Ким БалковБайкал - море священное
1
Лежит Байкал в глубокой зеленой чаше и медленно, будто нехотя ворочается; волны поблескивают в утреннем солнце, пошаливают, но словно бы понарошке, то вдруг кинутся на белый каменистый берег, и могучая дремлющая сила почувствуется в их набеге, когда сдвинутся с места, зашевелятся, зелено посверкивая, тяжелые замшелые валуны; а случается, волны вдруг вспенятся, забурлят, гомонливые, выметнутся из темного загадочного нутра и не скоро еще ослабнут. И там, где они черкнут воздух сверкающим лезвием, расколется синева, рассыплется, сдвинутая, и тысячи синих сверкающих сколок, сталкиваясь и дробясь, упадут, застигнутые ветром, на прибрежные кедры.
Чайки кружат над морем, большие, иссиня-белые, как пена, которая еще долго останется на берегу после того, как схлынет волна, расколотая. А подле них — птахи малые, и вьются вокруг, и свиристят, таежные птаха у моря не кормятся, а все ж не улетают: видать, им тоже по душе кружение над глубокой зеленой чашей.
Велик Байкал и загадочен, неподсуден людскому мнению, сам по себе, щедр ли на ласку, суров ли… И попробуй скажи, отец ли батюшка, грозен ли старец, равнодушный к людскому горю?.. Бывает, придет на его берега молодуха, простоволосая, в черном бабьем шитье, и, ломая руки, крикнет:
— Верни моим деткам кормильца!..
Но никто не услышит, только волны, холодные и на прокопьев день. Бывает и по-другому: на зорьке ранней зачнут рыбаки тянуть невод, тяжело идет, знать, с уловом нынче… Верно что: подняли невод и — успевай черпать. Раззудись плечо, размахнись!.. Повеселел рыбак:
— Спасибо, кормилец, батюшка!..
И в седую старину, слыхать, случалось… Жило на берегу Байкала племя, маленькое и гордое, морем кормилось, охотою в тайге, правило этим племенем уважение к земле предков, любовь великая, от старого к малому, из века в век одно и шло:
— Не поступись землею своею. Что б ни содеялось, не поступись!..
В гаданиях на бараньей лопатке им не раз выпадало: близится час страшный, уходить надо, искать приют в чужих краях. А не то случится беда, сгинет племя, и ничего-то не останется от него на этой земле, памяти даже… Но сказали старейшины, смяв робость перед злыми духами гор:
— Пускай так. И все ж не уйдем мы, нет..'.
А беда поспешала тропами торными и нехожеными, через горы и реки, через долины и — пришла: недолго бились люди племени с воинами из дальних кочевий, многие полегли, а тем, кто остался, слабым и немощным, женщинам и детям, — старейшины велели идти за ними. И подошли они к морю, было оно большое и гневное, саженные волны встали на пути людей племени, словно бы хотели остановить, но это не смутило их. Взявшись за руки, они сделали шаг, другой, и скоро морс скрыло их от глаз тех, кто незваным пришел на чужую землю. Долго стояли пришельцы-воители, и смятение было в лицах, но еще и гордость за людей чужого племени, которые предпочли смерть неволе.
Сказывают старики: там, на берегу Байкала, поклялись те воители не подымать больше меч, так и сделано было, и уж не покидают родных кочевий и живут мирно, от матери к сыну, от деда к внуку передается легенда о гордом племени, сменяются поколения, а легенда живет. Но, может, и не легенда вовсе, а что-то другое?.. Вдруг да и возьмет улигершин[1] в ослабевшие руки хур[2] и запоет дивную песню о давних временах, и будут в той песне слова:
Траве на земле нужно солнце, птице — небо.
А что нужно человеку? И то, и другое…
Многое нужно человеку, чтобы жить.
Но пуще всего нужна ему свобода.
Она дает крылья, и тогда он делается как птица.
Она обогревает его своими лучами,
И от этого на сердце у него становится светло и радостно…
Расскажет улигершин о гордом племени, и, услышав, люди словно бы выпьют до дна чашу радости. Но не только об этом расскажет улигершин в своей песне, и другие слова будут в ней, и от них больно сожмется сердце. Расскажет улигершин о детях вождя того племени, они не пошли к Байкалу, не сумели одолеть страх, свернули в сторону и спрятались за высокими деревьями, а когда стемнело, сели в легкую, из сухой березы, лодку и уплыли на дальний остров. Они немногое умели делать в жизни, привыкли к тому, что все за них делали другие; и все же не умерли от голоду, научились ловить рыбу, отыскивать пригодные для еды лесные травы и коренья. Их было двое, мальчик и девочка, они оказались смышлеными — на высоком крутояре, у моря, построили себе жилище из березовых веток, наловчились промышлять зверя. Все бы ладно, да однажды было знамение: юноша в ту студеную пору шел меж байкальских торосов, выслеживая тюленя. И догнал и уж натянул тетиву лука, чтоб пустить стрелу, и — не успел… Тюлень поднял морду, поглядел на юношу, сказал:
— Не убивай меня. Я поведаю тебе твою тайну.
Юноша удивился: он не знал языка зверей, а понял, о чем сказал тюлень. Помедлил и опустил лук.
— Бойся своих детей, — сказал тюлень, — Рожденные от черного брака, они не станут признавать родства, и тот, кто будет последним в роду, подымет руку на отца.
В глубокой печали юноша пришел к жилищу из березовых веток, сестра выслушала его и тоже запечалилась, а потом они заговорили о том, что лучше бы им уйти с острова, но так велик был страх в душе, что они не посмели этого сделать, а с годами и думать забыли о родной земле.
Настало время любви, и они поняли, что им не обойтись друг без друга, соорудили из палых осиновых листьев брачное ложе посреди своего жилища и предались запретной страсти… А потом у них-появился ребенок, и они вспомнили о словах старого тюленя и темной ночью, под осень, когда лютовал северный ветер, бросили ребенка в пенное море. Та же участь постигла всех, кто был рожден в жилище на высоком крутояре. Они думали, что так будет лучше и ничто не сможет помешать преступной любви. Их не мучила совесть, они не знали этого чувства, потеряв власть над собою в-тот момент, когда не сумели одолеть страх и не ушли вместе со всеми… Они не знали многого, чем живут люди, и даже не задумывались об этом; уединенная жизнь на острове казалась им высшим блаженством, когда больше и желать-то нечего, только одно вызывало досаду, что нет-нет да и надо подыматься с брачного ложа, чтобы добыть и приготовить еду или же отнести к синему урезу байкальской волны живой, истошно вопящий комочек, плод их любви, к которому не испытывали ничего, кроме желания поскорее избавиться от него.
Но время шло, и брачное ложе сплошь проросло травою, случалось, они вырывали эту траву, если она делалась жесткою и колючею, но проходил день-другой, и она появлялась снова, они не знали, что и эта трава от их семени, и не боялись ее. Но однажды мужчина укололся ею, и тотчас тело у него почернело, и в муках он умер. Оставшись одна, женщина была в отчаянии и хотела бы тоже умереть, но смерть не брала ее, с утра до ночи женщина, неприкаянная, ходила по острову. Она и теперь еще бродит где-то, неприкаянная. Случалось ли вам слышать, как посреди ночи вдруг закричит чайка, и боль в том крике и горечь, так это не чайка вовсе, а та женщина.
Велик Байкал и загадочен, вдруг да и выблеснет живым посверком малая рыбка голомянка, возьмешь в руки и поди-виться-то не успеешь на нее, прозрачную, а уж нет ее — растаяла… Так и мысль твоя на этом берегу, неохватная вроде бы, дерзкая, людям на удивление, а как глянешь вдаль да увидишь ярые волны, которые, с каждою минутою делаясь все круче и суровее, надвигаются на тебя, разом придет робость, и уж не скажешь, о чем была твоя мысль, разбитая на мелкие осколки, потеряется вдруг, и не соберешь ее, не ухватишь…
Байкал и в тихую погоду не больно-то ласков, вековечною тайною веет от него, грустная эта тайна, сердцем почувствуешь: грустная, а понять, постигнуть и не пытайся даже, а коль изменишь этому правилу, которому издревле следуют люди, живущие у моря, пеняй на себя… В душе, минет время, сдвинется что-то, и неприметное вроде бы чужому глазу, а уж себя-то не обманешь, и грустно станет, и одиноко и как-то неприютно промеж людей, и захочется чего-то другого, и ты долго будешь думать, чего же именно, но так и не найдешь ответа, и уж не видать покоя до последнего дня твоего. Знать, вошла в тебя тайна Байкала.
Приходят люди на белопенные берега и подолгу дивуются на чудную, открывшуюся взору красоту, но мало кто скажет: ах, как хорошо!.. Словно бы что-то удержит эти слова, сомнет, и самая мысль о них, еще не родившись, сгинет.
Есть в этой тайне нечто смущающее душу, и хотел бы проникнуть в нее, а не осмелишься, вот и бродишь в мыслях вокруг нее, и всякие дивные дива вспоминаются, и многие из них кажутся такими отдаленными во времени, что дух захватывает. Странно все-таки… И знаешь, что это не так, и не все из того дивного, что случилось на Байкале, случилось в незапамятные времена. Но в том-то и дело, что сознание противится этому, принимает сибирское море не как реальность, а как символ чего-то неизбывного, вечного, окруженного таинственностью, которою мы окружаем все, что находится за пределами нашего разумения.
Старик-рыбак, смуглолицый, пропахший ветрами, с длинными жилистыми руками, сидит на песчаном берегу, смотрит, как ходит по кругу, наматывая на скрипучий ворот просмоленные концы невода и тяжело поводя запотевшими боками, какая-нибудь захудалая лошаденка, а потом и вспомнит столь поразившее его и подзовет малышню, а она в пору, когда тянут невод, шныряет здесь же, на берегу, и начнет сказывать голосом хрипловатым и намеренно негромким:
— Стало быть, так… От деда слыхал, а тот еще и от деда своего, а уж тот от кого — не скажу… Ну, стало быть, в самую старину содеялось, волки, стая треклятая, сели на хвост табуну и — погнали… Да не куда-нибудь, а прямо к Байкалу, море в ту пору было нешумливое, волна едва накатывала… Табун примчал к берегу и остановился. Куда ж дальше-то?.. Вожак, жеребец Карько, ловкий, силища — во!.. — вылетел из табуна и давай биться с волками. Но тех много, тоже — силища, да поболе, чем у Карько. Поранили жеребца. Чует Карько: пропадет сам и табун погубит. Вот и кинулся в Байкал-море, а табун за ним… Что же волки?.. А ничего, порыскали по бе