Бакунин — страница 59 из 77

В. Д.) из Женевы сообщил, что Мишель очень бедствует и немного прихварывает. Это послужило сильным импульсом, и я дня через два-три поехал к нему, собрав среди молодежи франков, помнится, около полутораста, купив чаю и табаку фунта по два. Тогда еще не было железной дороги через Сен-Готард и приходилось ехать и по железной дороге, и на пароходе по четырехкантонному озеру, и в дилижансе, и, наконец, через самый Сен-Готард на санях, так как он был завален снегом. Все путешествие продолжалось полтора суток. Приехав в Локарно и оставив свой саквояж в конторе дилижансов, я отправился к Бакунину и пришел как раз к обеду. Мишель не ожидал меня, но очень доволен был моим приездом. Обед состоял из супа и жареной картошки. Я до сих пор помню очень отчетливо и ясно все, что я увидел и услышал, — так меня поразила беднота жизни его с семьей. Он занимал квартиру в две комнаты во втором этаже двухэтажного дома, очень маленького. Внизу жили хозяева. Между этими комнатами был коридор, который служил столовой и прихожей, потому что с лестницы ход был прямо в этот коридор. Одну комнату занимал Мишель, а другую — его жена с двумя маленькими детьми. Обстановка была самая убогая, мебелишка самая простая, так, в комнате его стояли: кровать, стол, три-четыре стула и сундук, в котором лежало белье, а единственная суконная черная пара висела на гвозде; были еще простые полки с книгами. И стол, и кровать, и табуретки, и стулья были простые, белые. Когда я передал чай, табак и деньги, Мишель расцеловал меня и позвал жену, которая, увидав все это на столе, громко сказала: “Ну, вот мы будем и с мясом. Надо сейчас же уплатить булочнику и мяснику, сколько можно, и тогда мы снова будем иметь у них кредит”.

Бакунин обычно после обеда, от 7 до 9 часов спал, затем до 10–11 часов продолжалось чаепитие, после чего он работал до 3-х часов ночи, спал он от 3—4-х до 10 утра. В 12 часов ходил читать газеты, и затем до обеда я проводил с ним все время в разговорах. Он интересовался моей жизнью в Англии, расспрашивал о моих тамошних знакомых, о разговорах с ними, а когда перешли к Цюриху, то тут он старался выведать от меня решительно все, что я знал о каждом русском студенте или студентке. Через день-другой он снова возвращался к характеристике какого-либо лица, о котором уже говорилось раньше, и спрашивал о нем дополнительно. Когда он весною 1872 года приехал в Цюрих (он прожил здесь два-три месяца), он знал заочно от меня почти всех русских, учившихся в Университете и Политехникуме, и указывал мне мои ошибки в оценке их. Удивительная вещь — он обладал талантом скоро, близко и душевно сходиться с людьми, когда эти люди казались ему полезными в революционном отношении. Я помню, что уже на другой день чувствовал себя с ним совершенно свободно и легко, точно таким же молодым и вполне равным себе. Ведь мне тогда было двадцать пять лет, а ему почти шестьдесят, да разве возможно сравнить его прошлую жизнь, богатую таким огромным опытом, его огромные знания и т. д. соответственно с моими, и тем не менее я нисколько не чувствовал его безусловного превосходства. Когда он был в Цюрихе, то я то же самое наблюдал в отношениях его ко всей окружавшей его молодежи, а ведь тогда было несколько десятков лиц, и он со всеми был одинаков. Я прожил с ним тогда неделю, и это время до сих пор я помню очень хорошо, оно было для меня драгоценно. Он выведал от меня всю подноготную, да и я узнал многое, что меня интересовало в революционных делах Европы. До Парижской коммуны я заехал к нему еще один раз ненадолго, и мы встретились с ним, как старые близкие приятели; но полная интимность с ним и с его самыми близкими друзьями и соратниками наступила только после моего возвращения из Парижской коммуны, то есть летом 1871 года, так что “искус” мой продолжался почти год…»

Об упоминаемых Сажиным детях Бакунина необходимо сказать особо. Ближайшее окружение Михаила Александровича считало, что их отцом на самом деле являлся приверженец Бакунина молодой итальянский адвокат Карло Гамбуцци. Нравы в тогдашней революционной среде — как российской или эмигрантской, так и иностранной — были достаточно свободными. Знаменитый роман Н. Г. Чернышевского «Что делать?», где достаточно мягко, но недвусмысленно пропагандировалась свободная; любовь «новых людей» — русских революционеров, Антония Ксаверьевна вряд ли читала. Да и кто станет жить по книгам? Сам Бакунин никогда не подтверждал, но и не опровергал циркулировавших вокруг жены слухов. У него самого в сибирской ссылке остался внебрачный сын, о котором, кроме факта его существования, к сожалению, ничего не известно.

Следует также принять во внимание, что в последнее десятилетие жизни здоровье Бакунина было сильно подорвано застарелыми болезнями и в интимных отношениях супругов наступило вполне естественное охлаждение. Тем не менее с Антосей у него до конца дней сохранялись теплые отношения. Детей, носивших его фамилию, он искренне любил. После смерти Бакунина его вдова сразу же вышла замуж за Гамбуцци, и следы ее с тех пор затерялись. Как рассказал мне исследователь родословной семьи Бакуниных В. И. Сысоев, сын Михаила Александровича Бакунина — Карл Михайлович Бакунин — в конце XIX века приезжал в Прямухино с целью выяснения вопроса о своих возможных правах наследования, но вернулся в Европу ни с чем. По данным Ю. М. Стеклова, он покончил жизнь самоубийством.

Безвыходное материальное положение заставило Бакунина еще в 1868 году поставить перед братьями вопрос о выделении ему причитающейся одной шестой доли наследства, с тем чтобы немедленно ее продать (или заложить) и таким образом рассчитаться с долгами. Переписка с братьями приобрела в основном деловой характер и касалась главным образом вопросов раздела имущества. Большинство братьев (в особенности — их жены) не желали раздела и не торопились с принятием окончательного решения, что вынудило Михаила даже заявить однажды: ежели проволочки продолжатся и далее, он продаст свою долю какому-нибудь иностранцу, а тот будет добиваться своих прав уже через суд. Однако родные, несмотря на неприятие его мировоззрения, по-прежнему любили Мишеля, втайне гордились им.

Многое изменилось и в отношениях Бакунина с его лучшими друзьями — Герценом и Огаревым. Мудрого и осторожного Герцена пугали крайний радикализм и непредсказуемость поведения друга. Огарев — тот был попроще: как поэту, ему как раз таки импонировали многие бунтарские идеи и чисто русские черты характера Мишеля — широта души, доброта и участливость, доверчивость и незлопамятность, беззаботность и рассеянность, льющиеся через край оптимизм и веселье. Как известно, после поражения европейской революции 1848–1849 годов в воззрениях и настроениях Герцена произошел перелом: он стал скептически относиться к революционному движению в целом, а в России — в особенности. Он не видел реальных сил, способных пробудить народ ото сна и поднять его на революцию. Теперь он ориентировался на длительную эволюцию и формирование предпосылок социального переустройства общества, а также политическое просвещение народа с помощью нелегальных газет, книг, прокламаций.

В противоположность этому Бакунин делал ставку на революцию «немедленно и любой ценой». Он считал, что революционные предпосылки можно быстро и в «назначенное время» искусственно создать, для чего достаточно организационных усилий немногих, но обязательно талантливых революционеров. Бакунин искренне верил, что и сам способен одной пламенной речью наэлектризовать толпу людей и повести ее на штурм любой Бастилии. Герцен же видел в этом обыкновенный экстремизм и авантюризм, попытку проигнорировать закономерности объективного развития и перескочить через еще не пройденные этапы социальной эволюции. В конечном счете, непримиримые разногласия с Бакуниным привели к появлению последней герценовской теоретической и публицистической работы, обращенной непосредственно к старому другу. Она так и называется — «К старому товарищу» и написана в виде четырех писем.

Свое мнение Герцен сформулировал в предельно деликатной (я бы сказал даже — в элегической) форме, на которую способен был, пожалуй, один только он. Вот, к примеру, заключительные аккорды второго письма: «<…> Ни ты, ни я, мы не изменили наших убеждений, но разно стали к вопросу. Ты рвешься вперед по-прежнему с страстью разрушенья, которую принимаешь за творческую страсть… ломая препятствия и уважая историю только в будущем. Я не верю в прежние революционные пути и стараюсь понять шаг людской в былом и настоящем, для того чтоб знать, как идти с ним в ногу, не отставая и не забегая в такую даль, в которую люди не пойдут за мной — не могут идти. И еще слово. Высказывать это в том кругу, в котором мы живем, требует если не больше, то, конечно, не меньше мужества и самостоятельности, как брать во всех вопросах самую крайнюю крайность. Я думаю, ты со мной согласишься в этом».

Тогда же, подводя итоги своей долгой и совсем не гладкой дружбы с Михаилом, он писал: «О Бакунине я говорил и придется еще много говорить. Его рельефная личность, его эксцентрическое и сильное появление, везде — в кругу московской молодежи, в аудитории Берлинского университета, между коммунистами Вейтлинга и монтаньярами Коссидьера, его речи в Праге, его начальство в Дрездене, процесс, тюрьма, приговор к смерти, истязания в Австрии, выдача России, где он исчез за страшными стенами Алексеевскою равелина, — делают из него одну из тех индивидуальностей, мимо которых не проходит ни современный мир, ни история.

В этом человеке лежал зародыш колоссальной деятельности, на которую не было запроса. Бакунин носил в себе возможность сделаться агитатором, трибуном, проповедником, главой партии, секты, иересиархом, бойцом. Поставьте его куда хотите, только в крайний край, — анабаптистом, якобинцем, товарищем Анахарсиса Клоца, другом Гракха Бабефа, — и он увлекал бы массы и потрясал бы судьбами народов, — “Но здесь, под гнетом власти царской”, Колумб без Америки и корабля, он, послужив против воли года два в артиллерии да года два в московском гегелизме, торопился оставить край, в котором мысль преследовалась, как дурное намерение, и независимое слово — как оскорбление общественной нравственности».