Бахтин как философ. Поступок, диалог, карнавал — страница 49 из 51

.

Итак, «диалог культур» – вот та верховная точка, до которой дошло развитие бахтинской «идеи», вот итог его философской биографии, квинтэссенция его «философского завещания». Как вписывается это понятие в контекст европейской мысли XX в., с одной стороны, и в контекст собственного бахтинского творчества – с другой? Попытаемся обозначить некоторые наиболее заметные водоразделы этой проблемы. И в первую очередь надо очертить роль в формировании представления о «диалоге культур» О. Шпенглера, чье присутствие в «Ответе…» и в качестве «собеседника» самого Бахтина, не вызывает сомнений. «Ответ…» находится в достаточно сложных взаимоотношениях с культурологическими идеями, изложенными в книге Шпенглера «Der Untergang des Abendlandes», в русском переводе известной по преимуществу под заголовком «Закат Европы». Если мы знаем очень мало о знакомстве Бахтина с немецкой герменевтикой, то о возникновении у него уже в начале 1920-х годов интереса к труду Шпенглера можно говорить с достоверностью. Примечательно, что время сохранило высказывание о Шпенглере посещавшего бахтинский кружок Н.И. Конрада, чья книга «Запад и Восток», написанная не без влияния Шпенглера, хотя и критичная по отношению к шпенглеровской культурологии, также диалогически осмыслена в «Ответе…»[1203]. Как представляется, непосредственное воздействие Шпенглера на Бахтина сказалось в культурологическом повороте его творчества в 1930-е годы. Примерами этого поворота служит не одна книга о Рабле с ее идеей единой, хотя и разомкнутой «смеховой» культуры, но и статья 1937 г. «Формы времени и хронотопа в романе», ассимилировавшая шпенглеровскую интуицию присущего каждой культурной эпохе собственного видения мира, – в частности, культурной специфичности таких категорий, как время и пространство. Однако в философском и мировоззренческом отношении Шпенглер – сторонник своеобразной философии жизни, пессимистически переживающий необратимость истории и на словах отрицающий возможность историко-культурного исследования (в своей книге, правда, занимающийся именно таковым), – не мог в целом быть близок Бахтину.

Согласно Шпенглеру, целью которого было заложить основы «морфологии всемирной истории», последняя представляет собой процесс созидания и разрушения «органических форм», какими видятся ему «мировые культуры». Вместо монотонного, растянутого в одну линию развития Шпенглер созерцает в истории «множество могучих культур»[1204] со своими собственными формами жизни. Каждая из восьми зрелых культур (к которым Шпенглер относит китайскую, вавилонскую, египетскую, индийскую, античную, арабскую, западноевропейскую культуры вместе с культурой народа майя, говоря при этом о русской культуре как о находящейся «в процессе возникновения» [1205]), будучи раскрытием соответствующего «первофеномена» – «души» народа (так, «античную» душу Шпенглер называет «аполлоновской», «западноевропейскую» – «фаустовской» и т. д.), обладает своим уникальным «образом мира» – самобытным представлением о числе, времени, пространстве и пр. В разных культурах «категории мышления, жизни, сознания мира столь же различны, как черты лица отдельных людей»[1206]. Культуры замкнуты, будучи завершенными во времени: подобная в этом отдельному растению, культура «появляется, зреет, вянет, но никогда не возрождается»[1207]. И возврата к прежним культурным формам нет не только в объективном ходе истории; Шпенглер отрицает и возможность приобщения к ним также в историко-культурном исследовании: «Каждая из великих культур выработала тайный язык своего мироощущения, вполне понятный только тому, чья душа принадлежит этой культуре»[1208].

В противовес положению Шпенглера о замкнутости и вытекающей отсюда принципиальной непознаваемости чужих культурных миров, Бахтин выдвигает свое представление о «диалоге культур», теоретически обосновывающее достоверность культурологии как гуманитарной науки. Но является ли «диалог культур» Бахтина абсолютной антитезой идеям Шпенглера? Скорее, на наш взгляд, – их своеобразной интерпретацией, переводом на язык бахтинских ключевых категорий. Действительно: книга Шпенглера разрабатывает мысль о некоем подобии всякой великой культуры человеческой личности – это одна из фундаментальных для Шпенглера идей. Мировые культуры суть не просто организмы, проходящие путь от рождения до старческого окостенения в цивилизациях: культурный первофеномен, актуализируясь в истории, порождает такие культурные формы – религию, искусство, государство и т. д., – которые исследователь вправе считать «физиогномическими моментами высшей символики». Целое культуры видится Шпенглеру подобным «человеческой индивидуальности высшего порядка»; его собственная же концепция характеризуется им как «всеобъемлющая физиогномика бытия, морфология становления всего человечества, устремляющегося своими путями к высшим и последним целям». Когда Шпенглер заявляет, что «всякая великая культура является не чем иным, как осуществлением и образом одной-единственной определенной души»[1209], то не так важно, подразумевает ли он при этом некий оккультно-гностический (что весьма вероятно) или же чисто философский смысл: созданный им образ мирового культурного процесса, как галереи «портретов» культур, конституирует его исследование и выносится из него едва ли не как мифологема, – во всяком случае, как полунаучная-полуэстетическая интуиция истории. Так вот, именно этот антропоморфный образ и использует Бахтин, когда в основу собственной культурологии кладет представление о диалоге культур.

В самом деле, пускай культуры будут «личностями». Для Шпенглера – с его «фаустовским» устроением – из этого вытекает невозможность адекватно понять чужой культурный мир: именно фаустовский пафос «безграничного одиночества» внесен им в его «физиогномическое» историческое исследование. Но в глазах Бахтина-то «вненаходимость», «другость» чужого «я» никогда не были препятствием к личностному общению! Напротив, уже в эстетике начала 1920-х годов в «дистанции», отделяющей меня от «другого», Бахтин видел положительный для познания иной личности фактор. В «Ответе…» Бахтин заново возвращается к этим идеям из трактата «Автор и герой…», вновь полемизирует с представлением о «вживании» (уже применительно к произведениям ушедших эпох), вспоминает свои старые мысли по поводу зеркального отображения[1210]. Эстетика молодого Бахтина оборачивается в позднем бахтинском творчестве своей гносеологической гранью, входит в методологию бахтинской герменевтики, «гуманитарного познания».

И диалогическая философия книги о Достоевском может быть осмыслена – в свете позднего бахтинского творчества – не только как эстетика и при этом онтология, но также и как своеобразная гносеология, основанная на изначальном признании и принятии этой самой дистанции. Бахтин полагал, что когда речь идет о познании другой личности, и – шире – «выразительного и говорящего бытия» вообще, – следует иметь перед собой образ диалога двух людей, говорить об особом, диалогическом познании. Всякая «гуманитарная наука», герменевтика, должна поэтому, по Бахтину, базироваться на диалогической методологии. Гуманитарное познание в конце концов сводилось Бахтиным к диалогу интерпретатора с гуманитарным «предметом»: «Понимание всегда в какой-то мере диалогично», – писал он в «Проблеме текста…», как была озаглавлена при публикации подборка собственно «герменевтических», в гадамеровском смысле слова, поздних бахтинских фрагментов [1211]. Но так ли очевидно, что культурология – это наука «гуманитарная» и принадлежит потому ведомству диалогической герменевтики? Нам представляется, что приподнять культурологию над дисциплинами вполне позитивными – археологией, этнографией, общественной историей наконец – побуждает именно теория Шпенглера с ее «физиогномической» (как отмечено выше, почти мифологической), принципиально гуманитарной установкой. Шпенглер заставляет относить культурологию к области «наук о духе», а не «о природе», и разрабатывать в связи с ней отличные от естественно-научных методы. Конечно, трудно проверить гипотезу, по которой идея «диалога культур» Бахтина фактически, генетически связана с «физиогномикой мирового бывания»[1212], – но логическая, смысловая связь между ними не вызывает сомнения: если мировые культуры, по Шпенглеру, суть особые «личности», то с точки зрения Бахтина, между ними должен завязываться и длиться в веках нескончаемый «диалог». И когда поздний Бахтин настаивает на том, что в «большом времени» «нет ничего абсолютно мертвого: у каждого смысла будет свой праздник возрождения»[1213], то, именно полемизируя со Шпенглером, он постулирует герменевтическую, диалогическую по природе «открытость» завершенных, казалось бы, и ушедших навсегда с исторической сцены культур. Итак, в «Ответе…» Бахтин в сущности создает образ смотрящихся друг в друга ликов культуры, что красиво согласуется с «физиогномикой» Шпенглера.

Захватывающий интерес у бахтиноведа вызывает концепция времени в творчестве Бахтина в качестве аспекта его «первой философии». Бахтинская онтология весьма характерна для XX в., будучи не метафизическим учением, но в качестве ядра имея представление о бытии-событии. Интуиции же такого типа с логической необходимостью разворачивают из себя ту или иную теорию времени. Сейчас для нас это совершенно очевидно – после фундаментальных трудов Хайдеггера