тся от других парижских парков, разве что днем здесь можно встретить больше женщин, чем где бы то ни было. Зимой, закутавшись в толстые шерстяные шали или в накидки с капюшонами, они прогуливаются по мощеным аллеям, в одиночестве или парочками, бродят медленными, монотонными шажками, радуясь возможности побыть за стенами больницы, невзирая на холод, от которого стынут пальцы. С наступлением теплых дней лужайки и заросли обретают былое великолепие. Раскинув подолы платьев на траве, умалишенные жмурятся на солнышке и бросают припасенные крошки голубям. Иные, не склонные кормить замызганных пернатых тварей, уединяются где-нибудь под деревом и говорят о том, что нельзя произносить вслух в дортуаре. Вдали от чужих ушей они поверяют друг другу свои чувства, обнимают за плечи, трогают за руки, за шею, касаются лиц, губ, грудей, бедер, слушают убаюкивающий щебет птиц и обмениваются обещаниями не расставаться, когда выйдут отсюда. Ведь они здесь ненадолго – правда? – их жизнь не закончится в этом месте, нет, такое нельзя и помыслить. Однажды черные железные ворота под аркой распахнутся перед ними, и они снова пойдут по тротуарам Парижа, как прежде…
Рядом с тенистыми аллеями высится часовня, словно страж, присматривающий за парком и за теми, кто блуждает по его тропам. Этот храм превосходит в размерах все прочие больничные постройки, он маячит перед глазами отовсюду, куда бы вы ни пошли, – виден с поворота аллеи, над зелеными кронами, из окон. Он словно преследует вас, массивный и величавый, отяжелевший от молитв, сокровенных признаний и таинств, творящихся в его чреве.
Женевьева ни разу не переступила порог этой часовни, не отворила деревянных дверей, окрашенных в пурпур. Пересекая двор, чтобы попасть в другой больничный корпус, она проходит мимо огромного каменного здания с равнодушием, а порой и с презрением. Когда-то в детстве каждое воскресенье ее насильно водили в католический храм на мессу, и всякий раз она читала молитву сквозь зубы. Сколько Женевьева себя помнит, всё связанное с тем местом вызывало у нее отвращение – грубые деревянные скамьи, фигура Христа, умирающего на кресте, облатки, что совали ей в рот; молитвенно опущенные головы верующих, нравоучения, которыми им пудрили мозги. Все слушали проповедь лишь потому, что на том, кто ее произносил, было церковное облачение, он стоял перед алтарем и оттого имел власть над сельскими жителями. Прихожане оплакивали Распятого и одновременно молились Его Отцу, некой абстрактной сущности, обладавшей правом вершить суд над людьми на земле. Женевьеве такая концепция казалась гротесковой, а церковное действо вызывало раздражение. Единственное, что мешало белокурой девочке, во всем остальном прилежной и послушной, открыто выразить протест, – это уважение к родному отцу. Отец был врачом и пользовался доброй славой у жителей всех окрестных деревень, но если бы его старшая дочь отказалась ходить к воскресной мессе, на него стали бы косо смотреть. Церковь в сельской местности играет важную роль, куда важнее, чем в городах. В деревеньках, где все друг друга знают, не приветствуется инакомыслие, здесь нельзя оставаться дома утром по воскресеньям. Кроме того, была Бландина – сестренка Женевьевы, младше на два года. Тоненькая, почти прозрачная, рыженькая куколка. Бландина была чрезвычайно набожной, и все, что старшая сестра молча отвергала, младшая обожала. Она как будто веровала за двоих. Эта набожность, проявившаяся у Бландины в самом нежном возрасте, заставляла Женевьеву испытывать противоречивые чувства. Она любила сестричку, восхищалась ее религиозным рвением, на которое сама была не способна, и думала, что лучше бы ей тоже уверовать. Женевьева чувствовала себя не такой, как все, и гнев, который приходилось скрывать, ее изнурял. Наблюдая за Бландиной, видя, что любовь к Господу странным образом делает ее взрослее и мудрее, Женевьева пыталась изменить собственный образ мыслей, принять новое мировоззрение, заставить себя уверовать, но ничего не получалось. Чем больше она думала об этом, тем сильнее убеждалась, что Бога не существует, церковь – надувательство, а священники – обманщики.
Этот затаенный гнев, сопровождавший ее с самого детства, удесятерился после внезапной смерти Бландины. Женевьеве тогда было восемнадцать. Отрочество она провела, помогая отцу, посещавшему больных в округе, и ее призвание – медицина – определилось естественным образом. Девушка была высокая, с уверенной походкой и умным гордым лицом. Белокурые волосы она каждый день собирала в шиньон. Ее внимательный взор подмечал все симптомы, и она могла диагностировать любой недуг раньше, чем отец, так что в конце концов больные стали звать Женевьеву вместо главы семейства. Она прочитала и усвоила все медицинские руководства, которые были в домашней библиотеке, и именно в них нашла опору для своей веры. Женевьева верила в медицину, она боготворила науку, все ее убеждения сошлись в этой сфере. Она твердо решила стать медицинской сестрой, но не в родной Оверни – девушка мечтала о Париже. Там работали выдающиеся врачи, там наука шагала вперед, и там было ее место. Стремление к цели в конце концов сломило сопротивление родителей, и Женевьева потратила все свои сбережения на переезд в столицу. А через несколько месяцев пришло письмо от отца с извещением о похоронах Бландины, которая «сгорела от чахотки». Женевьева выронила лист бумаги из рук и рухнула на пол в беспамятстве в той крошечной каморке, где жила и по сей день. Очнулась она под вечер и всю ночь провела в рыданиях. Сомнений не осталось – Бога нет. Ибо если бы Он существовал и творил на земле правосудие, как утверждал священник, то не дал бы умереть шестнадцатилетней девочке, веровавшей в Него всей душой, а вместо нее забрал бы безбожницу, отвергавшую само Его имя.
С тех пор Женевьева решила посвятить свою жизнь заботе о людях и по мере возможностей вносить свой вклад в прогресс медицины. Она чтила врачей, как верующие чтят святых, и нашла свое место подле них – скромное место на втором плане, и тем не менее важное. Своей трудоспособностью, внимательностью и острым умом Женевьева завоевала уважение этих мужчин, и мало-помалу в стенах Сальпетриер сложилась ее безупречная репутация.
Замуж Женевьева так и не вышла. Один молодой врач просил ее руки спустя два года жизни в Париже, но она отказала. Часть ее души умерла вместе с Бландиной. Чувство вины от того, что сестры больше нет, а сама она продолжает жить, не позволило ей принимать дары судьбы. У нее была привилегия заниматься любимым делом – желать большего стало бы проявлением гордыни. Сестра не получила шанса сделаться женой и матерью – Женевьева сознательно себя его лишила.
Сестра-распорядительница вложила ключ в замок и повернула.
В маленькой палате темно и холодно, Эжени сидит на стуле рядом с койкой, затылком ко входу. Руки сплетены на груди, темные тонкие волосы падают на спину. Она сидит неподвижно и смотрит в угол палаты, будто и не заметив, что открылась дверь. Женевьева несколько мгновений разглядывает новенькую, пытаясь угадать ее настроение, затем подходит к койке и опускает на одеяло поднос с миской супа и двумя кусочками черствого хлеба.
– Твой обед, Эжени.
Новенькая не шевелится. Женевьева не решается приближаться к ней и благоразумно отступает к выходу.
– Ты останешься в этой палате на ночь. Утром позавтракаешь в общей столовой. Меня зовут Женевьева. Я сестра-распорядительница в этом отделении.
Услышав имя женщины, Эжени оборачивается, изучает сестру-распорядительницу внимательным взглядом темных глаз, под которыми залегли тени, и на ее губах появляется спокойная улыбка:
– Вы очень любезны, мадам.
– Ты знаешь, почему здесь оказалась?
Эжени еще некоторое время рассматривает женщину с белокурым шиньоном, понимая, что та не решается далеко отходить от двери. На секунду она задумывается, затем опускает взгляд к своим сапожкам.
– Я не держу зла на бабушку. В конце концов, она невольно освободила меня. Теперь не нужно ни от кого скрывать мою тайну – все уже знают, кто я такая.
Женевьева, держась за дверную ручку, не сводит глаз с девушки. Она не привыкла слышать такую отчетливую и ясную речь от умалишенных. Руки Эжени по-прежнему сплетены на груди, она слегка горбится, будто на плечи вдруг навалилась усталость. В следующую секунду девушка снова поднимает взгляд к лицу Женевьевы:
– Знаете, я не останусь здесь надолго.
– Это не тебе решать.
– Я понимаю. Вам. Вам решать. И вы мне поможете.
– Завтра утром за тобой придут, чтобы…
– Ее зовут Бландина. Вашу сестру.
Женевьева крепче сжимает пальцы на ручке двери. Несколько мгновений она не может говорить, потом дыхание восстанавливается. Эжени невозмутимо наблюдает за ней с той же безмятежной улыбкой на усталом лице. Женевьеве неуютно рядом с этой умалишенной, одетой чистенько и прилично, как барышня из хорошей семьи. И вдруг возникает мысль, что она ведьма – да, эта брюнетка с длинными распущенными волосами как раз из тех, кого когда-то так называли. Пленительная внешне, но порочная и порченая внутри.
– Замолчи.
– Она была рыжая, да?
Кажется, будто Эжени видит что-то еще в этой полутемной палате – она пристально смотрит в одну точку где-то позади сестры-распорядительницы, и та чувствует, как по телу от макушки до пят проходит дрожь. В грудной клетке все сжимается, как от порыва ледяного ветра, дрожь усиливается, сотрясая плечи и руки. Ноги сами собой разворачиваются и выносят Женевьеву из палаты, нервные пальцы лихорадочно вертят ключ в замке – все это происходит будто помимо ее воли, – тело шарахается в сторону, пятится по пустому коридору, напряжение вдруг отпускает, и она падает навзничь на холодные плиты пола.
Часы показывают девять вечера, когда Женевьева наконец добирается до своей каморки. Внутри, за дверью, все тонет в темноте. Женщина медленно продвигается вперед, машинальными движениями снимает плащ, вешает его на спинку стула и садится на кровать, которая тихонько поскрипывает под ней. Обеими руками Женевьева крепко держится за край матраса, словно боится еще раз упасть.