атематику Лоренцо Маскерони, умершему в 1800 году, «Маскерониана», написанная Монти, была проникнута республиканским духом и той особой риторической высотой прекрасного итальянского стиха, которая в устах Монти обладалa способностью заражать слушателей высокими чувствами, нисколько не будучи выражением авторского миросозерцания. Байрон с наслаждением слушал звучные итальянские стихи, хотя и казалось ему странным, что конец поэмы посвящен египетскому гению — Наполеону, изображенному простым гражданином, солдатом свободного народа, который громит беспутных тиранов и разбивает цепи плачущих народов.
Египетский гений Бонапарт в 1816 году уже проживал в качестве заштатного императора на острове св. Елены, и в памяти Италии он оставил, главным образом, осиротевшие семьи, списки контрибуций, ограбленные галлереи и продажу с молотка Ломбардо-Венецианской области. Байрон обратил на это внимание Монти. Байрону возражали, что с уходом французского оружия, с водворением иезуитского ордена папская полиция запрещает освещение в Риме улиц и принесенное Наполеоном оспопрививание, считая, что эти якобинские выдумки опасны для авторитета римской церкви. Все это заставляет оценивать положительно пребывание наполеоновских войск в Италии.
Скоро Байрон с удивлением узнает о том, что прибытие войск Павла I с фельдмаршалом Суворовым в Милан вызвало столь же восторженные стихи Монти, хотя генерал русского царя при в'езде кардинала в столицу Ломбардии стал на колени перед ослом, на котором сидел кардинал, и, целуя руку католическому епископу, громко заявил о том, что русский царь приказал солдатам восстановить власть римского папы и прогнать нечестивых французов.
При следующих посещениях миланского общества Байрон делал все, чтобы не встречаться с Монти. Старик был очень огорчен, когда до его сведения довели фразу Байрона, сказанную намеренно резко о парнасском Иуде-предателе, продающем за кроны, франки и рубли итальянскую свободу.
В Милане был заложен фундамент — всех будущих литературных связей Байрона с Италией. Байрон выступает в качестве переводчика итальянских поэтов, итальянцы деятельно приступают к переводам Байрона, и надо отметить ту удивительную быстроту, с какой Байрон овладел итальянским языком. Только очень горячее чувство к чужой стране, только очень живая связь с людьми этой страны может об'яснить то, что Байрон, с трудом усваивавший латинский и греческий языки на школьной скамье, с такой легкостью сделал своим родным итальянский язык.
11 ноября 1816 года Байрон приехал в Венецию. Здесь ждала его английская почта. Она была неутешительна. Дело о разводе, вырезки из газет — все говорило о том, что чем дальше, тем острее становится вражда к поэту со, стороны английского общества. «Я ношу в себе пытку, к которой ничего уже не прибавишь», — писал Байрон. После швейцарского уединения, нарушаемого лишь наглыми вторжениями шпионов-туристов, Байрон, живя в Милане, впервые отдыхал, общаясь с людьми, которые видели в нем не гонимого политического деятеля и не человека, которого можно безнаказанно оскорблять и ненавидеть, а величайшего поэта и представителя огромной интеллектуальной силы. В Милане перед Байроном развернулась могущественная и прекрасная культура Италии; но вот от огромных серых конвертов с газетными вырезками и письмами, не предвещавшими ничего доброго, снова повеяло Англией.
Совершенно очевидно, что Байрон хорошо знал состояние Англии 1816 года, — запрещение союзов, голод и нищета рабочих, дети которых, еще до наступления девятилетнего возраста, попарно запряженные в вагонетки, возили уголь, приостановление закона о неприкосновенности граждан, манчестерское шествие на Лондон, восстание ткачей в том же Ноттингеме, листовки Коббета со словами: «Война, восстановившая Бурбонов и инквизицию, ввергла страны в нищету, небывалую в истории человечества», слова министра Каннинга: «Никогда Англия не была в столь опасном положении». В Англии продолжались волнения, а правительство ежедневно придумывало новые способы репрессий. Чем сильнее было применение билля о казни рабочих, против которого выступал Байрон 28^ февраля 1812 года, тем шире и шире развертывали свою агитацию Вильям Коббет и Гент.
В 1816 году Коббет обходит закон о высоком штемпельном сборе на листовки и газеты. Без предупреждения он превращает свою газету в «политический журнал» и 15 мая 1816 года выпускает его шестидесятитысячным тиражом. После первых трудностей, уже много лет спустя, Коббету удалось заговорить полным голосом, и то, что он не сумел сказать в этом журнале в 1816 году, он произнес уже незадолго до смерти, когда его убеждали в том, что — «пиво и сало на столе рабочего» являются мерилом государственного благосостояния. Коббет ответил в «Ежедневном политическом журнале»: «Да, я согласен. Если прибавить к пиву и салу хлеб, одежду, обувь, стекла в окнах, постельное белье, уборные в каждом доме. Ненавижу вас, либералы, болтающие о духовных благах, когда у вас на глазах рабочие мрут с голода и стонут от нищеты».
Припомним, что в ответ на речь Байрона в защиту луддитов через двадцать дней появилась прокламация за подписью принца-регента, впоследствии Георга IV. Ни слова не говоря о том, что во всех городах десятки виселиц увешаны рабочими-ткачами, принц-регент призывал население к спокойствию, обещал снисхождение и награду тем, кто будет выдавать зачинщиков луддитского движения. «Секретный комитет фабрикантов по борьбе с разрушителями машин и стригальных рам» не брезговал никакими средствами для устранения участников луддитского движения. Располагая большими средствами, этот «секретный, комитет» не довольствовался правительственными войсками. Фабрикант Картрайт и фабрикант Горсфольс назначали премии до двадцати тысяч рублей за выдачу рабочих организаторов и еще большую сумму за убийство вожаков. Картрайт нападал на рабочих, став во главе отряда «золотой молодежи».
Борьба луддитов приняла чрезвычайно ожесточенные формы: из первоначальной борьбы против машин она вылилась в борьбу против капиталистов, вырастая впоследствии до размеров борьбы за экспроприацию орудий производства и превращение машин в мощные средства раскрепощения свободного человеческого труда в бесклассовом обществе. Но в те годы, когда правительство Кестльри стремилось бросить силу английского капитала на борьбу с идеями французской революции, «луддиты кричали на митинге луддитских организаций в Галифаксе о том, что „все средства хороши для того, чтобы обессилить богачей, вампиров, ожиревших от пота и крови рабочих, ибо хозяева, вводящие эти новые машины, хотят задушить нашими руками французскую свободу. Да здравствует борьба против угнетателей! Да здравствует демократия Англии!“» Эти слова были сказаны луддитом Бейнесом в марте 1812 года.
«Требуется известное время и опыт, — пишет Маркс, — чтобы рабочий научился отличать машину от ее капиталистического применения и вместе с тем переносить свои нападения с материальных средств производства на общественную форму их эксплоатации». («Капитал», т. I, стр. 408–409. ГИЗ, 1932 г.).
Недаром Ленин писал в статье «Третий Интернационал и его место в истории»: «Когда Франция проделывала свою великую буржуазную революцию, пробуждая к исторически новой жизни весь континент Европы, Англия-оказалась во главе контрреволюционной коалиции, будучи в то же время капиталистически гораздо более развитой, чем Франция. А английское рабочее движение той эпохи гениально предвосхищает многое из будущего марксизма». (Собр. соч., изд. 3-е, т. XXIV, стр. 249).
Английская буржуазия была, пожалуй, самой настороженной и хитрой буржуазией Европы, а консерватизм тогдашней Англии примял форму контрреволюционного озверения.
Выступление Байрона в защиту ткачей не забывалось ни на минуту. Да и вообще в поэзии Байрона угадывали революционное влияние на рабочие массы Англии. Впрочем, еще Энгельс в «Положении рабочего класса в Англии» отметил, что «Шелли, гениальный пророк Шелли, и Байрон с чувственным пылом и горькой сатирой на современное общество имеют больше всего читателей среди рабочих». (Собр. соч., т. III, стр. 520). Вот почему бдительность буржуазного окружения и активность консервативной власти сделали все, чтобы ничтожный факт семейного спора члена верхней палаты раздуть до размеров скандала.
Правящие классы Англии задались прямой целью задушить живого человека, довести его до самоубийства. Байрон слишком хорошо это знал, чтобы поддаться на провокацию. Он неоднократно в письмах заявляет о своем презрении к самоубийству, а на письма о смирении отвечает 24 декабря 1816 года письмом Томасу Муру. Он описывает Венецию, свое путешествие, свои приключения и потом переходит к стихам, написанным забавной танцующей строчкой:
Ну, как ты существуешь,
Милейший Томас Мур?..
Но внезапно этот песенный тон обрывается на восьмой строчке. Поэт резко спрашивает, что нового в среде луддитов, что делают лорды, что делают лютеране в политике, сдвинулся ли вопрос о реформах, что делают ткачи, разрушители рам? — и, закончив эти вопросы, он внезапно вписывает стихи, как бы сочиненные экспромтом:
Как за морем кровью свободу свою
Ребята купили дешевой ценой, —
Так будем и мы: или сгинем в бою,
Иль к вольному все перейдем мы житью,
А всех королей, кроме Людда, — долой!
Когда ж свою ткань мы соткем и в руках
Мечи на челнок променяем мы вновь, —
Мы саван набросим на мертвый наш страж,
На деспота труп, распростертый во прах,
И саван окрасит сраженного кровь.
Пусть кровь та, как сердце злодея, черна,
Затем, что из грязных текла она жил,—
Она, как роса, нам нужна:
Ведь древо свободы вспоит нам она,
Которое Людд насадил!
Так Байрон заканчивает письмо к Томасу Муру. Комментаторы по-разному об'ясняют цели помещения в этом письме песни, написанной для восставших луддитов. Вернее всего об'яснить это тем, что Мур переписывал письма Байрона, а потом они ходили по рукам. Этим способом Байрон хотел довести до восставших ткачей новую песнь. Появилась она в печати только в 1830 году, через шесть лет после смерти Байрона.