Байкал - море священное — страница 36 из 72

податей, отобрать пахотную землю и отдать, на один хлеб односельцу Филимону Малыгину по семь рублей за десятину и все арендные деньги внести в казну. А что те, кто пришел на сход? Разобиделись, предложили другое? Да нет… Всяк прячется за спину соседа. Но что же произошло с людьми? Отчего порушились прежние общинные связи?.. Отчего?..

Бальжийпин не знал тогда, как ответить, хотя и догадывался, что тут не обошлось без вмешательства нового, рассудочного и холодного, что пришло на Сибирскую землю вместе со строительством железной дороги и поменяло жизнь. В этой же деревне он был свидетелем того, какие жестокие, доходящие до безрассудства драки происходят между соседями — которые до недавнего времени мирно ладили и норовили помочь друг другу — на меже. Прежде о ней и понятия не имели и довольствовались тем, что было, и не искали ничего другого, исправно работая на земле, а вот нынче межа стала чем-то особенным, чужою недоброю волею привнесенным в сознание крестьянина и сломавшим его привычные представления о жизни, о себе в этой жизни.

Бальжийпин никогда не думал, что жестокость в природе человеческого духа, и теперь, встречаясь с нею уже и не там, где она казалась естественной, идущей от неумения прощать, появился страх перед жестокостью, с которой люди отстаивают свою правду. Всегда-то полагая, что правда должна быть если и не священной, то чистой, незапятнанной, и, чтобы постоять за нее, вовсе не надо вершить зло, он не смог смириться с мыслью о происходящем и пытался говорить об этом людям, но его не слушали, принимали за человека, который преследует какую-то пока не ясную им, но наверняка своекорыстную цель. И Бальжийпин отступил, как в свое время отступил и перед волею тех, кто мстил за сожженный улус. Он понимал, что это не делает ему чести, но не мог поменять себя.

Потемну, когда лицо старухи утратило ту, казавшуюся неживою, одухотворенность, а сделалось усталым, и многочисленные морщины, словно бы оттаяв, заняли свои привычные места, Бальжийнин и молодой бурят соорудили из сухих жердинок носилки, положили на них старуху и вышли из зимовья.

Бальжийпин стал реже уходить из юрты, отлучался же только тогда, когда его помощь была особенно необходима. Все же остальное время он проводил со старухой, которая, хоть и поправилась, чувствовала себя еще слабо. Бальжийпин управлялся по юрте, с утра растапливал очаг, благо, хворост под боком и далеко ходить не надо, готовил немудрящую еду чаще из молока и реже из мяса, если приходили люди из Шаманкиного улуса, куда перегнали старухиных овечек. И все эти хлопоты не были в тягость Бальжийпину, напротив, доставляли удовольствие.

Он подолгу просиживал у старухиной лежанки, случалось, говорил о чем-то, но чаще им не требовалось и этого, уже в самом их молчании, подчас очень долгом, они умели увидеть многое, что связывало, делало необходимыми друг другу. Чувство родства, которое прежде испытывала старуха, теперь каким-то образом передалось и Бальжийпину, и он поддался этому чувству и видел в ней не чужого человека. Не знал, когда случилось, что в чертах ее лица узрилось что-то от матери, близкое что-то, дорогое. Когда же случилось, почувствовал на сердце волнение, и было это волнение не преходящее, однажды возникнув, не исчезало, а светило спокойно и ровно.

Иногда старуха, словно бы очнувшись, говорила виновато:

— Но что я могу сделать, коль духи не принимают меня? Разве я виновата, что так получается?..

Говоря это, старуха лукавила, она не хотела помирать, всеми силами, которые жили в теле, держалась за жизнь. Было бы страшно уйти и оставить Баярто, принявшего облик белого человека, одного. Он слабый, много слабее ее и не

сумеет справиться с жизнью, она захлестнет, раздавит… В те дни, когда болезнь еще цепко держала ее, старуха (часто вспоминала одно и то же утро, теплое и яркое. Но на душе тогда было худо, ночью опять приходил Баярто, она не видела его лица, только тень, сделалось досадно, поднялась с постели, чтобы получше разглядеть мужа, но тот испуганно замахал руками:

— Нет, нет, нельзя!.. Прах мой развеян по ветру. У таких, как я, нету своего лица. И это больно…

Он молчал долго, так долго, что старуха подумала: а не ушел ли Баярто вовсе?.. Нет, не ушел, человеческая тень все так же отчетливо была видна на стене юрты, поникшая, почти не шевелящаяся, вялая и грустная, но вот она сдвинулась с места, засветилась ярко, как береста в очаге, но сейчас же и погасла, налетел злой ветер и потушил огонь. Старуха услышала, как Баярто сказал:

— Час превращения близок, добрые духи сообщили мне про это. Я только не знаю, кем стану… Но ты все равно почувствуешь меня…

Он еще немного пробыл в юрте тенью на стене, а потом тень съежилась, исчезла… Старуха верила Баярто и ждала. И он появился. В час, когда еще солнце не поднялось над гольцом, но уже светлело взлохмаченное, розовое опушье на том месте, где скоро сиять солнцу, старуха вышла за порог юрты и увидела большую белую собаку, она стояла у темного леса и смотрела, и не было в ее глазах робости и заискивания, хотя бока опали и шерсть на загривке дыбилась грязно-рыжая.

— Ты пришел?.. — спросила старуха.

Собака опустила морду, словно бы соглашаясь.

— Проходи, — сказала старуха. — Станешь жить рядом со мной.

Собака в три прыжка очутилась возле старухи, лизнула ее ладонь.

Розовое опушье над гольцом словно бы переломилось надвое, сделалось иссиня-белым, а потом и вовсе белым, и уж не разглядишь ничего в сиянии яркого солнца.

Старуха потрепала собаку по загривку, вошла в юрту, думала, что собака пойдет следом за нею, но этого не случилось, вернулась и с легкой досадой спросила:

— Ты чего?..

И тут словно бы кто-то шепнул на ухо, старуха смутилась, но смущение было недолгим, сказала виновато:

— Ах, я, однако, забыла, у каждой твари на «земле свое место. Прости…

Зашла в юрту, отыскала чугунок со вчерашней бараньей похлебкой, отнесла собаке, а потом стояла и глядела, как та жадно ест, и тихонько, словно бы нечаянно, улыбнулась, вспомнив, что в молодые годы любила смотреть, как ест Баярто. И он замечал это, случалось, сердился, по она лишь виновато пожимала плечами, а через день-другой все повторялось сначала. В конце концов муж привык к этому и даже удивлялся, если она почему-либо не оказывалась рядом, сам говорил, что у него тогда мясо застревало в горле.

Старуха смотрела, как жадно ест собака, и думала о том, через сколько же кругов страха прошла она, прежде чем очутилась на земле, во дворе ее юрты.

— По теперь все будет хорошо, — сказала старуха. — Я не дам тебя в обиду. Я сразу поняла, что ты не простая собака. Что ты…

По дальше она сознательно обрывала мысль, сызмала привыкнув к тому, что о сокровенном люди стараются не говорить. А что как услышат злые духи?..

Собака недолго прожила у старухи, исчезла так же неожиданно, как и появилась Старуха расстроилась, и все валилось у нее из рук, но потом боль поутихла, хотя и не прошла вовсе, нет-нет да и давала о себе знать, и тогда старуха садилась на постель и негромко шептала:

— Отчего же ты ушел, Баярто? Или я плохо относилась к тебе? Да нет…

А ровно через две лупы пришел в юрту белый человек в желтом, с синими заплатами, халате, он был белый, как та собака, которая неожиданно исчезла. Да, исчезла, а не убежала, старуха видела бы ее следы, в те дни шел дождь, и земля была сырая и мягкая. Старухе оказалось достаточно лишь раз взглянуть па белого человека, и она поняла, кто он.

С тех пор жизнь ее поменялась, и она лишь о нем и думала, хотя ни словом не обмолвилась, что догадывается, кто он.

Бальжийпин чувствовал ее отношение к себе, доброе и участливое, постоянно и сам относился к старухе с не меньшим уважением и остро переживал ее болезнь, случалось, посреди ночи проснется, подойдет к ее постели и долго слушает, как тяжело, задыхаясь и ежеминутно чернея в лице, дышит старуха. Жалость просыпалась в груди, росла, заполняя все существо, а потом делалась такою огромною, что Бальжийпин растерянно опускал руки, придавленный этою жалостью. Порою старуха открывала глаза и видела его, ц тогда в глазах у нее, в лице темном и холодном — казалось, прикоснись к нему рукою и тотчас почувствуешь холод — появлялось что-то мягкое и теплое, живое. А однажды старуха сказала, или он не так понял, да нет, он научился распознавать, чего она хочет, да, однажды старуха сказала, что не умрет, если он не уйдет из юрты, станет жить, как бы трудно и горько ни было.

Старуха сдержала слово, не умерла, поднялась с постели болящей, и в юрте сразу же стало веселее, уж и очаг тлел не так тускло, и в продушину нет-нет и заглядывало солнце.

16

Тих и нешумлив Байкал, когда подо льдом, и только торосы, иной из них с пятиэтажный дом, скажут и неопытному глазу о том, что бывает и дерзок и своенравен. В феврале, кажется, ездил я на Байкал, долго стоял у маяка Федора Ивановича Соймонова, думая об этом могучем старце, который, после того как сняли с него позор кнута и каторги, покрыв седую голову трехцветным русским знаменем, обласканный Елизаветою, приехал в Сибирь-матушку, увидел священное море, и с тех пор сердце наполнилось великой любовью к здешней земле.

Я думал об этом человеке, перебирая в памяти всю его долгую жизнь, и на сердце у меня было хорошо и спокойно. Мне казалось, что я понял его, словно бы воочию увидел все то, что волновало могучего старца, помогало жить гнутому, каленым железом пытанному, но не сломленному. А потом мои мысли раздвинулись, со мною рядом оказались Христя Киш, Сафьян и Бальжийпин, они тоже, случалось, приходили к маяку Соймонова, и каждого по-разному их волновали те же мысли, что и меня. И в этом мне узрилось большее, чем обычная связь времен, нечто такое — от дедов и прадедов, — что живет в человеке и не дает остановиться, зовет куда-то, может, к самому пределу, за которым начинается неведомое и к чему болезненно тянется все сущее в нас. Узрилось это, и неспокойно сделалось, спросил у себя: куда же мы идем, люди?.. И тотчас встало перед глазами недавнее: горная речушка, веселая, быстроногая, так и скачет по камням, так и скачет, словно бы боясь не поспеть к Байкалу. Вода в речушке чистая, и малого пятнышка по сыщешь. Но пришел как-то и не узнал речушку: порыжела и огромные маслянистые пятна плавают на водной поверхности, все разрастаясь. Много позже услышал: склад с горюче-смазочными материалами поставили в верховьях речушки, и разом поменялась она и уж не радует глаз. Куда там! Другое видится, — будто вся она, снизу доверху, такая вот: желтая, маслянистая, и не только она одна, а еще и те, что испокон веку тянутся к Байкалу, много их — десятки, сотни. И вливаются в Байкал темные речки, и меняется вода в нем совершенно, уж не хрустальная да прозрачная, когда в тихую погоду и на самом глубоком месте сыщешь дно и подивишься жизни, которая внизу, сразу же за бортом мотобота. Другая нынче вода: мутная, грязная, вся с черна, искрится угрожающе, вот-вот вспыхнет, и — вспыхивает, и уж не чаша с дивной водою, а высокий, до самого неба костер, и этот костер с каждым мгновением делается все нестерпимее, жарче, и скоро деревья на берегу тоже загораются, маленькие свечечки подле огромного, в полнеба, огня. И не подступить к этому огню, не потушить. На самом ли деле он уже здесь, в байкальской котловине, или пока в моем воо