Байкал - море священное — страница 16 из 72

Тощой, бледный, в чем только душа держится, сказывал, что с Уралу, на заводишке робил, и все б ничего, да мастер попался злыдень, невзлюбил, по случаю, а чаще просто так, острастки ли ради, собственного ли удовольствия для, «казнил» штрафами и уж до того довел, что и получать стало нечего. Бежал с заводишка, весь в долгах, очутился в Забайкалье, хотел устроиться на работу, да, слава богу, добрые люди отговорили: зачем?.. Иль много человеку надо?.. Стал бродить но земле, в крестьянстве ли кому пособит за краюху хлеба, на железнодорожной ли станции из вагона поможет выгрузить, за то грош… Голодно, страсть как, однако ж на вольной волюшке: мой день — моя радость… И мысли услужливые, без насилия над собою, нашептывали: глянь-ка на этих, которые в тепле и в сытости, иль ладно им, скажешь?.. Отчего же тогда грызутся как волки и на людей глядят люто? Иль ведома им дальняя дороженька, чтоб шел по нескончаемой да солнышко над головой видел, яркое и теплое, и чтоб птички пели дивные песни?..

Чудной был мужичонка, умел сказать слово ласковое, вскружил голову мальцу, один-одинешенек тот посреди большого мира, никто не держит, хочешь — иди с мужичком, хочешь — оставайся в городишке, промышляй! правдами и неправдами на пропитание себе. Пошел с мужичком. Нынче в одну деревню забредут, завтра в другую, случалось, в кармане грош заводился, а тогда радости не было предела, заявлялись на торжок и долго выпытывали: почем обувка на мальца?.. Случалось, выторговывали, и тогда ходил малец кум королю и неусыпно говорил мужичку про свою радость… А тому эго приятно, порою прижмет к груди голову мальца и долго стоит так… А придя в себя, станет сказывать про племя гордое, смелое, будто жили люди на берегу Байкала, промышляли зверя, никому не чинили обид и горестей, сами по себе, с душою чистою… Но пала напасть, и мало кто остался в живых, да и те поменялись, уж нету в душе у них доброты и света, одна ярость, и с этой яростью стали преследовать врагов. Случалось, находили черные стрелы в груди недоброго человека.

— Однажды и я сыскал такую же… Глянь-ка!..

И показывал стрелу в желтом оперении. Малец долго дивился на нее и про разное спрашивал, мужичок охотно отвечал, выходило по его словам, что только злому выпадет смерть от стрелы, а человеку доброму нечего бояться ее. И лютый зверь не тронет, с понятием, а уж тот, кто вершит месть, и подавно…

Чудной был мужичок, и жить бы ему вечно, радость от него и тепло, но забрели как то в сытенькую деревню, в одном дворе побывали, в другом, нигде не понадобились их руки, слышали суровое:

— Подь отсель!.. Подь!..

И взыграло ретивое у мужичка, вытащил черную стрелу с-под пазухи, начал грозиться:

— Недолго вам еще изгаляться над слабым и сирым, настанет день — и падет на ваши неразумные головы страшная кара!..

Деревенские увидали стрелу, нахмурились, а ближе к ночи оцепили место близ лесной рощицы, где мужичок с мальцом разожгли костер и сидели подле огня, навалились… Били мужичка молча, отталкивая друг друга локтями, норовя дотянуться до скрюченного тела. А малец стоял тут же, у костра, и кричал, просил жалобно:

— Дяденьки, не надо!.. Дяденьки!..

Словно бы не слышали и все били, били теперь уже слабое и податливое, бездыханное тело. А потом разошлись так же молча, стараясь не глядеть на мальца, но спустя немного вернулся один из них, черный, нахмуренный, подумал малец, что это его смертушка, закричал страшно, но тот и не посмотрел на него, долго искал что-то в поблекшей, сделавшейся рыжей от крови траве, а когда толстые, упрямые пальцы нащупали стрелу, поднялся с колен, ухмыльнулся недобро, переломил… Пошел к деревне.

Малец проревел до утра, а когда рассвело, сел подле мужичка, начал тормошить. Тихо было вокруг, только лесные птахи щебетали и воздух полнился утренней росной прохладою. Понял, не подымется мужичок, вытащил у него из курмушки кож, стал ковырять землю. И но сию пору не знает, что собирался делать? Рыть могилу для убиенного?.. Но пришли из деревни бабы, спешно, обрывая о толстые черенки пальцы, сподобили яму, положили туда мужичка, забросали землею. Велели мальцу, не мешкая, уходить:

— Как бы беды не случилось. Мужики-то на деревне страсть как обозленные…

Подался малец из тех мест, обломок черной стрелы прихватил, долго еще носил с собою, потом потерял… А к могилке много лет спустя приходил и все думал про мужичка, кто он и почему у него очутилась черная стрела?.. По ни до чего не додумался, поправил уже почти сравнявшийся с землею холмик, пообрывал траву вокруг, погоревал и ушел.

Томление на сердце у Христи, и горько ему, и сладостно: повидал-таки и он на своем еще недолгом веку, а все вроде б мало… Взял бы и пошел по лесной тропе хотя бы вон к тем гольцам, обрывистым, ярым, с белой снеговою шапкою. А может, и не туда вовсе, в другую сторону, лишь бы не находиться на одном месте. Скучно!..

Идут артельные, негромко говорят про черную стрелу и у Киша, случается, спрашивают про что-то, и он, не сразу совладав с томлением на сердце, ответит и тогда увидит подле себя Лохова, Сафьяна и того мужичка из Расеи, который все бы выпытывал, а еще Назарыча и долго не поймет, почему лицо у него бледное, словно бы дрожащее каждою своею жилочкой. А когда поймет, спросит с досадою:

— Откуда ты родом? Уж не из этих ли мест?..

— Верно, из этих… А че?..

— Знать, не зря в тебя пущена стрела черная, — скажет и недобро усмехнется.

— Сколь времени прошло, — с удивлением говорит Лохов, — а стрела все ищет обидчиков. Случается, находит…

— А я-то че? — вздыхает Назарыч, — Малой был и не помню, разве что от батьки слыхал про давнее. Иль повинен я?

— За другое повинен, — сурово говорит Христя, — Злыдень, каких земля не держала. Достанет и тебя. Бойся!

Подходят к балагану. Филимон сказывает рядчику про то, что случилось у кривой березы, поглядывает на Назарыча и, странное дело, уж не испытывает перед ним робости. Лицо у рядчика делается растерянное, однако ж одолевает в себе неладное, велит артельным идти на просеку:

— Неча, неча, вон сколь времени ухлопали зря!

До позднего вечера Филимон храбрится и все вспоминает про женушку, которая ждет, поди, не дождется: староста давно как прописал, чтоб возвращались в родную деревню. Когда ж луна выкатывается на небо и артельные бросают наземь топоры, пилы, Лохов заметно скучнеет, пребывает в сомнении, которое пало на душу: стоит ли идти на ночь глядя, может, погодить?.. И все ж, когда рядчик спрашивает, как думает он добираться до деревни, таежной ли тропою, проселком ли торным, что тянется берегом Байкала, а потом сворачивает в степь, отвечает негромко:

— Знамо, таежной тропою. Тут ближе.

Мужичок расейский крутится подле Филимона, прислушивается, а когда узнает, что тог не минует рабочего поселка, говорит:

— И меня возьми с собою, слышь-ка. Вдвоем веселее. — И добавляет с тоскою: — Лютые здеся края, непонятные.

Лохов доволен: вдвоем и впрямь веселее… Все ж не показывает виду, наскоро прощается с артельными, закидывает тулуиок за спину, медленно идет по тайге, мужичок поспешает за ним. Филимон замечает: и у него мешочек в руке. Интересно, что в нем? Иль припас какой?.. Но скоро забывает про это, в тайге глухо и дремотно, ветка не шевельнется. Неспокойно на сердце, и чудится, будто вон там, у пенька, стрелок сидит с длинным луком, глядит хмуро, дожидается, когда подойдут поближе… Лохов невольно замедляет шаг и все норовит сойти с тропы. Мужичок примечает его нерешительность, тычется ему в спину:

— Ты че? Че?..

Это успокаивает Лохова, шаг его делается тверже, увереннее. Все ж до тех пор, пока не блеснет впереди, рыже посверкивая в тусклом лунном свете, байкальская волна, он чувствует себя не в своей тарелке, робость одолевает.

Подходит к Байкалу, сбрасывает со спины тулунок, зачерпывает ладонью студеную воду, пьет, и на душе делается не так тревожно. Не знает, отчего эта перемена, да и не думает, вспоминает о родной деревне, но уже без опаски, что вот промелькнут перед глазами греющие сердце картины и навсегда исчезнут. Верит: не исчезнут, никто не собьет с тропы.

Копится в душе уверенность, копится и уж на мужичка глядит с недоумением, словно бы не помнит, отчего тот увязался за ним. Да нет, помнит и про него, и про других… Приходили в деревню такие же, вроде этого, просили христа ради, случалось, подавали им. А бывало, гнали из деревни и уж там, за околицею, с неохотою били…

Глядит на мужичка и улыбается, по ноту в улыбке радости, что-то досадливое, словно бы копившаяся в чалдонском сердце неприязнь к пришлым захлестнула, не совладаешь с нею. Верно что, не совладаешь. Недолго мешкает, ощерясь зло, начинает сказывать, как бивали на деревне пришленьких и как те просили отпустить их с миром. Но не отпустят, сразу.

Лют сибирский мужик на расправу, собирается долго, зато и ездит быстро…

Слушает мужичок и сначала дивуется, а потом меняется в лице и со страхом смотрит на Лохова:

— О, господи!

Филимон тоже смотрит, но не на мужичка, на мешочек, который у него в руке, мужичок замечает этот взгляд, прячет мешочек за спину.

— А ну покажь!., — хмуро говорит Лохов, с удивлением прислушиваясь к тому, что в душе, а там черт-те что, смута какая-то, ярость, сам себя не узнает, и хотел бы приглушить все это, смять, а только не в, силах, мешает что-то, не подвластное разуму. — Покажь, че в мешке?!

Когда ж мужичок падает на колени и слабыми пальцами начинает развязывать мешочек, что-то пуще того яростное подымается из души, захлестывает, кричит Филимон:

— Ты че подумал?! Че?! — и пинает мужичка в живот и, пошатываясь от нахлынувшей слабости, идет по мягкому, влажному песку.

8

День как мгновение, а мгновение как пыль земная, была и тут же истаяла, малого напоминания про нее не отыщешь… Бальжийпин не сразу и скажет, что происходило с ним вчера, позавчера и уж вовсе задумается если вдруг спросят: а что он делал неделю назад? И не потому, что дни так уж похожи один на другой, нет, конечно, и теперь разнятся, каждый новый не повторяет ушедший, а только Бальжийпин так соединяет