Бахтин как философ. Поступок, диалог, карнавал — страница 41 из 51

героя. Но в СМФ Бахтин связывает начало формы — с автором, содержание – с героем: форма, авторская эстетическая активность, «извне нисходит» на принадлежащее бытию содержание, на героя[975]. Но форма, конечно, – это не автор. Не будучи ни героем, ни автором, форма – традиционная граница — оказывается вовлеченной в событие общения; разнообразие возможных типов общения порождает различные эстетические формы. Форма – это не само коммуникативное событие, но тот единственный устойчивый его момент, который придает ему качественность, преодолевает его динамизм. В антиметафизической эстетике Бахтина форма является, как кажется, единственным носителем хотя бы качественной определенности: ведь ни автор, ни герой в глазах Бахтина никакой субстанциальностью не обладают.

Итак, в связи с созданием формы речь идет о завершении человека; но человек трихотомичен, представляя собою единство тела, души и духа. В АГ Бахтин пользуется общепринятым понятием эстетической дистанции (смысл ее обозначен им как «вненаходимость» и «избыток видения») и рассматривает события завершения автором героя в аспектах прежде всего тела и души, в пространстве и во времени. Какими при этом оказываются виды коммуникации, какие формы здесь возникают? В пространстве и времени герой абсолютно пассивен; и, не сопротивляясь авторскому «завершению», он ведет себя как вещь. В сущности, герой здесь мертв, так что налицо та самая связь между формой и смертью, о которой писал Зиммель. Пока еще нет речи об эстетизации собственно человеческого начала: со стороны тела и души как таковых человек не выделяется из природного мира. В представлениях о завершении тела и души намечена бахтинская концепция скульптурной и музыкальной форм; при желании можно усмотреть у Бахтина зачатки теории системы искусств (куда, правда, не войдет архитектура); но изначально эстетика Бахтина телеологически развивается в направлении теории литературы как искусства собственно духовного.

В АГ Бахтин находится на подступах к ней. Рассмотрев, кяк завершаются тело и душа, он задается вопросом об оформлении героя как собственно человека. Но Бахтин здесь не говорит о духе. Он возвращается к представлениям ФП и ставит перед собой сложнейшую задачу показать, что и событие, коим является поступок личности, может быть эстетизировано, завершено. Такова попытка Бахтина ответить Зиммелю, Степуну, если угодно, Блоку, которые полагали, что динамизм и глубина действительности не могут быть заключены в форму, что усилия в этом направлении лишь умерщвляют жизнь. Бахтин хочет философски преодолеть то, что считалось «трагедией творчества». Он берет первичный элемент этической жизни – поступок, и намеревается показать, каяк он войдет в образ героя, как он может быть оформлен. Но в АГ эта задача Бахтиным не решается. Оставаясь в рамках представлений ФП, Бахтин говорит здесь об оформлении лишь внешнего аспекта поступка – «смысловой установки героя в бытии», которая «изолируется из события и художественно завершается»[976]. Видимо, он при этом еще верен той – в сущности, экзистенциалистской – интуиции, согласно которой внутреннейшее поступка, жизнь как таковая все же объективирована, а значит, и оформлена быть не может. Потому АГ оставляет впечатление незаконченности: остается не объясненным, может ли быть «завершено» третье, собственно человеческое начало личности – дух.

Что же такое, с точки зрения общей эстетики Бахтина, та типология литературных образов, которая представлена в главе «Смысловое целое героя» трактата АП Какова логика перехода от исповеди к лирике, а затем к «классическому» и «романтическому» характеру, «типу», «житию»! Этот ряд художественных форм выстраивается Бахтиным в направлении возрастания противодействия героя авторской завершающей активности. Действительно, жизнь, когда ее пытаются сковать рамками формы, оказывает сопротивление. Абсолютно пассивными могут быть лишь тело и душа; но если герой занимает осмысленное место в бытии, то он стремится утвердить свою смысловую позицию, противопоставить ее авторской. Это может удасться ему в разной мере, – и так возникает лестница литературных форм, на вершине которой находится «романтический характер». До определенной степени это совершеннейшая форма. С одной стороны, она указывает на значительное освобождение героя от автора: в предшествующих ей в логическом ряду формах герой эмансипирован гораздо слабее (скажем, лирический герой). С другой стороны, этот освободившийся смысл героя все же не становится вещью в себе – как в «типе» и «житии», но еще доступен для авторских интенций. Отношения автора и героя в «романтическом характере» оптимальны и приближаются к диалогическим. «Романтический характер» – это наиболее «жизненная» форма, форма, сильнее прочих напитанная духом. В этом (выраженном, разумеется, прикровенно) выводе Бахтина слышится отголосок эстетик Шеллинга и Гегеля, являвшихся философски-концептуальным апофеозом романтического – т. е. христианского, собственно духовного искусства. Но, повторим, Бахтин пока что не прибегает к понятию «дух» и оперирует лишь феноменологической категорией «смысла». Так что, не решив вопроса об эстетизации духа, сокровенной глубины человека, АГ настоятельно требует продолжения.

3. ПпД. Здесь, в книге о Достоевском, общая эстетика Бахтина переходит на следующую ступень: мы имеем перед собой важнейшую стадию бахтинской логики формы. ПпД является продолжением АГ, поскольку, по Бахтину, именно Достоевскому удалось решить задачу эстетизации, оформления духа: писатель «сумел увидеть дух так, как до него умели видеть только тело и душу человека»[977]. А именно: необъективируемый, неовеществляемый дух героя может быть явлен средствами диалогической поэтики, созданной Достоевским. Герой романа Достоевского – это следующий за «романтическим характером» шаг в развитии литературной формы: здесь налицо переход от «преддиалога» к собственно диалогу, от свободы частичной – к полной эмансипации героя. Если Бахтин и усматривал у Достоевского каких-то предшественников, то нигде, кроме как в литературе романтизма. Но вместе с тем между АГ и ПпД – в определенном смысле пропасть. В ПпД входит качественно новая – диалогическая – интуиция, именно благодаря которой у Бахтина появилась возможность ставить вопрос об «оформлении» не только «смысла», но и «духа». При переходе от АГ к ПпД происходит смена терминологии, переосмысление «формы» и «эстетического», и, что особенно важно, на стадии ПпД рушится стена между жизнью и искусством, упраздняется эстетическая дистанция, и идея неискоренимого трагизма творчества дает брешь. Поистине, Бахтин утверждает, что Достоевский создает качественно новый вид словесного творчества.

Что же это за форма, представленная романами Достоевского? Говоря о диалоге автора и героя, в котором – сама суть этой формы, Бахтин изображает дело так, словно речь идет о жизненном событии, а не о художественном творчестве. Кстати, заметим здесь, что идея творчества как создания из ничего вообще абсолютно чужда Бахтину. Герой в этом смысле никоим образом не творится автором: авторская деятельность есть лишь завершение того содержания, которое уже имеется в бытии. Но в уже нет и «завершения»! Никаким онтологическим преимуществом перед героем автор не обладает, оба находятся на одном уровне бытия и общаются на равных. А потому о форме в старом смысле, в смысле концепции АГ — как о форме-границе, создаваемой через деятельность завершения, в связи с поэтикой Достоевского говорить уже нельзя. Возникает новая форма искусства – полифонический роман, который достигает того, чего не могли достичь ни скульптура, ни музыка и ни одна из форм художественной словесности. По Бахтину, роман Достоевского, будучи самой жизнью, выходит за пределы литературы и является самостоятельным родом искусства. Та концепция формы, которая стоит за ПпД, есть ответ Бахтина как эстетике начала века, так, например, и Риккерту, остановившемуся перед проблемой примирения формы с жизнью. Форма романного диалога не умерщвляет жизнь, она есть сама живая жизнь: такова кульминация и главное открытие эстетики Бахтина.

Но будучи самой жизнью, диалогическая форма есть при этом и форма совершеннейшая: ведь ею эстетизируется человеческая сущность, дух, который как-то иначе эстетизирован быть не может. Мне представляется, что к этому важнейшему положению, согласно которому откровение индивидуального духа совершается именно в диалоге, Бахтин пришел не без влияния книги Бубера «Я и Ты», которую автор «Проблем творчества Достоевского», видимо, хорошо знал. В самом деле: в АГ Бахтин вплотную подходит к идее диалога, но здесь, очевидно, нет еще собственно диалогической интуиции. Одновременно антропология АГ устремлена к понятию духа, вращается вокруг него, – и не хватает только малейшего толчка, чтобы мысль Бахтина качественно трансформировалась и из недр АГ родилась новая эстетическая концепция, соединяющая дух и диалог. Как кажется, этот толчок и был сделан книгой Бубера. «Великая иллюзия, – писал Бубер, – состоит в том, что думают, что дух пребывает в человеке. В действительности он вне человека – между человеком и тем, что не есть он»[978]. Дух, согласно Буберу – между Я и Ты, дух являет себя только другому духу, дух только в диалоге – и дух и есть диалог. Вполне возможно, что именно под влиянием Бубера Бахтин задумывается о возможности диалога между автором и героем: ведь тем самым сразу же решилась бы уже поставленная в АГ