Бал на похоронах — страница 33 из 48

Смерть Ахмеда знаменовала собой вторжение исторической трагедии в частную жизнь — традиционно сложившуюся и спокойную — французского семейства, обитавшего в доме Дар-аль-Мизан. Богатые люди обычно живут в своем мире, одновременно реальном и мифическом. Это прочный мир, не задающий вопросов, мир основательный, где все есть так, как оно есть, и не может быть иным; в этот мир не вмешивается ничто постороннее: оно существует отдельно, само по себе, и потому как бы и не существует.

Ахмед был частью дома, как неизбежный дальний родственник. Ранее его присутствия не замечали. Теперь мертвый Ахмед занимал умы семейства в доме Дар-аль-Мизан гораздо более, чем за все тридцать лет его жизни в этом доме. О нем вдруг вспомнилось то, что было давно забыто или казалось не имеющим значения. Так, вспомнили, что у него есть сестра гораздо моложе его. К ее счастью, а может быть к несчастью, она была очень красива. К тому же она получила блестящее по тому времени образование. Она работала в администрации легендарного отеля, который был неотделим от облика тогдашнего Алжира, отеля Святого Георгия.

Когда американцы, уроженцы Вайоминга или Аризоны, высадились в Северной Африке и пришли в Алжир, они, естественно, сразу принялись ухаживать за местными девушками. Упитанные и здоровые, щедрые на обещания и ласковые слова, они преследовали при этом две цели. Первая была возвышенной и политической: это борьба против колониального наследия. Вторая была менее абстрактной — желание любить девушек. В вихре эпохи, приблизительно в то время, когда Дарлан был убит Боннье де Ла Шапелем, красавица Айша из кабильской народности, с ее зелеными глазами, полученными, вероятно, в наследство от племени вандалов, стала любовницей американского лейтенанта, которого привели сюда зигзаги истории, оторвав от семейной фермы пуритан, процветавшей на пшеничных полях Нового Света.

— Я несколько раз встречал их вдвоем на городских пляжах и в модных ресторанах, — рассказывал Андре. — Это был свежий, очаровательный роман, в лучшую свою пору напоминавший страницу из «Свадеб» Камю: солнце, море и горячий песок. Но слишком быстро он обернулся кошмаром. Это была двойная трагедия: личная и историческая. Вообще, история и любовь — это взрывчатая смесь. Американцы вернулись домой, и тот лейтенант тоже, предварительно пройдясь по Сицилии и силой преподав убедительный урок демократии потомкам Мария, Макиавелли, Кавура и Гарибальди, которых сбил с толку их «Дуче». Брошенная своим лейтенантом, обольщенная той жизнью, к которой он ее приучил, и особенно той, на которую она с ним рассчитывала, Айша вступила в краткую связь — это было всего несколько недель — с сыном моего брата, который был, как тогда говорили, «скорее симпатичен, чем наоборот». Ситуация получилась не из лучших. Наше семейство повело себя в ней так, как и следовало ожидать.

— Ну понятно, — поддел Ромен.

— Моего племянника звали Жак. В то время он еще был веселым и милым, это потом он стал таким экзальтированным и мрачным. Его родители были протестантами, как и все Швейцеры, и потому не склонными шутить с вопросами морали, еще весьма строгой тогда и в Алжире, и в самой Франции, особенно в провинции. Американское присутствие в Северной Африке дало толчок зарождению алжирского национализма, постепенно зревшего затем в течение десяти-двенадцати лет, вплоть до его взрыва в мае 68-го. Родные быстро отослали Жака подальше. Он участвовал в итальянской кампании под началом маршала Жуэна, где-то неподалеку от Ахмеда, которого не раз там встречал, и от американского лейтенанта Айши. Затем его отправили в Марсель и Экс-ан-Прованс для завершения учебы. Когда он вернулся в Алжир, то обнаружилось, что Айша стала на сторону Революции, а Жак стал решительным сторонником интеграции Алжира с метрополией и равенства прав для французов и арабов. Эти принципы немного позже будет защищать в правительстве деятель культуры левого направления Жак Сустель…

…Тогда, в кафе, Андре вспоминал, мы молча слушали. Он говорил о ненависти, которая нагнеталась с обеих сторон, о добрых моментах в жизни, которые случались все реже, о каждодневно растущей тревоге, о мятежах на улицах больших городов и о смятении в сердцах.

К началу Второй мировой войны в Алжире проживало около девяти миллионов мусульман, из них около миллиона — безработные бедняки, и менее миллиона европейцев. По декрету Кремье около ста пятидесяти тысяч евреев уже давно являлись полноправными представителями французской нации. Арабы же с течением времени все явственнее стали ощущать, что щедрые обещания, раздаваемые в годы войны сначала американцами, а затем и французами, не претворяются в жизнь, что их ожидания обмануты, что будущего у них нет, счастья нет, и, вообще, рай где-то совсем далеко. И вот, после того как пал Берлин, вермахт капитулировал и война в Европе закончилась, разразилось арабское восстание в Сетифе. По официальным данным, в ответных репрессиях погибло около полутора тысяч арабов, а на самом деле в четыре-пять раз больше. Кипя от возмущения, Жак отстаивал свои принципы и старался завязать дружеские связи с возможно большим количеством мусульман, к которым относился как к братьям. И потому в то прекрасное летнее утро 55-го смерть от рук повстанцев Ахмеда, который никогда не скрывал своей привязанности к Швейцерам и к тому цивилизованному образу жизни, который они представляли на земле Алжира, ударила его как обухом по голове…


…Андре Швейцер вернулся на свое место в процессии, топтавшейся на месте перед могилой Ромена и глухо роптавшей: все глаза были устремлены на высокую старую даму, которая задержала движение. Андре стоял рядом со мной, черты его доброго лица были искажены болью, перед которой теперь уже он чувствовал себя совершенно беспомощным. Он держал в руке цветок. Потом бросил его в могилу.


Движение траурной процессии возобновилось. Соблюдение ранжира, который обычно предусматривается протоколами официальных церемоний и немедленно нарушается за дружеским столом, в семейном кругу, в больших катастрофах и на кладбищах, на этом кладбище тоже разлетелось в клочья. После Королевы Марго и Андре Швейцера подошла очередь молодой женщины, которая обслуживала Ромена в парикмахерской, куда он ходил постоянно. Вся в черном, с опущенной головой и скрещенными на груди руками, она горько плакала; своими сильно высветленными волосами, суровым видом и особенной гримаской она явно подражала Брижит Бардо в старых фильмах, мода на нее вернулась у девушек конца этого века. За ней следовал Симон Дьелефи — великий канцлер Почетного Легиона, который был товарищем Ромена в их морской эскападе из Марселя в Гибралтар, а затем и на английской земле в то далекое героическое время уже более полувека назад…

Я вспомнил, как во времена моего детства — это было время Народного Фронта, прихода к власти Гитлера, — как тогда трагедии Первой мировой, рассказы ветеранов Вердена о том, что было всего каких-нибудь двадцать лет назад, казались мне очень далекими, потонувшими в тумане истории и совсем чужими. И вот теперь то, что было шестьдесят лет назад: разгром Франции, приход к власти Петэна на руинах Республики, появление на арене истории генерала Де Голля — все, что потрясло нас тогда, продолжало волновать нас и сейчас, хотя с тех пор времени прошло в три раза больше. Но все это сейчас тоже уходит в прошлое, стертое и превращенное в легенду ускорившимся ходом времени. Время спряталось в воспоминания, архивы, в пыльную рухлядь, а наши горячие молодые страсти вдруг обернулись пеплом. Вторая мировая война стала такой же далекой, как Столетняя война или наполеоновские кампании. Даже события мая 1968-го, когда казалось, что из обломков прошлого и грубо стертых в прах традиций вот-вот родится новый мир, даже они уже воспринимаются как нечто доисторическое…

…За великим канцлером шел мальчик лет семи-восьми, неловко держа розу в руке, — это был племянник Ромена. Для него события 1968-го будут выглядеть еще более далекими и смутными, чем были для меня в детстве какие-нибудь инвентарные описи…

Сбылось то давнее предсказание Ионеско[14], которое он бросил молодым революционерам — «сердитым молодым людям», — стоявшим под его окном и требовавшим его: он тогда сказал им, что их будущее уже явно отпечатано на них и что все они станут нотариусами, и действительно, многие из тогдашних майских бунтарей превратятся впоследствии в министров, деловых людей, генеральных директоров и строгих инспекторов той самой системы национального образования, которую они так стремились разрушить. Кстати, я видел сейчас некоторых из них в толпе, топтавшейся у могилы Ромена. Они сделали себе карьеры в электронике или цифровых технологиях; они стали более буржуа, чем те буржуа, которых они когда-то обличали: ездили в черных автомобилях; дымили дорогими сигарами, изучая статьи бюджета; громко заявляя о своем либерализме в его самых современных и радикальных формах, они защищали свое благополучие от грозящих им сельскохозяйственных манифестаций с помощью тех самых сил CRS, в которые они тридцать лет назад швырялись камнями, обзывая их «эсэсовцами»…

Для маленького Пьера, который бросает сейчас свою розу на гроб дяди Ромена, и даже для более старших детей, события 1968-го будут мало чем отличаться, если не покажутся еще худшим фарсом от Фронды, революций

1830-го и 1848-го, от Парижской Коммуны. Это все нудное старье. Так же и алжирская война: что-то непонятное и запутанное, увязшее в грязи и пустынях прошлого. Среди толпы, теснившейся у гроба Ромена, эта война оставалась живой и болезненной только для Андре Швейцера…


…Через несколько лет после убийства Ахмеда Айша вздумала заняться доставкой бомб в Алжир, а он был уже разделен на квадраты парашютистами; она и раньше приводила в ужас брата резкими выходками в разных сферах своей бурной жизни. Жак Швейцер, со своей стороны, боролся — едва ли не в одиночку и безрезультатно — за такой Алжир, в котором арабы-мусульмане станут полноправными гражданами Франции. Изредка им с Айшой случалось встретиться между манифестацией «черных ног» против губернатора и взрывом джипа, захваченного FLN. При этом они испытывали смешанные чувства, свойственные людям, которые некогда любили друг друга и которых жизнь потом разлучила. Кроме того, они были противниками, которых история и политика развели по разные стороны баррикад. Повторялось извечное противостояние: с одной стороны, взбунтовавшиеся рабы, которые осознают свое численное превосходство и которым нечего терять, а с другой — их хозяева, загнавшие себя в ловушку истории и охваченные колебаниями: наименее слепые из них, чтобы восстановить мир, предлагали более справедливое общественное устройство и в этом видели свое единственное спасение.