резимовавшие листья. При этом не забывает между делом наведываться наверх, в спальню – принести отцу чашку чая и спросить, не нужно ли чего. Ходит из комнаты в комнату в тишине и душевном спокойствии. Медицинскую униформу она сменила на синее платье, которое хранит на всякий случай в доме отца, волосы расплела, и локоны свободно падают на плечи. С безмятежным видом Женевьева делает уборку и ходит за покупками.
В безмолвии родного дома до сих пор царит печаль. Сначала его покинула сестра, спустя несколько лет за младшей дочерью последовала мать. С тех пор как отцу тяжело стало работать, сюда не заглядывают пациенты и смолкли все звуки – нет больше ни разговоров, ни движения, ни смеха в этом скромном жилище. Когда Женевьева приезжает к отцу на Рождество, все здесь кажется ей зловещим – кресла, в которых никто не сидит, посуда, которой слишком много для одного человека, запертая комната Бландины на втором этаже, увядшие цветы и сорняки в саду, пришедшем в запустение. Если бы сюда не наведывались так часто соседи, муж с женой, дом потерял бы все признаки жизни раньше, чем его единственный обитатель.
Часы с маятником в гостиной бьют четыре раза. Женевьева на кухне осторожно помешивает деревянной ложкой овощи в чугунке над огнем. Рука у нее слегка дрожит. Усталость от долгой дороги и от эмоций дает о себе знать. Накрыв протертый суп крышкой, она устраивается на канапе в гостиной. Подушки слишком жесткие, сидеть неудобно, выпрямить спину невозможно, но хотя бы не клонит в сон. Облокотившись на соседнее кресло, Женевьева подпирает голову рукой и блуждает взглядом по комнате. В этот раз гостиная не кажется ей угрюмой, нет того привычного неприятного чувства, которое всякий раз охватывало ее в этом доме. Книжные шкафы, кресла, картины на стенах, овальный обеденный стол – ничто здесь больше не нагоняет тоску. Отсутствие не означает пустоту. Если в доме ее детства уже нет ни матери, ни сестры, возможно, от них что-то осталось – вовсе не личные вещи, а мысли, мечты, чаяния? Женевьева думает о Бландине. Представляет ее здесь, где-то поблизости, в уголке комнаты, как сестра сидит там и смотрит на нее. Эта бредовая мысль странным образом приносит утешение. Ведь так утешительно знать, что ушедшие близкие на самом деле никуда не уходят, они здесь, всегда рядом. Тогда смерть теряет свою непоправимую значимость, а жизнь обретает новую ценность и смысл. Нет никакого «до» и никакого «после», есть единое, цельное бытие.
Неподвижно сидя на краешке канапе в безмолвии дома, которое ничто не нарушает, Женевьева с изумлением ловит себя на том, что она улыбается. Это совсем не та улыбка, что припасена у нее для медицинского персонала Сальпетриер. Сейчас ее улыбка – искренняя, неожиданная, удивительная. Рука сама тянется прикрыть счастливое лицо, будто от стыда. Смежив веки, Женевьева делает глубокий вздох. Теперь она наконец-то знает, что такое вера.
Овернский городок накрыла ночь. За окнами еще слышны перестук деревянных башмаков и голоса припозднившихся прохожих, но солнце уже село, а в маленьких провинциальных городках принято рано укладываться спать. Местные жители торопятся по домам, ускоряют шаг, проходя мимо торговых лавок с закрытыми витринами. Повсюду захлопываются ставни, в жилищах гаснет свет. Вскоре на улицах и в домах стихают все звуки. Здесь распорядок жизни и сна определяется солнцем.
Огонь, горящий в кухонной печи, согревает воздух и освещает часть помещения. На столе, за которым ужинают Женевьева с отцом, горит масляная лампа. Деревянные ложки постукивают по донышкам мисок, собирая остатки протертого супа. Женевьева собиралась отнести еду в спальню, но отец, которому уже наскучило валяться в постели, решил спуститься сюда.
– Хотите еще супа, папа?
– Нет, спасибо, я сыт.
– Там целый чугунок, останется вам на несколько дней. Мне этим вечером пора возвращаться в Париж – завтра утром публичная лекция в Сальпетриер, к тому же мне надобно проследить за последними приготовлениями к балу.
Отец поднимает взгляд на дочь, внимательно изучает ее лицо – что-то в ней изменилось. Нет, она не выглядит больной, наоборот – не такая суровая и напряженная, как обычно. Даже кажется, что волосы посветлели, а голубые глаза стали ярче.
– Ты встретила мужчину, Женевьева?
– Что?.. О нет. Почему вы спросили?
– Значит, ты хочешь сообщить мне что-то важное.
– Не понимаю…
Отец оставляет ложку в миске и вытирает губы клетчатой салфеткой.
– Ты сказала, тебе нужно возвращаться в Париж уже сегодня. Стало быть, ты приехала всего на один день не без причины. Так что же у тебя за новость? Ты не заболела?
– Нет, уверяю вас.
– Что же тогда? Только не надо ходить вокруг да около, у меня не хватит терпения ждать.
Женевьева краснеет – такое с ней случается лишь в присутствии отца. Ноги сами дергаются, будто ей хочется сбежать, и скамейка, скрежетнув по кафелю, отодвигается от стола – Женевьева встает, делает несколько шагов по кухне, сцепив руки перед собой.
– Причина действительно есть. Но я боюсь вашего осуждения.
– Когда я тебя осуждал?
– Никогда…
– Я считаю, что осуждению подлежат только бесчестность и ложь, тебе же это известно.
Женевьева нервно расхаживает туда-обратно перед огнем, который еще потрескивает в печурке. Наглухо застегнутый воротник платья стесняет дыхание, но она этого не замечает.
– Я… Я знала, что вы упали в обморок. Поэтому и приехала.
– Откуда ты знала? Иветта даже не успела тебе написать.
– Знала. И приехала без промедления.
– Что ты такое говоришь? У тебя видения?
– Не у меня.
Женевьева садится подле отца. Возможно, ей лучше держать эту тайну при себе, но если она поделится с кем-нибудь, ее открытие станет ощутимым, обретет реальность. Женевьева хочет, чтобы об этом знали другие люди. Хочет, чтобы отец поверил так же, как верит она.
– Я боюсь и вместе с тем счастлива от того, что могу вам довериться. Понимаете… это Бландина… Бландина предупредила меня.
Отец невозмутим. У врачей это профессиональное – нельзя подавать виду, если обнаруживаешь у человека тяжелую болезнь. Облокотившись на стол, он наблюдает за дочерью, которая говорит быстро и таким тоном, которого он у нее раньше не слышал.
– У нас появилась новая пациентка, ее привезли на прошлой неделе. Родственники сказали, она якобы общается с умершими. Я не верила в это – вы же знаете, что мне передался ваш картезианский склад мышления. Не верила до тех пор, пока она не доказала мне, что не лжет. Доказала, отец. Трижды. Знаю, вам это кажется абсурдным, и я поначалу тоже так считала. Однако впервые в жизни я готова поклясться чем угодно и клянусь здесь и сейчас, перед вами: Бландина говорила с ней. Она рассказала о том, чего эта девушка знать не могла! И это Бландина предупредила нас о несчастном случае с вами. Она рядом, папа. Присматривает за вами и за мной. Она всегда с нами. – Женевьева внезапно садится и хватает отца за руку. – Мне понадобилось время, чтобы в это поверить, и я понимаю, что вам оно тоже нужно. Если вы еще сомневаетесь, приезжайте в Сальпетриер, пообщайтесь с ней сами и всё поймете. Бландина всегда рядом. Быть может, прямо сейчас она здесь, в этой кухне, подле нас.
Отец высвобождает свою руку из дочкиных ладоней и кладет ее на стол. Несколько секунд, показавшихся Женевьеве вечностью, он, склонив голову, смотрит в пустую миску. Такое же сосредоточенное лицо у него было во время медицинских осмотров – он словно анализирует замеченные симптомы, обдумывает наиболее вероятный диагноз. Наконец он качает головой, прерывая молчание:
– Я всегда думал, что работа с умалишенными в один злосчастный день сведет с ума и тебя…
Женевьева холодеет. Ей хочется протянуть руку к отцу, но она не может пошевелиться.
– Папа…
– Я мог бы написать в Сальпетриер и рассказать им о том, что услышал от тебя. Но я так не поступлю, ибо ты моя дочь. Тем не менее я хочу, чтобы ты покинула этот дом.
– Почему вы меня прогоняете? Я вам доверилась…
– Ты говоришь о мертвой сестре. О мертвой, которая общается с тобой. Ты отдаешь себе в этом отчет?
– Папа, вы должны мне верить! Вы же знаете меня, вы должны понимать, что я не сумасшедшая.
– Вероятно, то же самое ты слышишь от сумасшедших в Сальпетриер с утра до вечера.
У Женевьевы кружится голова. От огня в очаге идет жар, она задыхается. Развернувшись на скамье спиной к столу, обводит взглядом кухню. Ничто здесь более не кажется привычным и родным – кастрюли, сложенные одна в другую на полу, полотенца на стенах, длинный деревянный стол, за которым в ее детстве проходили семейные трапезы с сестрой и родителями; даже старик по ту сторону стола представляется ей незнакомцем. Он вдруг становится похож на всех тех отцов, сидевших перед ней в рабочем кабинете, на чужих мужчин, исполненных презрения и стыда за собственных дочерей, которые им больше не нужны, на тех, кто без зазрения совести и без сожалений подписывал документы на госпитализацию своих детей, уже преданных ими забвению. Женевьева встает, но приступ головокружения заставляет ее пошатнуться, она задевает ступней за ножку стола, спотыкается и, выставив ладони вперед, упирается двумя руками в стену. Пытается выровнять дыхание и оборачивается к старику – тот сидит не шелохнувшись.
– Папа…
Теперь он соизволил поднять на нее взгляд. И этот взгляд Женевьева уже видела – у отцов, смотревших на своих дочерей, которые навсегда потеряли их доброе расположение.
Луизу трясут за плечо.
– Луиза, вставай. У тебя сеанс.
Вокруг медсестры, которая пытается разбудить девушку, уже просыпается дортуар. Женщины лениво выбираются из-под одеял, надевают платья, накидывают шали на плечи, вяло подбирают волосы в пучки и бредут в столовую. За окном третий день не утихает дождь. На лужайках парка прибавилось воды, по тропинкам она течет ручьями, на мокрых аллеях безлюдно.
– Луиза!