Бакунин — страница 32 из 77

<…> В семь часов утра я встаю и пью кофе; потом сажусь за стол и до двенадцати занимаюсь математикой. В двенадцать мне приносят еду; после обеда я бросаюсь в кровать и читаю Шекспира или же просматриваю какую-нибудь математическую книгу.

В два обычно за мною приходят на прогулку; тут на меня надевают цепь, вероятно для того, чтобы я не убежал, что, впрочем, и без того было бы невозможно, так как я гуляю между двумя штыками и бегство из крепости Кенигштейн кажется по крайней мере мне, невозможным. Может быть, это — тоже своего рода символ, чтобы напоминать мне в моем одиночестве о тех невидимых узах, которые связывают каждого индивидуума со всем человечеством. Как бы то ни было, но украшенный сим предметом роскоши я немного гуляю и издали любуюсь красотами Саксонской Швейцарии. Через полчаса я возвращаюсь, снимаю наряд и до шести часов вечера занимаюсь английским. В шесть я пью чай и опять принимаюсь за математику до половины десятого. Хотя у меня нет часов, но время я знаю довольно точно, так как башенные часы отбивают каждую четверть часа, а в половине десятого вечера слышится меланхолическая труба, пение которой, напоминающее горькую жалобу несчастного влюбленного, служит знаком того, что надо тушить свет и ложиться спать. Понятно, я не могу сразу заснуть и обычно не сплю за полночь. Это время идет [у меня] на всевозможные размышления, особенно о тех немногих любимых людях, дружбою которых я столь дорожу. Мысли беспошлинны, не стеснены никакими крепостными стенами, и вот они бродят по всему свету, пока я не засыпаю. Каждый день повторяется та же история…»

Вместе с тем у Бакунина изменилось отношение к философии, слишком далекой, по его мнению, от реальной жизни и тех конкретных задач, которые ему приходилось решать во время бурных революционных событий. «Я теперь… <…> не жажду ничего иного, кроме положительного знания, — пишет он в письме от 9 декабря 1849 года все тому же Рейхелю, — которое помогло бы мне понять действительность и самому быть действительным человеком. Абстракции и призрачные хитросплетения, которыми всегда занимались метафизики и теологи, противны мне. Мне кажется, я не мог бы теперь открыть ни одной философской книги без чувства тошноты. <…>».

В Кенигштейне он познакомился с австрийским писателем Фердинандом Кюрнбергером (1821–1879), проходившим, как принято выражаться, по другому делу — участие в Венской революции. Он бежал после ее поражения в Дрезден, где и был арестован. Однажды им довелось иметь продолжительную беседу о судьбах революции в Европе, о чем Кюрнбергер оставил воспоминания: «Немецкие революции, до сих пор оканчивались неудачами потому, что четвертое сословие, единственный творческий фактор нашего общества, было совращено с пути истинного или предано третьим сословием, буржуазией и доктриной, — был убежден Бакунин. Разошлись мы с ним только в выводах. Я в моем тогдашнем негодовании полагал, что немецкая цивилизация расслабляюще действует на людей, и желал для вашего гамлетовского народа немного той первобытной дикости, которая делает восточные народы, как, например, поляков и венгров, столь воинственными. Бакунин же стоял на противоположной точке зрения. Так как немец не обладает ни темпераментом западного романца, ни дикостью восточного славянина, то ему, чтобы развить в себе воинственность, не остается ничего иного как до крайних пределов развить ему свойственную доктринерскую особенность: воодушевление идеей. Эта доктрина должна проникнуть в самую глубину пролетариата, не изменяя его характера. Из такого союза силы и познания и должен явиться на свет тот вождь, которого до сих пор так не хватало немецким революционным битвам и который должен сочетать в себе дикий боевой клич пролетария с высоким полетом мыслителя: солдат и полководец в одном лице».

Оба арестанта сошлись на мысли, что европейская революция 1848–1849 годов потерпела поражение только потому, что ее не мог возглавить человек, в ком бы соединились активность и твердость воли с критическим пониманием истории и современности. Вождем революции мог бы стать только «величайший философ духа и подлиннейший пролетарий». По свидетельству другого немецкого заключенного революционера, Бакунин вообще считался в тюрьме самым опасным из всех арестантов, и ему даже приписывались «сверхчеловеческие силы». Несмотря на внешнюю неприступность крепости Кенигштейн, охрана симпатизировала узникам, некоторые из солдат выражали даже готовность освободить революционеров или помочь им бежать. Настроение гарнизона не было секретом для начальства, поэтому вскоре караул поголовно заменили более надежными стражниками.

14 января 1850 года саксонский суд вынес смертный приговор руководителям Дрезденского восстания — Бакунину, Гейбнеру и Рекелю. Все трое приговаривались к расстрелу. Такое решение по-своему даже удовлетворило Михаила: всё кончится в считанные мгновения и ему не придется остаток жизни проводить в каменном мешке («живой могиле», как он сам выражался) безо всякой надежды на освобождение. Он написал Матильде Рейхель: «<…>Итак, Вы уже знаете, что я приговорен к смерти. Теперь я должен сказать Вам в утешение, что меня уверили, будто приговор будет смягчен, то есть заменен пожизненною тюрьмою или столь же продолжительным заключением в крепости. Я говорю “Вам в утешение”, потому что для меня это — не утешение. Смерть была бы мне куда милее. Право, без фраз, положа руку на сердце, я в тысячу раз предпочитаю смерть. Каково всю жизнь прясть шерсть или сидеть в одиночестве, в бездействии, никому ненужным в крепости за решеткой, просыпаясь каждый день с сознанием, что ты заживо погребен и что впереди еще бесконечный ряд таких безотрадных дней! Напротив, смерть — только один неприятный момент, к тому же последний, момент, которого никому не избежать, наступает ли он с церемониями, с законными заклинаниями, трубами и литаврами, или захватывает человека неожиданно в постели. Для меня смерть была бы истинным освобождением. Уже много лет нет у меня большой охоты к жизни. Я жил из чувства долга, смерть же освобождает как от всякого долга, так и от ответственности. Я вправе желать смерти, так как ничья жизнь не связана неразрывно с моею…»

Друзья уже мысленно попрощались с приговоренным к смерти. Вагнер, сумевший выехать из Швейцарии во Францию, переправил Бакунину и другому осужденному — Рекелю — трогательное письмо: «Дорогие друзья! Пишу не затем, чтобы говорить слова утешения, так как знаю, что в утешении вы не нуждаетесь. До меня только что дошло известие, что король Саксонский утвердил смертный приговор над вами, — и я хочу доставить вам некоторую радость, хочу послать вам мой горячий братский привет. Но я далеко от вас. С отчаянием думаю о том, что эти строки, может быть, до вас не дойдут. Желаю только одного, чтобы они застали вас в живых.

Во сне и наяву — всегда вы были и оставались мне близки и дороги: в обаянии силы и страданий, достойные одновременно зависти и слез. Теперь пишу вам, готовым принять удар от руки того палача, за человеческое достоинство которого вы боролись. Братья, я хочу признаться в своем малодушии: из любви к вам я мечтал о том, чтобы вам даровали жизнь. Теперь я понял: величию и мощи вашей соответствует жестокий жребий, уготованный для вас врагами. Ваша сила и смелость принудили их решиться на самые отчаянные шаги. Этим они выдали свое преклонение перед вами. Вы вправе гордиться собой. Дорогие братья! Что казалось нам самым необходимым для того, чтобы люди могли переродиться в настоящих людей? Необходимо, чтобы нужда заставила их стать героями. И мы видим теперь перед собой двух таких героев, которые, влекомые святой потребностью любви к людям, поднялись до радости истинного мужества! Привет вам, дорогие! Вы показываете нам, чем могли бы быть мы все. Умрите с радостным чувством того значения, которое вы приобрели для нас.

Позвольте мне, вашему далекому другу, прибавить одну каплю сладости к той священной и торжественной чаше, которую вам предстоит испить. Хочу сообщить вам, что окруженный заботой, возвышенной дружбой и любовью, свободный и бодрый, взираю я теперь на будущее и, окрыленный новыми силами, работаю над тем же делом, за которое вы, герои, отдаете сейчас свою жизнь. Мой Михаил, мой Август! Милые, дорогие, незабвенные братья! Вы будете жить! Слух о вас все шире и шире распространится среди людей, и имена ваши станут символом любви и блаженства для будущего человечества. Примите же смерть, окруженные удивлением, поклонением и — любовью! Если суждено мне испытать невыразимое счастье получить от вас последний привет, — вы знаете, где найти меня… Только бы это письмо дошло до вас, ибо не сомневаюсь, что вы исполните мое горячее желание.

Итак, дорогие братья, обнимаю вас со всем жаром любящей души. Этим моим поцелуем и этой моей слезой приобщаюсь к тому величию, которым вы осенены сейчас в моих глазах! Радостно и гордо, как вы, хочу и я когда-нибудь отдать свою жизнь на алтарь нашей дружбы!»

Однако саксонские власти не спешили приводить приговор в исполнение. Приговоренному к смерти предложили составить прошение о помиловании, но Бакунин отказался это сделать. До самой смерти Бакунина сопровождала легенда: будто бы на предложение саксонских властей обратиться к королю с ходатайством о помиловании несгибаемый узник ответил: «Предпочитаю быть расстрелянным!» В действительности же король попросту не решался утверждать смертную казнь руководителям Дрезденской революции, опасаясь возмущения подданных. Поэтому после множества проволочек он принял решение заменить смертную казнь на пожизненное заключение и одновременно выдать Бакунина Австрии в связи с участием в Пражском восстании. В ночь с 12 на 13 июня арестант был разбужен и закован в кандалы. Он подумал, что пришло время казни, но его отвезли на границу и передали австрийским жандармам.

* * *

Бакунина доставили в Прагу, а спустя девять месяцев перевели в крепость Ольмюц (современный чешский город Оломоуц). Немецкие тюрьмы (саксонские — в особенности) в сравнении с австрийскими могли показаться санаторием. Русскому революционеру запретили переписку и любое другое общение с внешним миром, его поместили на нижнем полуподвальном этаже старинного замка, где круглосуточно у дверей камеры дежурил часовой. Всего же опасного узника, в коем следователи усматривали одну из ключевых фигур Пражского восстания и чуть ли не координатора всеевропейской революции, охраняло до двадцати человек. Относительно руководителей восстания из числа чешских патриотов следствие было в основном завершено.