Байкал - море священное — страница 20 из 72

Заполыхало окрест, разбежался огонь на десятки верст в разные стороны, и звери очумело метнулись к Байкалу, надеясь сыскать в прохладных волнах защиту. И люди туда же кинулись… Но не все дошли, огонь оказался проворнее, обложил со всех сторон, и страх, и отчаянье пропитали воздух, далеко слышны были людские проклятья. Случалось, доходили до Большого Ивана, и тогда он останавливался, прислушиваясь, и злая усмешка кривила лицо, уже и не то, привычное в холодной непроницаемости, которая пуще больших темных рук пугала «каторгу» и заставляла подчиняться чужой и недоброй воле, другое нынче лицо у Большого Ивана, пепельно-серое, с красными пятнами от ожогов, не спокойное и властное, безумие коснулось уже огрубелых и суровых черт… Носился Большой Иван по тайте, как очумелый, потеряв себя, прежнего, неторопливого в движениях, кричал, обеспамятев, оставляя пожоги там, где земля еще не облита огнем:

— Что скажешь: лихо ль тебе?! Лихо ли?!

Он спрашивал у тайги, но ответа не было, и это еще сильнее злило, думал, что она, упрямая, не желает говорить. «Ах, ты еще так?.. Так?..»— восклицал он и бежал дальше… Он ненавидел тайгу, она посмела отнять власть над «каторгою». Странно, он лишь сейчас понял, что его совсем не тянуло на нолю: там не всегда был властен над жизнью других, с ним могли и не посчитаться, сказать холодно:

— Эй, потеснись-ка!..

Другое дело с «каторгою», вся была у него в руках, что бы ни сказал, чего бы ни пожелал, немедленно исполнялось и не вызывало у людей пи удивления, ни досады. И он привык к этому, думал, так будет всегда. Но вдруг случилось что-то с людьми, непонятное что-то, тревожащее… Он уже давно приметил это, но все надеялся, что вот завтра жизнь опять сделается привычною, такою, какою только и принимал ее. Но наступало «завтра», а ничего не менялось, больше того, в лицах людей начал примечать дерзостное, упрямое слышал порою:

— Это не в камере… Тайга уравняла нас, над всеми властна, и над тобою тоже. Захочет — раздавит…

Слышать-то слышал, однако ж не сразу понял, отчего такое брожение в людях… Помнится, велел одного, уж больно настырного, дружкам, которые все еще держались за него, отвести в тайгу и удавить, чтоб другим неповадно было. Так и сделали, но и это не поменяло людей. Долгие часы просиживая на парах в раздумье, он не умел ничего понять, потребовалось выйти из барака, чтобы осенило… Догадался, кто его враг, и решил отомстить…

Большой Иван носился по тайге и с каждою минутою разум его делался все слабее, и вот наступил момент, когда он уже ничего не мог бы сказать про себя: ни кто он, ни что делает… Одежда была изодрана в клочья и горела, а он словно бы не замечал этого, не чувствовал боли и все спрашивал, но уже голосом обессилевшим и тусклым:

— Лихо ль тебе? Лихо ли?..

А скоро, куда б ни глянул, всюду горело… Обессилев, остановился и тут увидел, как большое и с виду сильное дерево вдруг вспыхнуло, осветилось, и прошло не так уж много времени, как обгорело, обуглилось, сказал себе, что это обыкновенная головешка, и хрипло рассмеялся. Нравилось унижать, и нынче, находя вокруг следы слабости и потерянности, торжествовал, и глаза блестели, и это было не только безумие, другое что-то… может, упоение собственной властью над сущим.

Он не должен был выйти из огня, но судьбе было угодно распорядиться по-другому… Вышел к Байкалу, к узкой прибрежной кромке, вдоль которой расположились солдаты железнодорожного батальона, сделал шаг-другой и упал… Но упал не потому, что уже не осталось сил, еще был в состоянии двигаться, а потому что грудь пробили пули. Может, солдаты приняли его, большого и красного, за наваждение и в страхе не сумел» совладать с нервами, а может, стреляли из жалости?.. В рапортах по случаю трагического происшествия об этом не сказано ни слова. Но через год-другой родилась легенда о горящем человеке, и не было в легенде ничего о Большом Иване, она рассказывала о человеке, который, долгие годы жил на дальних байкальских островах, промышляя зверя, и лишь изредка выходил к людям. Но однажды поутру увидел горящую тайгу — и стало на сердце больно, так больно, что и смотреть невмоготу. И тогда отвязал лодку и оттолкнулся от берега… Думал помочь тайге, но был не в силах сделать этого. А боль на сердце и жалость с каждою минутою становились все больше, и тогда он шагнул в огонь… Тихим вечером стоит очутиться в той и поныне не отболевшей, со слабыми, от малого прикосновения вздрагивающими березками тайге, как услышишь горькое, заунывное, и тревожно сделается, опаска придет нечаянная, но вовремя успокоишь себя тем, что уже слышал от людей. Сказывали: то земля стонет. Стонет и взывает к людям: помните!..

Я знаю эту легенду, слышал, как стонет земля… Шел тогда заброшенной железнодорожной веткою, подымался на скальные полки, которые нависали над пропастью, заходил в многочисленные тоннели, потом оказался близ синего уреза Байкала, на ровной местности, где как-то вяло, словно бы нехотя, шелестели ветвями худосочные березки и тонкие, дрожащие уже и на не шибком ветру осинки, деревья не жались друг к другу, не росли густою могучею стенкою, как обычно бывает на берегах Байкала, отдалились друг от друга, и уже отсюда, из этой ближней дали, с явною опаскою поглядывали на своих собратьев, словно бы и от них ждали чего-то неладного.

Совестно было смотреть на березки и осинки, и за них совестно, они уж не могли, а может, не хотели быть друг подле друга, но пуще того совестно за себя, вроде б и я повинен в том, что произошло в начале века. Вон и от темной, какой-то мутной, пожалуй, оттого и мутной, что в глазах у меня сделалось солоно, все еще живой гари укором веет, тоскою нездешней. И травка сквозь нее по сей день не пробьется…

Я стоял, опустив голову и задумавшись, и тут услышал горькое, заунывное и не удивился, понял, что это стонет земля. И обидно стало за Иванов Больших и Малых, помнящих и не помнящих родства, что нечаянно оставили по себе недобрую память. Они и теперь еще есть, эти Иваны, а вместе с ними внуки и правнуки других народов, которые в прежние времена с великою любовью относились к тайге, называя ее матушкою и кормилицей, а теперь позабыли про это, безродные, иные из них, облеченные немалою властью, зачастую применяют ее, ослепленные яростным напором технической мысли, не желая понять, что и она подчас подобна пожару, не во благо земли — на погибель… Что же произошло со всеми нами? Иль навсегда поселилось в нас то, злое, пришедшее от Большого Ивана иль от кого-то еще, но тоже злое? Что ж, и не поломать ук этого, не сделаться добрым в своем отношении к земле человеком?..

Не скоро еще я стронулся с места и пошел дальше, и снова на меня надвинулись угрюмые стены тоннелей, готовые в любую минуту смять, раздавить… Неприютно и тоскливо! И все же я не повернул обратно, сумел-таки одолеть в себе неладное. Выйдя из очередного тоннеля, по правую руку от себя, на невысокой, заросшей густою, с острыми колючками, чепурою, горушке увидел старый заржавленный металлический щит, на нем было выбито что-то… имена вроде бы, фамилии. Подошел поближе: так и есть. Петро, сын Артемьев, сказано в первой строке, есть и вторая, и третья, и восьмая, а девятая не выбита до конца, на самой середке брошена, только и есть Иван, сын…

С неделю горела тайга, и черное злое облако висело над западным побережьем Байкала. Горела б еще, да принес Баргузин тучи, в полдня обложили небо, пошел дождь, напористый, проливной, и огонь сдался, шипя и ярясь, делался все меньше и меньше, пока не погас вовсе.

Все это время Мефодий Игнатьевич был сам не свой, места не умел найти, и посреди ночи выходил на крыльцо и долго смотрел в ту сторону, где алело небо. Александра Васильевна, когда оставался у нее, заглядывая в узкие черные глаза, говорила с тревогою:

— Миленький, да на тебе лица нет.

Отмалчивался, но как-то сказал:

— Машины у меня там. Английские, взрывные. Пропасть денег стоят. Подикось, ничего от них не осталось?

— Айя-яй, жалость-то!

Но он не почувствовал в ее голосе жалости и поморщился: изреченное слово есть ложь… Вспомнил, приходил в контору Бальжийпин, сказал с волнением в голосе:

— Слух прошел, будто бы тайгу подожгли те самые… лучники. Кто-то видел черную стрелу, прилетевшую невесть откуда, и решили, что… Глупо!

Студенников слышал про это и конечно же не поверил, уж он-то знал, что лесные люди скорее отрубят себе руку, чем подымут ее на тайгу. Знали это и высокие полицейские чины, но правительство требовало скорых объяснений, и они не нашли ничего лучшего, как написать про выживших из ума лесных людей, которые вершат неправую месть.

Слух — что ветер, и об этом объяснении скоро стало известно и неразумному мальцу. Суетня началась, толкотня, кое-кто из приезжих засобирался обратно, приходили в контору, просили слезно отпустить:

— Хозяин, не забижай…

Мефодий Игнатьевич не любил российского мужика: слаб духом, думалось, раболепен, от веку вдалбливали в голову, что он и не человек вовсе, а так себе… навоз. Видать, привык к этому, и уж не подняться ему, нет… Да, не любил российского мужика и, хоть понимал, что непросто отыскать новых рабочих, не держал тех, кто не хотел оставаться. Все ж, поразмышляв, решил сходить в жандармское управление и поговорить: чего там, все с ума посходили?.. Он так и сделал, ротмистр был учтив с ним и понимал все, что происходит, однако ж не мог найти не только оправдания, а и толкового объяснения тому, что уже было совершено, ссылаясь на категорическое требование правительства «отыскать виновных и наказать примерно…» Странно, никому, в том числе и Мефодию Игнатьевичу, не пришло в голову, что тайга могла загореться сама по себе, возможно и такое… Он подумал об этом уже после того, как вышел из жандармского управления. Впрочем, очень скоро вспомнил, что сначала загорелся барак, где жили каторжные, а уж потом огонь перекинулся на тайгу. Во всяком случае, так говорили очевидцы. Но можно ли верить им?..

— Солдаты железнодорожного батальона и полицейские чины смущают людей, чинят им обиды, — говорил Бальжийиин, — Рыщут по бурятским улусам и русским деревням, где живут старообрядцы.