Бакунин — страница 41 из 77

Бакунин счел необходимым предупредить о неминуемом взрыве не кого-нибудь, а самого императора, из сибирских владений которого ему недавно и с таким трудом удалось бежать. Статьи, написанные на одном дыхании, впоследствии были объединены в брошюру, опубликованную спустя несколько лет под названием «Народное дело: Романов, Пугачев или Пестель?». Романов, поставленный в один ряд с вождем крестьянской революции и декабристом-заговорщиком Пестелем — это «царь-освободитель» Александр II, к нему-то и обращался недавний узник Петропавловской и Шлиссельбургской крепостей. Смысл обращения такой: если царь не хочет в ближайшее время получить крестьянской войны или буржуазной революции, то он должен сам возглавить движение России по пути социального прогресса. Избежать кровавого исхода вполне возможно, если Александр Николаевич Романов, «встав во главе движения народного, вместе с Земским Собором приступит широко и решительно к коренному преобразованию России в духе свободы и земства». В противном случае «революция примет характер беспощадной резни, не вследствие прокламаций и заговоров восторженной молодежи, а вследствие восстания всенародного». Пока еще есть шанс спасти Россию от разорения и от крови. Но готов ли к этому император? И захочет ли он это сделать? Ответ напрашивался однозначный, а будущее покажет, что царь (не только этот, но уже другой) предпочтет иной выбор и другое решение…

У Бакунина были все основания обращаться непосредственно к русскому самодержцу. Свое кредо он ясно сформулировал по приезде в Лондон в письме к декабристу Николаю Ивановичу Тургеневу (1789–1871): «Я перестал быть революционером отвлеченным и стал во сто раз больше русским… русскому человеку надо действовать по преимуществу в России и на Россию, а если хотите шире, так исключительно на славянский мир».

Вскоре он напомнил о себе и давнему другу Жорж Санд и вкратце, в полушутливом тоне рассказал ей о своих злоключениях:

«31 января, 1862 г., Лондон.

14, Альфред-Стрит. Бедфорд Сквер. В. Энд.

М[илостивая] г[осударыня]! Вы, без сомнения, позабыли бедного русского, который тем не менее был одним из самых преданных Ваших поклонников. Я Вас не забыл, и это весьма естественно: Вы некогда проявили по отношению ко мне столько благородной и доброй симпатии. Я так мало забыл Вас, что, вернувшись к жизни после обмирания и исчезновения, которое длилось около 13 лет, не будучи в состоянии лично приехать в Париж, который теперь забавляется тем, что позволяет власти произвола править собою, и, желая во что бы то ни стало напомнить о себе Вашему благосклонному воспоминанию, я направляю к Вам моего брата, который, как и я, один из Ваших, м[илостивая] г[осударыня], страстных поклонников. Он расскажет Вам, как меня схватили в 1849 году, заковали [в кандалы], держали в течение двух с половиной лет в крепостях Кенигштейне, Праге и Ольмюце, судили и приговорили к смерти в Саксонии, потом в Австрии, наконец, перевезли в Россию, где я провел еще 6 лет в крепости и четыре года в Сибири, как, наконец, разбуженный всем тем шумом, который вновь происходит на свете, а особенно волнением в мире славянском, я предался Амуру, не богу, а реке, с помощью Божьей проехал через Японию, Тихий океан, Сан-Франциско, Панамский перешеек, Нью-Йорк, Бостон, Атлантический океан и, наконец, бросил якорь в Лондоне, где погода отвратительная, но где взамен этого хорошая и прочная свобода.

Вы добры, м[илостивая] г[осударыня], значит, Вы будете довольны узнать, что я вновь свободен и готов вновь приняться за те прегрешения, за которые со мною довольно-таки немилостиво обошлись. Лишь одно изменилось, — увы! — я постарел на 13 лет. Это, без сомнения, несчастье, но что же делать? К тому же я чувствую себя достаточно молодым. Мне как раз столько лет, как гётевскому Фаусту, когда он говорит:

“Слишком стар, чтоб забавляться пустяками,

Слишком молод для того, чтоб не иметь желаний”.

Лишенный политической жизни в течение 13 лет, я жажду деятельности и думаю, что после любви высшее счастье — это деятельность. Человек вправду счастлив, лишь когда он творит. Однако вот я впадаю в философию, да притом же перед Вами, м[илостивая] г[осударыня], — скиф, занимающийся умствованиями перед афинским умом! Будьте снисходительны, вспомните, что я возвратился только что из Сибири, а не из Парижа, хотя Париж ныне, кажется, слегка даже опустился до уровня Сибири.

Позвольте, м[илостивая] г[осударыня], еще раз выразить Вам чувства глубокого почтения и преданнейшей симпатии, которыми я всегда был проникнут к Вам — М. Бакунин».

Брат Александр, о котором говорится в письме, в начале 1862 года приехал в Лондон из Италии, где он вместе с другим братом, Алексеем, вот уже несколько лет занимался живописью. По предположению некоторых историков, он выполнял здесь какие-то конспиративные поручения Герцена. Ликованию Михаила не было конца. В письме к матери, братьям и сестрам, находившимся в Прямухине, он писал 3 февраля 1862 года: «Мои милые — брат Александр у меня в Лондоне, он пробыл здесь около двух недель и сегодня вечером обращается вспять в свою прекрасную Флоренцию. Мы с ним много толковали и теоретически и практически. Практически сошлись, как всегда мы, братья Бакунины, сходиться будем. Теоретически мы живем в разных мирах: он живет еще в абсолюте. Мы стараемся жить как умеем в мире действительности и часто друг друга не понимаем. Но для меня, по крайней мере, мир теоретический теперь не главный мир, — и так мы сошлись как друзья и братья, и весь прямухинский мир ожил для меня с его приездом. Мы решили с ним, что нам, братьям, следует по возможности восстановить сознательное, практическое единство между собою, чтоб мы жили и действовали заодно, по одному направлению, стремясь хоть и из разных положений и мест к одной цели».

Александр Бакунин страдал хроническим кашлем, нервными расстройствами, другими заболеваниями и нуждался в лечении под постоянным наблюдением врачей. Лучше всего ему помогал мягкий климат Италии. Михаил с беспокойством делился с родными своими наблюдениями и соображениями. Спали они с братом на одной широкой кровати. Но сон Александра — одно сплошное мучение: он бредит, кричит, вскакивает, проговаривается о вещах, что называется, не предназначенных для постороннего уха. Вскоре участник обороны Севастополя вернулся в солнечную Италию, где присоединился к Джузеппе Гарибальди и вместе с его краснорубашечниками участвовал в походе на Рим.

Тем временем Михаил Бакунин хлопотал о воссоединении с женой и ее переезде, возможно, вместе с отцом — стариком Квятковским, младшими сестрами Софьей (Зосей) и Юлией, а также братом Александром, готовившимся к поступлению в Петербургский университет, из Сибири в Европу. Он очень хотел, чтобы сначала Антося посетила Прямухино, познакомилась со свекровью и остальной бакунинской родней. Для всего этого, естественно, требовались деньги, а их по обыкновению не было. Михаил обратился к братьям, но ответа не получил. Не понимая, в чем дело, он постепенно начинал терять самообладание и послал домой письмо, полное упреков и обид. Ответа опять не получил. Наконец, ситуация прояснилась: братья Николай и Алексей не отвечают потому, что… находятся в Петропавловской крепости, куда их заключили в числе других тверских дворян, отказавшихся принять царский Манифест 19 февраля 1861 года об отмене крепостного права. Тверские дворяне посчитали неправомерным и аморальным деянием освобождение крестьян от крепостной зависимости без предоставления земельного надела, который, по их мнению, должен быть выкуплен у землевладельцев (помещиков) государством (правительством) и предоставлен безвозмездно в пользование каждой крестьянской семье.

После бурных дебатов на тверском дворянском съезде в адрес императора был составлен «адрес», его подписали 112 участников (делегатов). Затем на съезде мировых посредников тринадцать человек (включая Николая и Алексея Бакуниных) сложили свои полномочия и заявили о непризнании Манифеста от 19 февраля. Последствия не заставили себя ждать: все тринадцать «подписантов» были арестованы и доставлены в Петропавловскую крепость, где их продержали до середины лета. Сенат приговорил тверских фрондеров к двум годам содержания в смирительном доме, но через неделю всех освободили под негласный надзор полиции, категорически запретив впредь занимать какие-либо государственные или выборные должности.

Обо всем этом Михаил узнал из писем жены брата Павла Натальи (урожденной Корсаковой). Она стала его самым добросовестным корреспондентом, подробно информировала о жизни не только в Прямухине, но и в Тверской губернии и во всей России. Отныне с полным основанием он станет звать ее сестрой. На плечи Натальи легла и основная часть забот по организации переезда в Европу Антоси и ее родни. На братьев в тот момент он полагаться не мог. Николай и Алексей оказались в тюрьме, а затем фактически в ссылке, Александр находился в Италии, Павел же никогда не тяготел к эпистолярному жанру и передоверил всю переписку жене.

Однако у Михаила были все основания подозревать, что его побег из Сибири доставил родным больше проблем, чем радости. Дело было не в идеологических и политических разногласиях — по этим вопросам братья (с одной стороны, — классические русские либералы, а с другой, — «апостол свободы») определились раз и навсегда. Но существовали ведь еще семейные и просто человеческие узы, не говоря уже о дворянском долге. В конце концов кто-то просто обязан помочь его жене, оставшейся без средств к существованию, вырваться из Сибири. Вот почему в письме к Наталье — единственной ниточке, связывавшей его в тот момент с Прямухином, он писал: «Прости мне, милая сестра, это неприятное объяснение, но я хочу быть с тобою в отношениях серьезных, а потому и должен сказать тебе, что думаю и чувствую. Братьям, сестрам я не пишу, да и писать не буду — мне надоело писать безответно, а во-вторых, мы так мало понимаем друг друга, что нам и говорить нечего. Я остался им верен и продолжаю любить их от всей души, радуюсь их успехам, горжусь их благородными действиями, но мне надоело, да наконец я нахожу себя недостойным толковать и объяснять себя людям, которые ни слушать, ни понять меня не хотят. Будем жить и действовать врознь.