Выходя из музея, Ромен увидел молодую женщину, входящую в него… Это уже не были времена викторианской чопорности, перенесенной на землю Новой Англии. И это еще не было время пуританского феминизма, который отбивает у американских женщин всякое желание общаться с мужчинами. Это был один из тех послевоенных периодов, в которые мужчины — что совершенно естественно — особенно интересуются женщинами. Он взглянул на нее сначала рассеянно, затем внимательнее. Нашел, что она красива. Походка королевы. Затаенное внутри веселье. Он почувствовал, что она тоже его заметила и даже бросила ему… нет, это был даже не намек на улыбку, а просто один из тех взглядов, по которому еще нельзя судить о духовной близости людей, но который дает почувствовать, что ты замечен и отмечен. Ему захотелось поговорить с ней. Она держала за руку, а потом взяла на руки ребенка двух-трех лет. Дети, как и собаки, иногда дают мужчине предлог заговорить с женщиной. Ребенок был одет по традиции в бело-голубое и совершенно очарователен, и от этого Ромен почему-то оробел. Он мгновение колебался: не вернуться ли в музей, из которого он только что вышел. Затем побоялся показаться смешным.
— Не буду же я, в самом деле, увиваться за женщиной с малышом, — сказал он себе.
Сделав сначала движение, чтобы вернуться в музей, он с сожалением все-таки ушел. Ему, впрочем, показалось, может быть, напрасно, что взгляд молодой женщины, украдкой перехваченный им со стороны, выражал легкую иронию…
Начало осени в Нью-Йорке бывает очень красивым. Ромен, как и все, был под впечатлением от этого вытянувшегося вверх города, новизны и необычности нагромождения его небоскребов в сочетании со старыми красными автобусами и воздушным метро, проходившим над Третьей Авеню и доживавшим уже свои последние дни, его тогда называли «elevator», но потом это слово несколько изменило свое значение. Война еще не успела уйти далеко в прошлое, и Ромен, вспоминая разрушенный Берлин, представлял себе, во что могли бы превратиться эти «skyscrapers» от бомбы как та, что была сброшена на Хиросиму, или даже от воздушного налета, как те, которых он немало повидал. Выйдя из музея, он пошел в Ценральный парк и долго с удовольствием гулял там. Его удивила многочисленность молодых людей и их оживленное настроение: в войне погибло более сорока миллионов людей, военных и гражданских, из них русских около двадцати миллионов и немцев около восьми миллионов, американцы же во всех своих военных операциях потеряли менее трехсот тысяч человек; они воевали не на своей территории и выиграли войну, не испытав тех страданий, что их союзники и противники.
Адриен Казотт, марсельский ученый друг Ромена, имел брата, старше его на двенадцать или пятнадцать лет, который был генеральным консулом в Нью-Йорке.
— Позвони ему, если будешь проездом в Нью-Йорке, — сказал Адриен Ромену. — Он любит музыку и живопись. Ты быстро найдешь с ним общий язык.
Ромен вернулся в свой отель — это был «Algonquin», № 42 или 43 на Западной улице между 50-й и 60-й авеню (за комнату в нем Ромен платил 11 долларов), немного посидел в баре, а затем позвонил в консульство. Его быстро соединили с братом Адриена; тот отнесся к нему дружески и тут же сообщил, что через день устраивает обед в честь знаменитого пианиста, поляка по происхождению (его имя мало что говорило Ромену).
— Мы собираемся в «Pavillon» — это довольно известный ресторан на Восточной улице, 57. Приходите и вы. Мне будет очень приятно познакомиться с французским другом моего брата, о котором он мне столько рассказывал.
Ромен принял приглашение. Назавтра, наивно полагая, что нужно явиться в точно назначенное время, он явился первым в ресторан, который был еще почти пуст. Чувствуя себя несколько стесненно, он немного побеседовал о погоде с консулом, высоким, немного чопорным и в общем симпатичным человеком, пока наконец не стали появляться приглашенные. Их появление повергло Ромена в еще большее смущение: женщины были в вечерних туалетах с немалым количеством украшений; все мужчины, как и сам консул, были в смокингах «dinner jacket». Он один был в темном костюме с голубой рубашкой и черным трикотажным галстуком, который уже тогда повсюду возил с собой. Он извинился перед хозяином за свой вид.
— Не обращайте внимания, — успокоил его консул. — Это что-то вроде игры, которую любят наши друзья, но никто не относится к этому всерьез. А вообще американцы — самые простые люди в мире.
Однако впереди был еще один сюрприз этого обеда. Сразу после польского пианиста, встреченного с непривычным сочетанием шумного веселья и почтительности, появилась и последняя гостья. Ромен сразу узнал ее и испытал при этом легкий шок в виде приятного холодка в желудке: это была та самая молодая женщина у музея. Сопровождаемая консулом, она обошла всех приглашенных. Она знала почти всех, некоторых поцеловала. Когда дошла очередь до Ромена, консул представил его в хвалебных выражениях. Слух Ромена выхватил только имя незнакомки:
— …Один из редких французов, удостоенных звания Героя Советского Союза; а это, мой друг, мадам Мэг Эфтимиу: о ней можно сказать, что она — одна из королев Нью-Йорка.
Они посмотрели друг на друга улыбаясь.
— Вы уже знакомы? — спросил консул с любопытством.
— Бог мой, — ответил Ромен, — достаточно для того, чтобы иметь право восхищаться издали.
«Музейная» незнакомка сейчас была еще прекраснее, чем тогда. Она была в черной, расширявшейся книзу юбке почти до щиколотки, и в черном бюстье, которое, подчеркивая бедра, делал талию особенно тонкой. А над этой талией — широкие плечи и, главное, смеющиеся синие глаза в сочетании с длинными черными волосами… В общем, это была прекрасная живая статуя, само воплощение жизни и радости.
Приглашенные стояли с фужерами в руках, обмениваясь незначащими фразами, которыми обычно тянут время. Затем возникла легкая суета, по приглашению консула, гости перешли в маленький обеденный зал. На круглом столе были расставлены приборы и стаканы, перемежавшиеся букетиками анемонов и лютиков с листиками и мхом, и стояли картонные таблички, на которых голубыми чернилами были написаны от руки имена приглашенных. Место Ромена оказалось рядом с прелестницей из «Metropolitan». Жизнь складывалась совсем неплохо…
…Она стояла сейчас передо мной, неподвижная, затерянная в своих воспоминаниях, все еще держа розу в руке. Задержав движение руки, утопая в нахлынувшей печали, она отчаянно пыталась задержать ход времени… и не решалась первой бросить цветок на гроб, в котором исчезало ее прошлое…
— Мне как всегда везет, — объявил Ромен, усаживаясь рядом с ней. — Благодарю вас за то, что вы так красивы, и за то, что сидите рядом со мной.
Она засмеялась. Потом слова пришли сами собой. Смущение исчезло, и они разговаривали так свободно, что это было удивительно им самим.
— Простите меня, — говорил Ромен, — но один вопрос прямо-таки рвется из меня наружу: вы заметили меня позавчера у музея? И поняли, какое впечатление произвели на меня?
Она опять рассмеялась. Разве об этом можно спрашивать незнакомую женщину? Нет, конечно, что он себе вообразил? Она не припоминала никакой встречи у музея… И все же ей казалось, что лицо Ромена ей не совсем незнакомо… она определенно его где-то видела… И она посмотрела на него.
— Любопытно, — сказал он. — Я никого здесь не знаю, а вот вы… мне кажется, что я знаю вас уже целую вечность.
— Вы хотите, — сказала она тихо, — чтобы я рассказала вам о людях, с которыми мы обедаем и которых вы не знаете?
— Я предпочел бы, — прошептал он, — чтобы вы рассказали о себе.
— Тем хуже для вас, — возразила она, — потому что я начну с других.
И она быстро перевела разговор…
Немного дольше она задержалась на даме с сиреневыми волосами, крупной, уже в возрасте, которая сидела по правую руку от консула. Это была хозяйка одного из самых знаменитых салонов Нью-Йорка. Она устраивала много приемов, интересовалась музыкой, лекциями, культурой и занималась благотворительностью в пользу «Альянс франсэз».
— Она определенно захочет пригласить вас, — сказала Мэг Эфтимиу.
— Вместе с вами? — спросил Ромен.
— Скорее вместе с Артуром.
— С каким Артуром?
— С Артуром Рубинштейном, — пояснила Мэг.
Артур Рубинштейн и был тем пианистом польского происхождения, уже очень известным в Америке, в честь которого давался обед. Это был человек маленького роста, лет шестидесяти, очень быстрый, с подвижным, на удивление изменчивым лицом, почти комичным; его курчавые волосы стояли дыбом и он говорил на всех языках.
— Это гений, — сказала о нем Мэг. — Он великолепно исполняет все. Но особенно — Шопена.
Пианист сидел справа от хозяйки салона, поклонницы французской культуры и, как все за столом, говорил по-французски.
— Все за ними следят, — прошептала Мэг. — Так забавно видеть их вместе.
— Это почему? — спросил Ромен.
И Мэг рассказала ему, понизив голос до шепота, следующую историю. Где-то в начале войны в Европе, или перед самой войной, дама с сиреневыми волосами заранее попросила Артура за месяца полтора-два прийти поиграть в ее салоне.
— Мы пообедаем все вместе, а затем вы сядете к фортепьяно и осчастливите нас своей игрой.
Она спросила о его условиях на этот вечер, и они сошлись на цене, которая устраивала обоих.
Рубинштейн относился с некоторым недоверием к этой особе, которая слыла неразборчивой в выражениях и бестактной. О ней рассказывали, что в Риме, на приеме у папы, она обратилась к нему «ваше святопрестолие»; что накануне войны она распространялась в сожалениях по поводу «данцигского коридора»; что она пригласила трио братьев Паскье играть у нее в салоне, а в конце вечера вручила конверт Пьеру Паскье и на глазах у двух его изумленных братьев просюсюкала:
— Это чтобы дать вам возможность увеличить ваш маленький коллектив.
За пятнадцать дней до условленного концерта, словно для того чтобы подтвердить его опасения, Артур получил от этой дамы витиеватое письмо. В нем она сообщала, что вице-президент США и глава Сената будут присутствовать у нее не только на вечере, но и на обеде. Она поясняла музыканту, что в таких обстоятельствах ситуация за столом должна быть пересмотрена. В конечном счете, ее просьба сводилась к тому, чтобы Рубинштейн пришел в ее салон «осчастливить гостей» только после обеда. В качестве компенсации она предлагала ему прибавить 25 % к той сумме, которая была ранее ог