ений не дала, а сама я не могла понять, в чем дело. Я не хочу этим сказать, что я не виновата в происшедшем. Конечно, я ошиблась. Но я исправлю свою ошибку.
Эндре Борош молча смотрел на нее. Учительница Медери попросила французское пирожное с кремом и ела с наслаждением, словно ребенок.
– Конечно, Кристи тоже виновата. Вы, наверное, согласитесь с этим. Нельзя же без всяких объяснений выбегать из класса и нельзя на какое-то приказание или просьбу отвечать просто-напросто «нет». Она должна была сказать, что хочет поговорить со мной об этом с глазу на глаз, и тогда ничего этого не произошло бы, я не стала бы настаивать, и класс не оказался бы свидетелем сцены, которой в школе не должно быть места. Мы обе виноваты, но Кристи виновата меньше. Я попрошу у нее прощения.
Попросит прощения?
Он все смотрел на нее. Пирожное с кремом исчезло, девушка поднесла к губам бумажную салфетку, но потом все же не стала вытирать ею рот, а сложила и спрятала в сумочку. А крем с губ аккуратно слизала. Она была очень славная.
– Одна девочка собирает салфетки, – пояснила она, затем, уже другим голосом, добавила: – Просить прощения вообще не позор. Или вы считаете, что извиниться можно только перед взрослым? Через несколько недель она, конечно, сделает этот доклад о мире. Вот увидите, какой хороший доклад сделает Кристина! Очень плохо вы ее воспитали. Просто удивляюсь, как при подобном воспитании она выросла такой умной и милой девочкой. Видно, хороший был материал, если даже взрослые не могли его испортить.
«Неожиданный поворот – теперь я окажусь виноватым», – весело подумал фотограф.
Синие глаза сверкнули из-под темных ресниц.
– Не знаю, какой вы фотограф, но отец вы не из лучших. А между тем вам бы полагалось быть ей за двух родителей сразу. Ну, теперь уж я вам помогу. Но только и вы помогайте мне! Потому что ребенка можно воспитывать лишь заодно. Если вы будете обдавать ее холодом, а я – теплом, она простудится. Она еще очень слабенькая. Не забудьте же!
«Конечно, не забуду, – думал Борош. – И тебя я не забуду, и того, как ты сидишь здесь, смеешься надо мной и объясняешь, объясняешь. И что ты за странное такое создание, я таких еще и не видел».
– Вам с бабушкой, конечно, нелегко. Она была матерью, вы – мужем покойной… Но я не знала ее, и я смогу объяснить девочке то, для чего у вас не найдется слов.
«Объясняй, объясняй! Ты такая славная и, конечно, рука у тебя легкая, так что больно не будет, к чему бы ты ни притронулась. Ты права, нам это трудно, и маме и мне. Ну и потом – ты ведь не знала Жужи».
– Мы не отдадим войне еще одного человека, – сказала Ева Медери. – Если вы не научите девочку смеяться, а будете вечно сидеть вокруг нее с траурными лицами, вздыхать и говорить ей, что она бедная маленькая сиротка, то она станет жалеть себя, и вот посмотрите тогда, каким мрачным станет ваш дом. Растить человека для прошлого нельзя. Можно только для будущего. И жить прошлым тоже нельзя. Это ясно?
– Абсолютно ясно, – кивнул фотограф.
Он хотел рассердиться на нее, но не получилось. Если бы кто-либо другой осмелился хотя бы намеком заговорить об этом, он навсегда отошел бы от этого человека. Но сердиться на эту девушку было невозможно. Она уничтожала уже второе пирожное с кремом.
– Я виновата, но я все исправлю, вы тоже виноваты, значит исправляйте и вы, – сказала она, затем вдруг неожиданно громко окликнула официантку и сказала, что хочет расплатиться.
– Двойной кофе и два пирожных с кремом, – оскорбленно произнес фотограф.
– За пирожные я заплачу.
Молоденькая официантка взглянула на них и тут же отвела глаза. Она получила на чай сразу с двух сторон, рассерженный фотограф тоже отдал ей стоимость обоих пирожных.
– Но пальто вы все-таки можете мне подать. И не сердитесь так, от этого подымается кровяное давление. Значит, девочка от вас унаследовала вспыльчивость? Ну и семейка!
Он отвернулся, не желая даже смотреть на нее. Как же она умеет разозлить, эта девчонка, он чуть не лопнул от злости.
– Я не люблю, когда за меня платят, – сказала она уже другим голосом, и ее синие глаза, только что сверкавшие насмешкой, стали серьезными и умными глазами друга.
– Я ведь работаю, зарабатываю и могу сама за себя заплатить. Разве вы позволили бы мне платить за ваш кофе?
– Это другое дело, – ответил Борош обиженно. – Что за идея!
– Нет, то же самое. Мы оба зарабатываем. Пожалуйста, не вздумайте воспитывать мне Кристину какой-то старорежимной барышней!
Он снова почувствовал, что сердится на нее, но злость тут же прошла. Рука в красной перчатке коснулась его плеча. Она была легкой, почти невесомой, словно цветок.
– Никогда не сердитесь на меня, если вы в чем-то со мной не согласны. Возможно, что иногда мои затеи оборачиваются неудачно, но хочу я всегда хорошего. Вы мне верите?
Отвечать на это было нечего. Он чувствовал, что это правда.
– Спокойной ночи! И не говорите Кристи, что мы виделись. Положитесь в этом деле на меня.
Она вышла из кондитерской не медленно и не быстро, – естественно, как все, что она делала: смеялась, плакала, вытирала рот или спорила. Интересно, где живет эта девушка? Может быть, надо было проводить ее домой? Он поспешил за нею следом и уже почти догнал – Медери шла к остановке первого автобуса, – но потом раздумал. Ну ее, право! Еще получится что-нибудь вроде истории с пирожными. Высмеет, скажет, что она тоже работает или что сама найдет дорогу домой; пристыдит еще раз – и только. Лучше не стоит.
Ему тоже следовало часть пути ехать первым, но он пропустил автобус, на котором уехала Медери. Пусть по крайней мере не думает, что он хочет навязать ей свое общество. К тому же, может быть, у девушки свои планы, может, она должна встретиться с молодым человеком, пойти на танцы или в оперу… Его и рассмешило и рассердило то, что эта мысль его опечалила. В самом деле, какое ему до нее дело, пусть встречается с кем угодно. Разве не все равно? Одно ясно – он ошибался, когда представлял ее себе отвратительной: она милая, умная и добрая девушка. Это самое главное. И девочка – самое главное. И Жужа – тоже.
Нет, он не станет садиться в автобус. Сейчас лучше всего пройтись пешком.
К тому же эта дорога – дорога Жужи, юной Жужи, Жужи-девушки, Жужи-невесты; сколько вечеров бродили они здесь взад и вперед, взявшись под руки; на холодных маленьких руках Жужи даже зимой не было перчаток – так гордилась она обручальным кольцом, которое он подарил ей. Они всегда гуляли здесь, когда наступал вечер и затемнение погружало улицы в синеватый свет. Мимо, словно тени, скользили люди, в темном из-за воздушных налетов городе все звуки становились словно мягче, приглушеннее, но в то же время они звучали более подозрительно, настораживали.
Он всматривался в лицо Жужи, казавшееся голубым в этом странном, неестественном освещении, держал ее руку, чтобы она не споткнулась, и шептал ей, что не так уж плохо это затемнение – по крайней мере человек может на улице поцеловать свою невесту. И, не видя, чувствовал, что Жужа улыбается. У нее была такая странная привычка – она никогда не смеялась, он ни разу не слышал ее громкого смеха, она только улыбалась, как будто всю свою жизнь готовилась к чему-то серьезному и важному…
Родная девочка!
С годами образ Жужи постепенно сливался для него с образом Кристины, словно она тоже была его дочерью, а не женою. Да, он стареет, а Жужа остается вечно молодой, ей по-прежнему двадцать лет, столько, сколько было, когда она умерла, – он остался вдовцом в двадцать пять лет! Хорошо, что в плен к нему не проникало ни единой весточки от домашних, иначе он, может быть, и не выдержал бы, узнав, почему молчит Жужа. Лучше было думать, что она уехала куда-то и не может сообщить о себе или что письма ее где-то затерялись, чем узнать правду, узнать, что Жужи нет в живых и что она оставила после себя девочку, которая хоть и похожа на Жужу, но все-таки другая, совсем не такая, как Жужа.
Да, здесь они шли однажды, он провожал ее домой после какой-то бомбежки. Они втиснулись вместе в какое-то убежище и даже не очень боялись – мысль, что они рядом, побеждала страх. Вот здесь они брели домой, среди развалин и разбитых стекол, и он снова шептал ей, как всегда в такие часы, что иной раз неплохо пережить и такую вот маленькую воздушную тревогу… Он просто хотел пошутить – плохая вышла шутка. Сейчас он уже не сказал бы: не так уж плохо это затемнение, по крайней мере человек может на улице поцеловать свою невесту, – кончается-то все это тем, что погибает та, которую ты целовал…
А все-таки права эта молодая женщина, когда хочет, чтобы Кристина сделала доклад. Хорошо, если она научится поднимать голос против войны. Жаль, что нас не учили этому. Может быть, тогда жизнь сложилась бы по-другому.
Он шел по улице, наслаждаясь морозцем, – он так любил осенние запахи большого города, запахи машинного масла, бензина, асфальта вперемежку с запахом инея. Только что в кондитерской, пока он разговаривал с девушкой, по радио передавали какую-то песенку: пели о снеге, о чьих-то глазах, губах. Песенка была негромкая, приятная. Медери повернула голову к репродуктору и стала напевать, потом сказала очень серьезно: «У меня совершенно нет голоса, но я всегда пою, правда, ужасно? Я очень люблю напевать себе под нос!» На восьмиугольной площади плясали световые рекламы, все жило. «А славная все-таки это штука – жить на свете!» – подумал фотограф.
Войдя в квартиру, он снова обрадовался тому образцовому порядку, который поддерживала теща. Мама так не похожа на обычную тещу – героиню анекдотов, – она умная, тихая, тактичная, с нею всегда можно поговорить, если нуждаешься в обществе, и она уходит – не только из комнаты, но даже из квартиры – всякий раз, когда его охватывает затаенное желание побыть одному. В прихожей – ослепительные занавески, на столике – накрахмаленная скатерка. Везде тишина, чистота; не пахнет кухней, мама, когда готовит, даже зимой приоткрывает окно, чтобы запахи выходили наружу.