Марина не помнила себя от горя — ее поддерживала дочь. И у Марго ван Гулип уже не хватало слез…
Земля еще не накрыла его полностью, но уже усыпала все тело. Мир, который он так любил, если он мог его видеть оттуда, где лежал, должен был выглядеть лишь квадратом серого неба…
Вообще, в жизни было немало того, чему он уделял мало внимания: смерть, религия, деньги, политика, газеты, прошлое и будущее. Его жизнь прочно обосновалась в настоящем, далекая от дебатов и «великих проблем», которыми нам прожужжали все уши; в сущности, это была жизнь физическая. Ключ к его разгадке, возможно, потрясающе прост: он был очень здоровым человеком. Никакой астмы или аллергии, как у Пруста. Ни обмороков на манер Паскаля или Кафки. Он не был эпилептиком, как Флобер или Достоевский, и не был хромым, как Байрон. В общем, никакой ущербности, которая часто обнаруживается в собственных признаниях художников и писателей. И я подозреваю, что его сексуальные возможности были побогаче, чем у какого-нибудь Арагона.
— Честное слово, — говорил он мне не раз в беседе, — ну незачем мне заниматься писаниной.
Когда я только познакомился с ним, я, естественно, расспрашивал его о его прошлом. Оно было несложным. В силу обстоятельств он не получил систематического образования. Он окончил первый курс лицея в Марселе, и в том возрасте, когда ему положено было сдавать «башо», как тогда говорили[5], он уже копался в обгорелых самолетах на английском аэродроме. Вернувшись с войны, он два-три года много читал — гораздо больше, чем хотел в том признаться. И не то, что, как говорится, подворачивалось под руку, а все, что нужно было прочесть. Что мы обычно читаем? То, что хочется. По чудесному совпадению, Ромену всегда хотелось читать только хорошие книги. Я никогда не видел его читающим один из этих модных романов, которые забываешь через несколько недель, ни то, что удостоено литературных премий, ни то, что обсуждается в газетах и еженедельниках, их он тоже не читал. Он интересовался Сен-Симоном, Шатобрианом, Прустом, еще несколькими, но никогда об этом не говорил.
Он никогда не работал в том смысле, который обычно придают этому слову: письменный стол, расписание на день, папки с бумагами, патрон, клиенты, подчиненные. Такую работу он терпеть не мог. У него было одно ценное свойство: он редко ошибался. Он знал не так уж много, но инстинктом угадывал все. Его близкое знакомство с художниками, писателями, музыковедами, учеными, как Казотт, астрофизиками, как Далла Порта меня сначала удивляло. А объяснение было простым: он не говорил глупостей.
Вскоре после войны он был приглашен в СССР в числе других Героев Советского Союза. Избегая официальных церемоний, которые всегда были ему невыносимы, он отправился по специальному разрешению в Самарканд и Бухару, одни названия эти были для него как сказка. Люди с Запада, получившие разрешение посетить Узбекистан, были чрезвычайно редки в то время. Ромен одним из первых французов посетил могилу Тамерлана, обнаруженную в Самарканде русскими археологами в тот самый день, или около того, когда Германия развязала войну против СССР, 21 июня 1941-го. Красота этого места, хоть и нарушенная различными работами и лишними постройками, привела его в восторг. Ромен заинтересовался Тамерланом, до сих пор известным ему только по имени, больше он не знал о нем ничего. Затем ниточка потянулась к монголам и Чингисхану. Одна история совершенно восхитила Ромена: в XIII веке в лагере крестоносцев пронесся слух, что на их противников — мусульман — с тыла напал серьезный враг. Христиане тут же вообразили, что этот воин, упавший с неба к ним на подмогу, был Священник Иоанн, легендарный покровитель христиан, потомок царя Соломона и царицы Савской, владения которого, по легенде, располагались где-то между Индией и Эфиопией. Но мнимый союзник оказался не Священником Иоанном, а свирепым Чингисханом, крайне враждебным к христианству во главе бесчисленных монгольских орд…
Из Самарканда и Бухары Ромен привез несколько вещиц: шелковый ковер, который ему понравился, старинный кинжал в ножнах, несколько украшений, шкатулку, инкрустированную грубо обработанными камнями. Приехав в Париж, он сразу позвонил своему однокашнику по лицею, бывшему, как и Симон Дьелефи, его давним другом — Адриену Казотту; Адриен поступил в Школу на улице Ульм приблизительно в то же время, что и я, и начал специализироваться по цивилизациям Древнего Востока. Они позавтракали вместе у Бальзара, и Ромен, снимавший тогда комнатку в районе улицы Муфетар, показал ему свои сокровища, разложенные на кровати.
Казотт долго молча рассматривал их. Потом сказал, присвистнув:
— И сколько ты за это заплатил?
— Ба! Я точно и не знаю, — сказал Ромен. — Я платил в рублях. Что-то между тремя и пятью тысячами франков за все. И что — меня надули?
— Ну… — проговорил Казотт, — кого-то здесь, конечно, надули, но только не тебя. Прикинув на глаз, я бы сказал, что эти твои штуки сегодня в Париже стоят в сто, а может быть, в двести раз больше, чем ты отдал за них.
Ромен сделал широкий жест. Самую красивую вещь своей зарождающейся коллекции — шелковый розово-голубой ковер начала XVII века он подарил музею Гиме. Он завязал знакомства с археологами и специалистами по истории искусства, и те вскоре поняли, что этот молодой двадцатипятилетний человек не является ни эрудитом, ни оборотистым торговцем, ни спекулянтом, что это просто любитель с хорошим вкусом и с удовольствием помогали ему советами.
Ромен еще несколько раз побывал в России. Во время одного из своих путешествий он завернул в Тегеран, где он уже побывал несколькими годами ранее по пути из Сирии со своими товарищами по «Нормандии-Неман». Он добрался до Испахана, Шираза и Персеполиса. Иран ослепил его своей красотой. В столице шаха Аббаса он долго бродил по Майдан-шаху с его великолепными мечетями и в садах дворца Чехель-Сотун любовался легендарной красотой замка Сорока Колонн, удвоенной его отражением в бассейне. Он привез оттуда золотые скифские украшения с растительным и животным орнаментом, маленького каменного льва, приобретенного в Луристане или Персеполисе, персидские миниатюры и старинные ткани. Каменного льва он подарил мне. Я намеревался теперь положить этот подарок в его могилу, но потом передумал: он не хотел бы, чтобы смерть взяла верх над жизнью, хотя бы и через этот маленький предмет…
Каждый год Ромен проводил несколько недель в Азии. Под предлогом репортажей для газеты, в которой я тогда работал, и чтобы подготовиться к написанию книги, которая потом получит название «Слава империи», я посещал вместе с ним Индию, Афганистан, Китай.
Сейчас я стоял на краю его могилы: его вот-вот должны были зарыть; от этой мысли кровь стыла в жилах и хотелось застонать, а в голове вереницей проносились воспоминания: вот мы с ним у могилы императора Цин Че Хуанг-ти, охраняемой огромной армией терракотовых солдат; вот мы в Гилине, где непрестанно шел дождь и где журавли, летящие над острыми горными пиками, казались сошедшими живьем с китайских картин, которые ранее только казались нам придуманными, здесь не хватало только старого мудреца в белых одеждах, медитирующего с кисточкой в руке, вместо него пейзаж дополняли красногвардейцы; вот мы в храме Солнца в Конараке с его высеченными из камня колесами, или в Пури в отеле Юго-Восточной железной дороги, очаровательно старомодном, с огромными деревянными, медленно вращавшимися вентиляторами, где мы готовились наблюдать за многолюдной процессией, красочной и даже несколько пугающей, в честь лорда Джаганната аватара самого Вишну.
Мальро, например, привозил из Индокитая кхмерские статуи, которые выламывались из многочисленных храмов Ангкора. Ромен же привозил отовсюду вещи, которые покупал, как правило, недорого, но которые вызывали восхищение и зависть знатоков. Он обладал безошибочным чутьем и, поначалу не зная ничего, постепенно приобрел вместе с вазами, мифическими животными, статуэтками из нефрита обширные и, главное, точные познания по искусствам Востока. Так, год за годом, он собирал свою небольшую коллекцию шедевров, и это давало ему возможность вести свободный образ жизни.
Ромен был всяким: милым, обольстительным, циничным, храбрым, великодушным, эгоистичным, привлекательным и невыносимым. Многие из тех, кто провожал его сегодня на кладбище, любили его именно за это: прелесть цинизма и очарование эгоизма. В жизни он ценил прежде всего свободу. Именно свобода украшала жизнь его собственную, а затем и жизнь других возле него.
…Последний акт подходил к концу. Люди в черном подняли обратно веревки, на которых был спущен гроб. Смотали их и уложили, они сделали свою работу и сейчас вернутся к другим делам. И еще раз, в последний раз, мне отчаянно захотелось услышать благословение этому уходящему телу, услышать над ним пение в честь… не знаю чего: жизни, смерти, этого жестокого мира… Толпа топталась в нерешительности на аллее кладбища. Первой подошла к могиле с розой в руке Марго ван Гулип…
…Мэг и Америка… Ромен оказался в Америке в первый раз. Он прибыл сюда не через нью-йоркский порт, как большинство европейцев. Он прибыл с запада через Китай, Японию и Индонезию. По пути он посетил Киото, Нару и грандиозный храм Боробудур с его буддийскими «ступами». Затем пересек Атлантический океан. Провел пару недель в Сан-Франциско и Лос-Анджелесе. Президентом США тогда был Трумэн. Война в Корее была в разгаре; свирепствовал маккартизм. Потом Ромен отправился в Нью-Йорк. Здесь он тоже повидал немало: «Met», «MoMa», «Frick Collection». Если он оказывался в музее — что случалось не так часто, — он не перебегал от картины к картине. Он выбирал одну, стоял перед ней некоторое время, а затем уходил. Посетив «Frick», он особо выделил для себя «Польского кавалера» Рембрандта. В «Metropolitan» он долго стоял перед картиной Мане, которая, похоже, иллюстрировала одну из новелл Мопассана «В лодке»: на ней изображены сидящие рядом в лодке двое, усатый господин в канотье, тип «красавца мужчины», в белой нательной рубашке и панталонах, и женщина, с длинными волосами, в бледно-голубом платье, под вуалеткой она выглядит немного таинственно. Вода доходит почти до верхнего края картины.