боюсь, мать не перегружала себя заботами о дочери… Я же в это время работал, катался на лыжах, несколько раз путешествовал по Азии с Роменом. Лишь изредка в разговорах мелькал блистательный и несколько таинственный силуэт нашей хозяйки с Патмоса.
Прошлая жизнь в нашем собственном представлении вовсе не подобна банку данных в компьютере. Это скорее игра зеркал, в которых мы представляем или реконструируем образы такими, какими они нам помнятся.
Сейчас, у могилы Ромена, в моих ушах еще отчетливо звучал его голос. Всякий раз, когда во мне возникало то далекое воспоминание о Патмосе, оно, в свою очередь, вызывало во мне образ Марины-ребенка. Я не видел ее уже столько лет, и мне трудно было представить, слушая Ромена, образ молодой девушки и черты ее лица, измененные временем, более могущественным, чем наше воображение…
… И вот однажды я опять увидел Марину. Она была той же и, конечно, другой. Это было немного до или немного после, точно не помню, событий 68-го года. Возможно, в «Одеоне» или в «Старой голубятне», во всяком случае, в театре. Тогда, кажется, генерал Де Голль был еще у власти. Ей было лет девятнадцать — теперешний возраст ее дочери Изабель, которую я сейчас вижу перед собой.
Марина была почти так же красива, как ее мать. Но, несмотря на сходство с матерью, я бы ее не узнал. Я уже пару раз бросал на нее взгляд только из-за ее блистательной молодости и жившей в ней радости, которая угадывалась еще в той маленькой девочке с Патмоса и которая стала — я узнаю об этом позже — ее отличительной чертой.
Она подошла ко мне, улыбающаяся, очень прямая, и, чуть наклонив голову, сказала самым естественным тоном, как если бы мы были давно знакомы (впрочем, так оно и было):
— Я Марина.
Я переспросил:
— Марина?..
А потом прошлое налетело на меня вихрем, и я прижал ее к себе.
…Прошло еще какое-то время. На то оно и время, чтобы идти. Несколькими годами позже я опубликовал книгу, в которой упоминал некоторые места Индии, Китая, Афганистана, где побывал вместе с Роменом, — это была моя «Слава Империи». Студенты пригласили меня побеседовать с ними в зале Сорбонны. Вхожу и вижу: в первом ряду — Марина. На этот раз я узнал ее сразу. Она задала мне какой-то вопрос. Я ответил, назвав ее «мадемуазель». Когда все разошлись, я предложил Марине сходить вместе в «Бальзар» или «К Липпу». Она тут же согласилась. Мы заговорили о Греции, о Соединенных Штатах.
Она помнила Патмос, но очень смутно. Я описал ей маленькую девочку, которая гуляла вдоль моря, держа свою ручонку в моей. Я рассказывал, какой она была и как очаровала меня на террасе под южными звездами. Она смеялась. В тот вечер она смеялась, как прежде — на острове…
Я расспрашивал Марину о Швейцарии, где она долгое время жила, об Америке, где ее мать проводила часть своей жизни. Я восстанавливал для себя целые пласты ее жизни, неизведанные континенты…
Я поостерегся рассказывать ей то, что знал о ее матери от Ромена и чего она не знала: об отношениях Мэг со Счастливчиком Лючиано и об обстоятельствах ее замужества с адвокатом Малоне. Ее представления о матери оказались столь далекими от того образа, который я сохранил в собственной памяти и от того, что я составил себе по редким рассказам Ромена, что можно было подумать, что речь вообще идет о трех разных женщинах…
Мы вспомнили Бешира, который был для нее чем-то вроде дорогой старинной японской вазы, несколько потертой, или какого-нибудь почтенного социального института. Говорили мы и о Ромене.
Поистине, земля вертится как ей вздумается. Марина мало знала о матери, о которой многие другие сохранили столь яркие впечатления. Конечно, несколько мутное прошлое этой сверкающей звезды не оставляло дочь равнодушной. И когда она заговорила о матери, в воздухе запахло тревогой.
— Скажите, — спросила меня она, — это правда, что она была хорошо знакома с Д’Аннунцио?
Д’Аннунцио! Здесь только не хватало этого пламенного любовника Дузе! Я почти ничего не знал об отношениях Мэг и знаменитого автора книг «Дитя сладострастия» и «Огонь», он был таким старым, что казался частью давно ушедшего мира. Да, о Мэг рассказывали, что она была подругой Арагона до или после Нанси Кюнар; что Д’Аннунцио обожал ее, когда она была моделью знаменитого дома Шанель. Но, в отличие от ее общеизвестной связи с Мальро, что можно было сказать определенного о ее отношениях с Д’Аннунцио?..
— Твоя мать, — говорил я уклончиво, — знала много людей. И ты знаешь, какая она красивая. Когда я увидел ее тогда на Патмосе, она выглядела богиней, спустившейся с Олимпа.
— Да-да, — отвечала Марина, — она такая красивая…
В ее голосе слышалось нежное восхищение и что-то еще, звучавшее как отдаленный упрек.
Она спросила меня:
— Вы очень дружны с Роменом?
Я ответил:
— Я очень люблю его.
— Я тоже, — прошептала девушка.
— Ты часто видишься с ним?
— Не очень, — ответила она. — Он часто видится с мамой.
Было уже поздно. Мы расстались на бульваре Сен-Жермен. Расстались со смешанным чувством радости и печали, которое станет потом на долгие годы лейтмотивом нашей любви…
…Марина уже не плакала. Я неподвижно стоял под бледным солнцем, освещавшим кладбище из-за туч, и смотрел на нее: она тоже неподвижно стояла перед могилой Ромена, опираясь на дочь. Она была почти в самом конце длинной процессии, вот уже более часа топтавшейся на подходе к могиле. Марина… Она неотделима от моей жизни. И от жизни Ромена…
Через несколько дней я обедал с Роменом, Казоттом, Далла Порта и Жераром у Ле Кименеков. Ромен должен был на следующий день улетать в США, где его ждала Марго, поэтому хотел лечь спать пораньше. Мы вдвоем ушли первыми.
Выходя, я рассказал ему, как мы встретились с Мариной.
— А-а, — только и сказал он.
— Мне было так приятно снова увидеть ее. Ты, вероятно, видишься с ней чаще, чем я. Мы с ней случайно столкнулись в театре года два назад, а потом я опять потерял ее из виду. И вот она пришла в Сорбонну на эту мою встречу со студентами. Она очень симпатичная. И вообще очень хороший человек.
— Да, — ответил Ромен, — неплохой.
— Неплохой?!
— Лучше, чем неплохой, если уж тебе так хочется. Но слишком настойчивый.
Я внимательно посмотрел на него:
— Ты не очень-то хорошо настроен к ней, — сказал я ему.
Мы спускались по улице Суффло. Он остановился и закурил сигарету.
— Я очень хорошо к ней отношусь, — сказал он.
— Но?.. — подтолкнул его я.
— Я предпочитаю ее мать.
— Я знаю. И что из этого?
— А то, что она бегает за мной.
В интонации Ромена мне послышался не просто цинизм — это случалось с ним довольно часто — сейчас слова его прозвучали настолько вульгарно, что на моем лице, должно быть, отразилось изумление.
— Приди в себя, — сказал он и хлопнул меня по плечу.
Я расхохотался:
— Так на что же ты жалуешься? В детстве она была такой очаровательной девчушкой. Ты помнишь, какой она была на Патмосе, когда прыгала к нам на колени?
— Помню… — сказал он задумчиво. — Да, она была очаровательной…
— И, я уверен, никто не скажет, что теперь она стала хуже.
Мы пошли дальше и подошли к Люксембургскому саду.
— Она тебе нравится? — спросил Ромен, с сигаретой в зубах, держа руки в карманах.
— Да, конечно, — ответил я. — Очень.
— Тогда будь другом, займись немного ею.
…Говорила ли она мне «позвоните»? Говорил ли я ей «я тебе позвоню»? Не могу сказать. Во всяком случае, я тогда попросил у нее номер ее телефона, и она мне его дала. Был ли я влюблен в нее уже тогда, на бульваре Сен-Жермен, у перекрестка улицы Фур, рядом с баром, где подавали настоящий ром с Мартиники и где на протяжении многих лет назначали друг другу встречи многие наши друзья? Был ли я уже влюблен в нее в тот вечер с Роменом, у Люксембургского сада? Не думаю. Скорее мне стало ее жалко. Те несколько слов, которыми мы обменялись тогда с Роменом, вызвали во мне какое-то щемящее чувство. Возможно, по вине самого Ромена что-то проскользнуло между ним и мной: это «что-то» и была она. У нее было все, или почти все, она ни в чем не нуждалась, но при этом она выглядела потерянной и какой-то заброшенной. Вообще-то, двадцатилетним людям часто свойственно впадать в тоску, но она казалась самим воплощением этой юной тоски…
…Она бросила розу. И я отвел глаза, так и не осмелился посмотреть на нее в это мгновение… Затем она направилась ко мне, и я обнял ее. Изабель подошла к бабушке и отцу, оставив нас с ней вдвоем…
… Я позвонил ей. И мы встретились. Мы стали назначать свидания где-нибудь на углу улицы, у входа в метро. Время от времени мне вспоминались слова, брошенные тогда Роменом после ужина у Ле Кименеков, но я тут же гнал их от себя. Мы с ней часто ходили в кино «Золотая каска», «Рашомон»… Мы пересмотрели все старые фильмы, на которые ее мать и Ромен ходили еще в Нью-Йорке… Нам понравился «Notorious» с его лестницей ужасов; «Магазин за углом» с его сверхизысканностью, там вообще ничего не происходит; «Касабланка», «Сыграй еще, Сэм…»; «Филадельфийская история» с ее парусником и Хепберн, той первой, несравненной; мистический «Великий сон», в котором мы ничего не поняли: возможно, это произошло потому, что во время этого сеанса мы с ней первый раз поцеловались…
… — Вот и все, — сказала она.
— Бог с тобой, — пытался я утешить ее. — Пройдет время — и все забудется.
— Забудется? — возразила она. — Никогда.
— Не спорь — забудется. У тебя еще вся жизнь впереди.
— Да у меня дочь уже взрослая, — ответила она.
В нескольких шагах от нас Изабель разговаривала с Жераром и бабушкой.
— Тебе было столько лет, сколько ей сейчас, когда — помнишь? — Мы с тобой смотрели «Великий сон».
Что-то вроде улыбки мелькнуло на ее несчастном лице.
— Ты помнишь это? — спросила она.
— Никогда не забуду, — ответил я.
Но мы говорили не об одном и том же…
…Я уже не был мальчиком. Мне было тридцать три или тридцать четыре года. Когда голова Марины лежала у меня на плече или на коленях, мы часто подсчитывали эту разницу: она была на пятнадцать лет, три месяца и двадцать два дня моложе меня. К этому времени я уже написал несколько книг. Это были далеко не шедевры, но они все же не прошли незамеченными. Через несколько лет у меня появятся некие общественные функции, выполнять которые и при этом вести себя как мальчишка было несовместимо. А я дал вихрю наших с ней чувств увлечь себя как восемнадцатилетнего. Счастье и несчастье, все демоны и ангелы нашей любви в сущности, это самые прекрасные воспоминания моей жизни. И сейчас, когда жизнь уже прожита, мне кажется, что только это и было в ней прекрасным.