Бал безумцев — страница 14 из 31

– Ты уже выбрала себе наряд? Я вот что нашла – испанское платье. И остальное, все, что нужно, у меня тоже есть – мантилья, веер, серьги. Красивое, правда?

– Очень.

– А твое где?

– Мое?..

– Где твое бальное платье?

– У меня его нет.

– Тогда тебе лучше поторопиться – бал всего через две недели!

– Какой бал?

– Средопостный, конечно, какой же еще? Когда тебя привезли? Вот увидишь, это будет чудесно! На нас придет посмотреть весь Париж! И еще я тебе открою секрет… только ты никому не говори, ага? На балу мне сделают предложение.

– Правда?

– Жюль попросит моей руки. Он интерн и красивый-прекрасивый. Я стану его женой и уеду отсюда. Представляешь, скоро я буду женой врача!

– Не слушай эту чушь, новенькая.

Луиза и Эжени оборачиваются одновременно. Сидя на соседней койке, Тереза невозмутимо вяжет шаль. Луиза вскакивает с обиженной гримаской:

– Помолчала бы! Это не чушь! Жюль попросит меня выйти за него замуж.

– Хватит ездить нам по ушам байками о своем Жюле. Тут и без тебя оглохнуть можно.

– Это ты нам по ушам ездишь своими спицами, с утра до ночи только и слышно – клац-клац, клац-клац. У тебя пальцы еще не заржавели от этих железяк?

Тереза прыскает от смеха. Еще пуще разобиженная Луиза поворачивается к ней спиной и удаляется.

– Бедняжка Луиза… Очень уж доверчивая. Этот недуг будет похуже безумия. Меня зовут Тереза, но тут все кличут Вязуньей. Терпеть не могу это прозвище – дурацкое какое-то.

– Эжени.

– Да, я слышала. Когда тебя привезли?

– Вчера.

Тереза качает головой. На ее койке высится целая гора клубков шерсти и аккуратно сложены несколько шалей. Одно из своих творений женщина накинула себе на плечи – безупречно связанную, петелька к петельке, толстую черную шаль. Терезе, должно быть, около пятидесяти, а может, чуть больше; из-под головного платка выбиваются надо лбом седые пряди. Полная, мягкая, с грубоватым, но безмятежным лицом, Тереза вид имеет скромный и материнский. На фоне других женщин она кажется относительно нормальной, хотя неизвестно, что нужно принимать за норму. Так или иначе, на взгляд Эжени, ни в облике, ни в поведении Терезы нет признаков помешательства.

Девушка наблюдает, как полные руки проворно орудуют спицами.

– А вы? Когда вы здесь оказались?

– О… Так давно, что потеряла счет годам. Должно быть, больше двух десятков лет прошло. Уж наверняка.

– Больше двадцати лет…

– Да, детка. Но я это заслужила. Вот, смотри.

Тереза откладывает вязание и закатывает правый рукав кофты до самого плеча. На внешней стороне руки у нее зелеными, выцветшими от времени чернилами набито сердце, пронзенное стрелой, и мужское имя – «МОМО». Тереза улыбается:

– Я его в Сену столкнула. Но он сам виноват. И вот ведь сволочь, даже не утонул. – Она закрывает рукавом татуировку и натягивает его до кисти, затем опять невозмутимо берется за свое вязание. – Любила я его до смерти. Никто на меня до него не зарился – дурная я была и хромая, с тех пор как мой пьянчуга-папаша столкнул меня с лестницы. Думала, так и пропаду пропадом. Но потом вдруг появился Морис и давай мне байки лепить о красивой жизни. Поначалу чуть ли не на руках носил, а дальше я и глазом моргнуть не успела, как стала по его наущению уличной девкой. Каждый вечер ходила на заработки, а коли мало денег приносила, он меня поколачивал. Да только мне все это было как с гуся вода – от папаши-то я и не такого натерпелась. Ну и любила я его опять же, Мориса, моего Момо. Десять лет так с ним прожила, и ни разу такого не было, чтобы вечером я не стояла на улице Пигаля. И такого, чтобы вечер без тумаков обходился – от Момо или от клиента какого, – тоже не упомню… Но когда Момо меня целовал, я обо всем забывала. И было так до того самого дня, когда я застала его с другой. Как увидела, что он стучится в дверь к Клодетте, так кровь у меня и вскипела, можешь поверить. И это после всего, что я для него сделала… В общем, дождалась, пока он выйдет, и пошла следом. Долго шла – этого засранца понесло куда-то к черту на кулички, – а на мосту Согласия я уж не стерпела, догнала его, задохлика, да и столкнула в реку. Хиленький он был, тощий, как палка от метлы.

Тереза перестает вязать и смотрит на Эжени с улыбкой – холодной и спокойной, освоенной за годы смирения и самоотрешенности.

– Меня прям там, на месте, и повязали. Уж как я орала! Словами не передать. Но ни разу с тех пор не пожалела, что его столкнула. Об одном лишь сокрушаюсь – что не сделала этого раньше, и не потому, что он меня бил, а потому что разлюбил ради другой.

– И за все двадцать лет… вас так и не выпустили на свободу?

– А я не хочу никуда идти.

– Как же это?

– Да вот так. Понимаешь, я никогда не чувствовала себя так покойно, как здесь, среди чокнутых. Мужики дурно со мной обращались. Все тело у меня изувечено – хромаю, нога зверски ноет, пописать не могу, не скрючившись от боли в три погибели, шрам через всю левую грудь – мне ее ножом отрезать хотели. А здесь я вроде как под защитой, среди своих, женщин. Вяжу шали для девчонок. Покойно мне. Так что нет, за ворота я ни-ни. Пока у мужиков будет хер между ног, беды для нас на земле не закончатся.

Эжени краснеет и отворачивается. Она не привыкла к таким грубым выражениям, и в рассказе Терезы ее поразило не столько содержание, сколько форма. Эжени выросла в буржуазной среде, где единственной вольностью в поведении, которую время от времени можно было себе разрешить, считался смех на публике, а о нищете и о жизни в том Париже, откуда вышла Тереза, она лишь читала в газетах и в книгах Золя. Теперь ей придется иметь дело с другой столицей – с той, где чащобы Монмартра и косогоры Бельвиля, где грязь, нечистоты, арго и где крысы снуют по канавам. В платье, скроенном портным с Больших бульваров, Эжени чувствует себя непростительно буржуазной. Уже одно это платье, обычный предмет одежды, отделяет ее от остальных женщин в дортуаре. И отчаянно хочется его снять.

– Тебя не слишком коробит от моей истории, надеюсь?

– Нет-нет.

– Посмотри вон на ту пухляшку лет тридцати с руками, прижатыми к груди. Это Роза-Анриетта. Она была служанкой в буржуазной семье. Хозяин ее домогался, принуждал всячески и до того довел, что она умом тронулась. А вон ту видишь, которая ходит на цыпочках? Анна-Клод. Муж ее избивал, в конце концов она упала с лестницы и оказалась здесь. А на малышку Валентину, вон на ту, с лентами в волосах, у которой рука все время дергается, напал насильник, когда она вышла из прачечной. Врочем, не все женщины тут по вине мужиков оказались, конечно. Аглая, та, в углу, с парализованным лицом, выбросилась с третьего этажа после смерти маленькой дочки. Эрсили, напротив нас, ту, что сидит неподвижно, покусала бродячая собака. А есть здесь и такие, которые о себе ничего не рассказывают, все время молчат. Мы даже имен их не знаем. Вот такие дела. Не очень-то веселая картина для первого дня, да?

Не переставая вязать, Тереза рассматривает Эжени. Эта молоденькая барышня из богатых не кажется ей такой уж чокнутой, хотя порой настоящее безумие не сразу и разглядишь. Тереза помнит разных клиентов – самые приличные и почтенные, на первый взгляд, едва оказавшись в ее комнатушке за закрытой дверью, превращались в буйнопомешанных. Но мужское безумие нельзя сравнивать с женским – мужчины обращают свою ярость на других, женщины – на себя.

Действительно, есть что-то странное в этой растерянной брюнетке, что-то в ней привлекает внимание и дразнит любопытство не только потому, что эта девушка образованна и принадлежит к буржуазному классу, не это мгновенно бросается в глаза и отличает ее от других, а нечто более важное, таящееся внутри. Да и Старожилка не смотрела бы так пристально в их сторону из дальнего конца дортуара, если б тоже не приметила что-то особенное в Эжени.

– А ты как сама оказалась в Сальпетриер?

– По воле отца.

Тереза перестает вязать и кладет спицы на колени:

– Да уж, куда легче, когда тебя сюда притаскивают жандармы.

Эжени не успевает ответить на это соображение – посреди веселой кутерьмы раздается вопль. Санитарки в белом бросаются на середину дортуара; пациентки расступаются – одни напуганы, другие раздосадованы тем, что им помешали готовиться к балу. В проходе между койками на коленях стоит Роза-Анриетта и содрогается всем телом – руки прижаты к груди, кисти вывернуты и похожи на клешни, опущенная голова трясется, дыхание вырывается с хрипами. Медсестры никак не могут ее поднять – сведенные судорогой ноги не хотят отрываться от пола. Приближается Женевьева твердой походкой – прямая, неколебимо уверенная, – расталкивает пациенток, мешающих пройти, достает из кармана склянку и выливает из нее немного жидкости на тряпицу. Опустившись на колени рядом с несчастной женщиной, которая уже не слышит и не видит ничего вокруг, она прижимает тряпицу к ее лицу. Через несколько секунд крики смолкают и расслабившееся тело с глухим стуком падает на пол.

Эжени переводит взгляд на Терезу:

– Куда легче быть где-нибудь в другом месте.

* * *

Припадок, случившийся у Розы-Анриетты, всех лишил желания продолжать веселье – словно ледяной ветер пронесся по дортуару, – и вторая половина дня прошла в тишине и скуке. Некоторые умалишенные воспользовались разрешением прогуляться в парке, прочие предпочли остаться в койках – рассматривали молча свои наряды и мечтали о приближавшемся празднике.

На ужин в столовой, как обычно, раздают суп и по два куска хлеба; всё по-прежнему тихо.

Эжени, охваченная внезапным приступом голода, скребет ложкой по донышку миски, выгребая остатки супа. Боковым зрением она видит, как кто-то справа протягивает ей половую тряпку, и поднимает голову – рядом стоит Женевьева.

– Здесь нет бездельниц – будешь прибираться вместе со всеми. Когда закончишь, жду тебя у выхода из столовой. И оставь в покое миску, в ней уже ничего нет.

Эжени повинуется без лишних слов. Через полчаса скамейки расставлены ровными рядами, посуда вымыта и вытерта, пол надраен до блеска, деревянные столы протерты. Сложив тряпки на место, пациентки возвращаются в дортуар. Часы показывают восемь вечера.