Назарыч, пошатываясь, вышел из зимовейки.
— Ты зачем стрелял? — испуганно спросил Лохов. — Иль нельзя без этого… без шума?..
— А ты бы сам попытал, хозяин, — холодно ответил Назарыч. — Глазища-то у него… тьфу, тьфу… окаянные, стронутые с круга. — Глянул на Филимона холодно. — А че даль-ше-то? Куды его теперича?..
— В овраг… Саженях в десяти отсель овраг… Туда и сбросим. Кто станет искать? Нынче их дивно по тайге валяется
Так и сделали, а потом шли по лесу, стараясь не глядеть друг на друга, но вдруг на лицо Назарыча тень набежала гибкая, злая, сказал:
— А ты, хозяин, тово… Коль че надумаешь?.. Гляди!
Я и тебя порешу… Мне че?.. Дело свое знаю.
— Об чем ты? Об чем?! — со страхом воскликнул Лохов, но тут же и поморщился. «Словно бы на одну доску норовлю встать с ним… с убивцем», — подумал с досадою, но сказать что-либо поопасся.
Так теперь они и станут жить, один подле одного, эти два чужих друг другу человека, не смея сказать, что случилось с ними однажды на глухой таежной тропе, а все ж ни на минуту на забывая про это, сторонясь и ненавидя друг друга и в своей ненависти черная еще пущую ненависть, которая будет падать на неповинные головы…
27
А люди вокруг серые какие-то, и лица у них серые, и руки и глаза… Сказал как-то Александре Васильевне:
— Глянь-ка в окошко, иль не серые?..
Ответила, смеясь:
— Как хочешь, миленький. Я на все согласная.
Добрая душа, неразменная, ни про что другое знать не хочет, как только про возлюбленного. Не чаяла не гадала что придет такое счастливое время, когда Мофодий Игнатьевич скажет:
Все, Сашка, остаюсь, до тех нор буду с тобою, пока жив
Поначалу не поверила и была сдержанна в ласках, а поутру даже засобиралась, чтоб поспеть занять привычное свое, на базаре, место. Но он остановил ее у порога:
— Ну, чего же ты? А я?..
Александра Васильевна и дальше продолжала бы сомневаться, когда б он сказал про то же словами привычно резкими и неуступчивыми, а не так жалобно и грустно. Как-то сразу и наперекор своему прежнему душевному настрою перестала сомневаться и всем своим большим и сильным телом прильнула к нему, зашептала горячо:
— Миленький мой! Миленький!..
Всю жизнь, кажется, мечтала, чтоб возлюбленный был во всякую пору рядом, чтоб не изводить себя долгим ожиданием. Что толку, если он приходил, когда она уже и не ждала, уставши пребывать одна, ко всему безразличная?..
— Миленький ты мой! Миленький!..
Она не искала других слов и все произносила эти, теплые и нежные, вдруг что-то оборвалось в ней, случилось что-то, отчего перестала воспринимать реальный мир как на самом деле существующий и вся сосредоточилась на возлюбленном, единственно его и воспринимая и позабыв про все, слова и те, кроме немногих, словно бы поистерлись в памяти, и хотела бы сыскать что-то еще, чтобы полнее и ярче выразить теперешнее душевное состояние, но, как ни силилась, не могла ничего придумать. Она была проста и открыта в своих чувствах и боялась этого, Мефодий Игнатьевич мог бы сравнить ее с кем-то еще, к примеру, с законною супругою, и найти не такою утонченною и глубокою натурою. И она мысленно кляла себя на все лады, что неумелая и глупая, не понимая, что как раз такая нужна ему более. Счастлив человек хотя бы и тем, что не всегда сумеет поменять себя, живущее в нем от матери и отца, от предков, про которых подчас и слыхом не слыхивал, много сильнее благоприобретенного, с виду благочестивого, однако ж на поверку оказывающегося неустойчивым и малопригодным для выражения душевного состояния. Это благоприобретенное, чему, случается, человек радуется, льстя себя надеждою показаться в общество выше и благороднее, чем есть на самом деле, всего лишь оболочка, призванная уравнять его с остальными, и для ума сильного и самостоятельного противоестественная. Именуемая в обществе воспитанием, она, эта оболочка, вдруг да сотрется, неизвестно к чему прикоснувшись, и тогда человек, привыкший к ней и словно бы родившийся вместе с нею, теряется и по прошествии многих лет так и не найдет себя в этой, счастливо дарованной ему судьбою, свободе делать благое, ни на кого не оглядываясь, а целиком полагаясь на собственные ощущения, которые так произвольны и неожиданны.
Человек изначален, как и сама природа, но за многие, чаще не очень-то благосклонные к нему тысячелетия он, кажется, позабыл про это и, чем выше подымалась цивилизация, тем более делался искусствен, слаб и беспомощен, тем более отходил от природы, полагая себя и значительнее, и сильнее, и вот уж наступило время, когда он захотел возвыситься над нею и брать все надобное, нимало не считаясь с губительностью этого своего отношения к Сущему. И то было началом его конца.
Минуло время, и Александра Васильевна убедилась в своей правоте — она нужна Мефодию Игнатьевичу такая, открытая в своих чувствах.
Уже вторую неделю Мефодий Игнатьевич не выходит из дому, хотя с просьбою или с требованием — поймешь разве?.. — оставить свое пристанище не однажды приходил Иконников. Отчего же так, поймешь разве?.. Да оттого, наверное, что по отношению к Иконникову эго нынче звучит как раз подходяще, много воли забрал компаньон, однако ж не столь много, чтобы даже при его умелости и изворотливости все решать самому. Он приходил и вынужден был подолгу стоять у порога, пока не появлялся Мефодий Игнатьевич. А тог появлялся, чтобы с удивлением посмотреть на него и подтолкнуть в спину:
— Иди, иди, голубчик. Не мешай!..
Удивление Мефодия Игнатьевича происходило от того, что Иконников тоже казался ему нынче серым, и он говорил возлюбленной с виноватою улыбкою:
— Скажи, пожалуйста, и этот серый, как мышь. А зубки-то еще не старые, острые, покусать может…
Александра Васильевна смеялась, и Студенников делался веселым и все сказывал про свою любовь, которая единственно нынче не серая, а теплая и мягкая, и он хотел бы, чтобы она такою была всегда.
Заглядывал к ним и пристав словно бы для того лишь, чтобы поинтересоваться, жив ли Мефодий Игнатьевич, нынче многие подрядчики побиты одуревшею толпою, которая тысячеголова и живуча, разгонишь в одном месте, сейчас же соберется в другом, и опять все начинай сначала.
— Тут никаких войск не хватит, — жаловался пристав. — Потому как все нынче заодно: и вольные, и каторжные…
Чарочкою угощала пристава приветливая хозяйка, но, как и Мефодий Игнатьевич, не слушала, нетерпеливо ждала, когда уйдет.
Пришла однажды и Марьяна, непривычная какая-то, потерянная, усталая, села на лавку возле порога, спросила у Студенникова:
— Домой не пойдешь?
Александра Васильевна насторожилась, но что-то подсказало: не надо бояться, нынче у нее красный день.
— Нет, — сказал Мефодий Игнатьевич. — Не пойду…
И Марьяна, удивительное дело, не стала упрашивать, ушла, все такая же усталая и грустная.
Александра Васильевна возликовала и жадно начала целовать возлюбленного.
Больше их никто не тревожил, неделю-другую спустя они стали удивляться, как же могли обходиться друг без друга, не видеться по неделям, а случалось, по месяцам.
Если бы теперь кто-то, понимающий толк в людях, поглядел на Студенникова, наверняка сказал бы, что с ним стряслось что-то и ему надо помочь. Обратил. бы внимание на то, что Мефодий Игнатьевич сильно исхудал и в глазах у него нездоровый блеск. Увидал бы немало других деталей как в одежде Студенникова, так и в его теперешнем поведении, которые ясно сказали бы, что подрядчик не в себе. Но в том-то и дело, что он как раз был в «себе», во всяком случае, сам думал именно так.
— Ах, Сашка, Сашка, — говорил возлюбленной. — Отчего же я не знал раньше, что можно жить и так, как теперь, делая, что мне нравится, и не задумываясь, нравится ли это другому?..
Случалось, упрямства ли ради, озорства ли, но целым дням оставался в нижнем белье и при этом старался попасть на глаза Александре Васильевне, которая возилась у печи, вынимая из жаркого нутра коврижки, или же следила за опарою, а та все подымалась, подымалась, готовая с минуты на минуту выбежать из кадки; он старался попасть на глаза Александре Васильевне словно бы для того, чтобы она сказала:
— Ну, чего же ты ходишь бог знает как?..
Но та говорила другое:
— Что, миленький, соскучился? Так ты погоди, погоди, я скоро управлюсь…
Она хотела любить и умела любить, была неназойлива и желанна, в ее чувстве не было ничего расчетливого и хитрого, и это давало ей особые преимущества перед всеми, кто не имел такого чувства, но, желая иметь, всякий раз делался не в меру расторопным, настырным, говорливым. Она догадывалась про это и хотела бы воспользоваться своим преимуществом, но и тут была искренна и потому очень скоро забывала про свое намерение, оставаясь такою, какою и нравилась Мефодию Игнатьевичу.
Иногда на него нападало игривое настроение, и он спрашивал:
— А отчего же ты, Сашка, не сбегаешь па базар, не постоишь за прилавком?..
— А че?.. — отвечала с улыбкою. — Я бы могла… Но токо кто ж тогда станет любить тебя?..
Отвечая так, она не лукавила, для нее главным делом сделалась любовь, и она не хотела понапрасну терять время. Все, что не касалось нынче ее главного дела, стало неинтересным, скучным, не стоящим внимания. Только сейчас поняла про свое призвание в жизни, и было немного грустно, что не знала про это раньше. Впрочем, если бы даже знала, ничего не сделала бы, и тогда была бы несуетна и терпелива.
Мефодию Игнатьевичу было хороша с нею; в этом просторном светлом доме его почти не мучили воспоминания, все же случались минуты, когда он перебирал в памяти прежде бывшее с ним, но теперь уже многое воспринимал спокойнее. Подчас говорил Александре Васильевне с недоумением в голосе:
— А я собирался написать Витте и пожаловаться… Но раздумал. И правильно. Я и Сергею Юльевичу не верю. Он тоже серый…
Для него все нынче, или, во всяком случае, все неприятное, сосредоточилось в сером цвете, и не потому, что он намеренно выбрал этот цвет, а не какой-то еще, просто так получилось. И он часто думал про людей, что остались за стенами дома: «Серые, серые, ка