Баконя фра Брне — страница 21 из 36

Таким образом, мало-помалу, по прошествии двух месяцев, надежды на то, что хоть что-нибудь из похищенного вернется, окончательно развеялись.

На циркуляр откликались тоже очень слабо. Приходили большей частью очень незначительные денежные пожертвования, сопровождаемые пространными соболезнующими письмами, да никуда не годная церковная утварь. Правда, не подвели подвизавшиеся в приходах семеро фратеров. Сложившись, они купили четырех дойных коров («чтобы молока было вдоволь!») и двух рабочих лошадей. Только фра Скряга — Сыч, дядя Клопа, не только не участвовал в складчине, но прислал новому настоятелю полное брани письмо, обвиняя всю братию в том, что она не блюдет как следует добро святого Франциска.

Все это очень тяжко повлияло на фра Брне и, вероятно, ускорило развитие его странной болезни, которая из пальцев перешла и в ступни. Молодой врач из городка прописал ему какие-то капли, но, оставшись наедине с Теткой и Кузнечным Мехом, только качал головой.

В самом деле это была странная болезнь! Целую неделю ни признака болей, и вдруг день-другой невозможно ступить на ноги. Вскоре фра Брне убедился, что от капель ему нисколько не легче, помогало только воздержание от пищи, что было тоже загадкой и раздражало его. Однажды он спросил Тетку:

— Никак не могу понять, какая, к черту, связь между ступнями и едой? Ясно, что, когда желудок наполнен, вес тела увеличивается и ослабевшим ногам приходится труднее! Все правильно, но я пробовал так: когда с вечера, скажем, не поужинаю и на другой день мне легче, я беру два тяжелых стула и ношу их, хоть полчаса, и вовсе не чувствую, чтобы их тяжесть отзывалась на суставах! Сам видишь, непонятная какая-то история!

— Мой дорогой Брне, — сказал Тетка, — от хорошей еды густеет кровь и усиливается болезнь. Потому особенно вреден тебе послеобеденный сон. Ты не должен, как сказал врач, спать после обеда ни минуты!

— Нельзя есть, нельзя спать после обеда, нельзя ничего, к чему привык за последние тридцать лет, для чего же тогда жить? — сердито пробурчал Квашня. И добавил уже мягче: — А что, если, брат Думе, мне жить по-старому, только почаще ставить пьявки, чтобы кровь оттягивалась, а?

— Гм, — промычал Думе, — Перво-наперво вспомни золотые слова шаллеровской школы, обращенные к английскому королю: «Somnum fuge meridianum»[13].

— Брось, брат, свою школу! — прервал его Брне. — Не продолжай!

Вскоре фра Брне стал мрачен и ко всему безразличен. Всех очень удивило, что случилось это летом, когда он не только не чувствовал никаких болей, но был убежден в полном своем выздоровлении и даже перестал ограничивать себя в еде. В его поведении появились какие-то странности: он прекратил свои утренние прогулки на кухню, не отдыхал перед монастырем в тени деревьев и все чаще искал уединения. Целыми часами сидел он в галерее, перед своей кельей, либо тупо уставясь на какой-нибудь предмет во дворе, либо следя за курами, кошкой или за поднимавшейся из кухонной трубы струйкой дыма. А стоило направиться к нему, Брне тотчас скрывался в келье и запирался изнутри. Если это был слуга, пришедший специально к нему за распоряжением, Брне коротко объяснял, что и как, через дверь. Часто прятался он и без всякой видимой причины, то есть когда ему не грозило ничье посещение. За обедом и ужином он заговаривал только в самых необходимых случаях, однако каждое его слово было разумно, а смысл его речи указывал на то, что рассудок его нисколько не утратил прежней ясности. Больше того, когда Вертихвост однажды спросил его:

— Что, отче Брне? Не… червоточинка ли какая у вас в мозгу?

Брне спокойно ответил:

— Мой мозг, слава богу, здоров, и я не обязан исповедоваться, что со мной!

Другой раз он сказал Тетке:

— Я нахожусь, брат Думе, в таком состоянии, о котором писал… сейчас уже не помню — не то Августин, не то Аквинский… значит, в таком состоянии, когда человек чувствует, будто у него одна кожа, а внутри пустота — нет ни костей, ни мяса, ни крови, один воздух…

— Что-то не соображу я, да и не припоминаю, кто бы из святых отцов мог такое написать, — тревожно ответил Тетка. — Лучше не забивай себе голову, брат Брне, такими пустяками.

— А я утверждаю, что писал, и никакими пустяками я голову себе не забиваю.

Больше об этом речь не заводили. Брне продолжал вести новый образ жизни, о котором знал во всех подробностях только Баконя. Проспав днем часа два-три, дядя никак не мог уснуть ночью; таким образом, муки племянника начинались уже с вечера. Фра сначала слушал тиканье часов, потом ложился на живот, и Баконя чесал ему икры или спину либо искал в голове; тянулось это бесконечно долго; в конце концов Баконя не выдерживал и, невзирая на стоны и упреки дяди, останавливался. После того фра старался уснуть, вертелся около часа, затем вставал и принимался, посапывая и бурча себе что-то под нос, слоняться из комнаты в комнату. Баконя притворялся спящим, но фра будил племянника, расспрашивал, что случилось за день, бранил, потом опускался на колени и читал молитвы, заставляя делать то же самое и племянника. Однажды он приказал Баконе прочесть вытверженный им наизусть циркуляр. А там уже требовал читать его каждую ночь. Словом, Баконя видел, что дядя впадает в детство, и это весьма беспокоило племянника, однако обо всем, что происходило ночью, он никому даже не заикался.

В монастыре мало-помалу привыкли к странностям нового настоятеля, но своим безразличием к делам он словно заразил всех, и все пошло кувырком.

Правда, Пышка добросовестно отзванивал благовест, готовил в церкви все, что полагается, но служба (прости господи!) шла через пень колоду! После завтрака фратеры разбредались кто куда, без сбора и уговора. Навозник не только не держал под строгим надзором черную кухню, но и в своей всецело полагался на Баконю. Новый дьякон и три послушника являлись в «класс», но учителя приходили ненадолго, а то и совсем не показывались. Впрочем, Баконя жадно читал, глотая все, что попадалось под руку, и удивлял фра Тетку своей необыкновенной памятью; кроме того, он с любовью учил юного Пышку, за что Тетка преподавал ему расширенный курс латинского. Предобеденные уроки длились всего несколько минут, потом фратеры молча обедали наспех, как в казарме, и каждый удалялся в свою келью, кроме Сердара, который садился на своего недавно купленного вороного и переезжал в сопровождении Косого на ту сторону реки.

После обеда послушники снова собирались в «класс» полентяйничать до вечернего колокола; вечерню служили на рысях, словно взапуски; потом подавался ужин, всегда невкусный — заразившийся общим унынием синьор Грго все чаще искал утешения в рюмке. «Конечно, грех, но грех покаянный», — говорил он Баконе, поминая покойного Лейку.

Мы уже имеем представление, как проходила ночь в келье игумена, но и в других кельях не все было в порядке.

Тетка, чуть только запрется, сейчас же закуривает трубку и принимается разгуливать взад и вперед по своим двум комнатам. Курит, ворчит себе что-то под нос, пьет воду, поплевывает и ходит, покуда не свалится от усталости на постель как мертвый. Утром, когда Пышка распахивал окна, из них валил дым, как из трубы. Как-то Брне стал уговаривать его по-хорошему:

— Негоже так, брат Думе, ведь пропадешь раньше времени, — ты, знающий наизусть все поучения шаллеровской школы!..

Тетка с грустью сказал ему в ответ:

— Не беспокойся о моем здоровье, брат Брне! Прости, что говорю тебе прямо, но есть дела поважнее, куда поважнее, о коих следовало бы тебе побеспокоиться!

Буян по ночам читал дяде Бураку вслух, пока тот не заснет. Читал что вздумается, с пропусками, а то и с заду наперед, лишь бы тараторить: Бурак походил на некоторых мельников, которые засыпают только под стук мельничного колеса.

И новопосвященному дьякону Коту было не сладко со своим Кузнечным Мехом: спустя два часа после ужина тот долго «квасил» ноги в теплой воде с отрубями, потом через каждые два часа племянник должен был давать ему какие-то капли от одышки и какие-то болеутоляющие желудочные пилюли, — страдающий астмой Кузнечный Мех за ужином ел гораздо больше Квашни и почти каждую ночь его хватали колики.

Вертихвост жил один; сразу после ужина, не заходя в келью, он прохаживался по галерее, потягивая ракию и закусывая «по-гайдуцки» чесноком. Распалясь, он менял направление и принимался ходить перед кельей настоятеля, изо всех сил стуча каблуками, что весьма беспокоило Брне, но сделать замечание зловредному Вертихвосту настоятель не решался.

Другой бобыль, Сердар, обычно болтал с Косым. Мало того, что они не расставались по целым дням, «шатаясь от испольщика к испольщику, подобно бездомным псам» (как однажды выразился Вертихвост), но вдобавок еще пьянствовали по ночам в келье. Однажды, когда Сердар был в хорошем настроении, Квашня напомнил ему, что такое поведение не соответствует монастырскому уставу, на что Сердар едко возразил:

— А кто же здесь придерживается устава, милый Брне? С какой стати мне лезть из кожи, если все у нас пошло через пень колоду? В конце концов, ежели тебе не по душе, что якшаюсь со слугой, уступи мне Баконю, чтоб развлекал меня разговорами!..

Да и в большой трапезной по целым ночам горела свеча, из чего нетрудно было заключить, что бодрствует и Навозник.

Все в монастыре и днем и ночью шло не так, как надо.

И слуги отбились от рук. Корешок и Треска, улучив время, ставили верши и вечно ссорились с Увальнем и Белобрысым, которые доказывали, что заниматься рыбной ловлей могут только они, и поэтому старались встать пораньше и захватить лучшие места, предоставляя своим противникам сетовать на свою судьбу. Впрочем, к вечеру всякие раздоры прекращались и все — кузнец, мельник, скотник и оба паромщика — усаживались, точно родные братья, за новой кухней и «Христовой кровью» старались смягчить скорбь, которую будила в них ограбленная церковь.

Вначале всех их поражала странная ночная жизнь монастыря.

— Кой черт вдруг вселился во фратеров, и как раз сейчас, когда, казалось бы, самое время взяться за ум? — рассуждал Треска.