Я был свидетелем Марины, Ромен был свидетелем Жерара. Я припоминаю, что она сама сделала именно такой выбор и навязала его своему будущему мужу, мне и даже Ромену с безжалостной безмятежностью. Жерар был без ума от своей жены, это я мог понять. Она делала с ним все что хотела. Она таскала его за собой повсюду, как лакея, прихватывая его заодно с чемоданами, перед самым отъездом. И в один прекрасный день, а он наступил достаточно скоро, она отбыла, не захватив его с собой…
…Он надел шлем и завел мотор. Изабель устроилась позади него. Все же она была его дочь: в то время дети обязательно носили фамилию своего официального отца, вот и она носила фамилию Жерара. Она обернулась ко мне и крикнула:
— До свидания, дядя Жан!
Она называла меня «дядя Жан»…
Я ответил:
— До свидания, Изабель.
Склонясь в мою сторону, она напомнила:
— Так мы поедем с вами в Италию?
Я, смеясь, ответил ей:
— Не торопись. Обдумай все спокойно. Я уверен, что ты найдешь лучшего спутника.
Они уехали вдвоем. Она была в шлеме, который надел ей Жерар, и обхватила отца руками. Мы махали им вслед… Изабель мчалась и улыбалась нам и свежему ветру в лицо…
Появились Казотт и Далла Порта, которые отправились было прогуляться по аллеям кладбища — благо выглянуло солнышко, — как раз вовремя, чтобы попрощаться с уезжавшими Марго и Мариной. Все вместе мы смотрели вслед мотоциклу, умчавшему Изабель…
— Интересно, — пробормотал я про себя, — что с нею будет?
…Что с нею будет? Да все то же. Но и что-то другое, конечно. Мир не стоит на месте. История идет вперед. Будущее вольет в новые мехи, о которых мы не имеем сейчас никакого представления, старое вино извечных чувств, страстей и надежд. Эти «новые мехи» сначала повергнут в ужас нас с нашими-то старыми привычками: ведь каждому поколению кажется, что мир остановился на нем и никуда дальше не двинется. А потом все молодое и новое поставит в тупик перед их будущим наших теперешних потомков и, в свою очередь, состарится…
Казотт и Далла Порта продолжали между тем свою нескончаемую дискуссию о том, что даст нам наука и технология в ближайшие тридцать лет… Они предрекали ослабление интеллекта. И при этом небывалый прогресс, конечно. Катастрофы, без сомнения… Мы ждем наступления этого будущего с болью, восторгом, нетерпением и страхом одновременно. Впрочем, мы боялись всегда, и это не мешало нам быть счастливыми…
Мы так и стояли все вместе, «последняя когорта»: Марго, ее дочь, Бешир, Далла Порта, Казотт, Андре Щвейцер и я. Стояли, не желая расставаться и не зная, что сказать друг другу…
— Пора возвращаться, — сказал Швейцер, обращаясь к Марго.
— Да, — сказала она, — поедем…
…Сколько раз мы говорили себе это «поедем!»…Возможно, перемена мест — это современная форма извечного человеческого беспокойства. Мы уезжали, потому что не могли оставаться наедине с самими собой. Уезжали, потому что боялись. Самих себя, прежде всего. Боялись жизни и мира вокруг нас. И мы бросались в широкий мир как в океан, чтобы не бояться его…
…Андре Швейцер поддерживал под руку Королеву Марго. Казотт и Далла Порта поддерживали Марину. На мгновение я закрыл глаза. У ворот кладбища, где теперь покоился Ромен, времени как бы не существовало. Оно растворялось в датах, запечатленных на кладбищенских плитах и в сердцах живущих, склоняющихся над своим прошлым. Но вот мы вышли за ворота кладбища — и время вернулось в нас.
…Бесполезно жаловаться на смерть, потому что она неизбежна. Скорее можно пожалеть многих живых. Ромен прожил свою жизнь лучше очень многих из них. Он умел вернуть яркие краски жизни, когда ей доводилось блекнуть. Он умел возвращать очарование разочарованному миру. Вот потому-то и было так много нас, пришедших проститься с ним, и потому-то нам было так грустно…
Меня не оставляли мысли о Ромене. Его образы, такие разные, смешались в моем сознании. Я видел его среди снегов и на борту корабля; в автомобиле, который он водил очень быстро и уверенно; на террасе кафе, где он мог крепко выпить и закурить сигару, которую почти тут же бросал; в каком-нибудь незначительном месте, которое он тут же преображал своей энергией и весельем: помню, мы с ним прекрасно провели время в скучнейшем крошечном домике, отрезанном снегами от всего мира; с ним было интересно даже ничего не делать, просто оставаясь в своей комнате; он был гением по части умения пользоваться всеми возможностями, которые предоставляет жизнь…
То, что я видел сам и слышал от него самого, перемешалось с тем, что другие рассказывали мне о нем. Не все было таким уж замечательным и приятным. Многие, бесспорно, имели основания строго судить его. Я сам часто осуждал его и даже ненавидел. Но он сумел придать своей жизни, и нашей тоже, неповторимый вкус…
…Он прекрасно сочетал в себе бесчисленные противоречия. В каждое мгновение своей жизни он был скептиком и энтузиастом одновременно. Он мог не верить ни во что, считать себя евреем и быть христианином. Всякие долгие рассуждения его просто утомляли. Он обожал мир и не был привязан к нему…
… — Он ведь покончил с собой, не так ли? — прошептал мне Андре Швейцер, отведя меня в сторону.
— О, — ответил я, — думаю, что скорее он просто перестал хотеть жить…
Время шло, Ромен становился стариком и, не признавая эвфемизмов, которые так любит наше время, признал этот факт. Это самый банальный и самый удивительный феномен нашей жизни: молодой человек, полный сил, превратился в старика, который извлек из жизни все, что она могла ему дать. Пару раз он говорил мне со смехом:
— Честное слово, это было хорошо…
Употребление им прошедшего времени, совершенно ему несвойственное, прозвучало для меня сигналом тревоги: у него никогда не было привычки заглядывать в прошлое.
Наверное, какие-то мелочи, собравшись вместе, начали удалять его от мира, в котором ему было так хорошо. Так, он признался мне со смущением, почти стыдом, что побывал на приеме у врача и тот порекомендовал ему уже не подниматься три раза в день в горы на высоту от четырехсот до трех тысяч метров, не нырять на спор в море за морскими ежами, кораллами или обломками затонувшего корабля… Были и более серьезные признаки. Он пролистал роман, который произвел много шума, и этот роман ему очень не понравился. Когда я начал убеждать его, что книга не лишена таланта и что в ней хорошо показано, к чему мы все идем, он пробормотал в ответ:
— Ну, значит, я просто старею…
Я горячо возражал. Тогда он пояснил мне:
— Неудачи в политике, искусстве, житейские неурядицы — не в них дело. Вышибает из седла другое: когда ты чувствуешь, что все вокруг тебя начинает складываться как-то по-иному, что все смещается, а ты даже не понимаешь, что происходит… Возникает ощущение, что ты вытолкнут из мира самим ходом истории…
Я засмеялся:
— Такие дни случаются у всех.
— А у некоторых бывают годы.
— Это всего лишь проблемы печени.
— А точнее — веры. Бывают моменты, когда хочется просто предоставить людям и событиям идти своим чередом. Наверное, подобное могли чувствовать византийцы во время падения Константинополя; последние феодалы; последние светские салоны, в которых собирались чудаки, намеренно вырядившиеся, чтобы побеседовать на каком-то малопонятном для других языке; последние любители псовой охоты (я еще застал их с их рожками, веселыми «ритуалами смерти», красными и голубыми костюмами) или последние приверженцы Сталина или Гитлера (хотя об этих я нисколько не сожалею). Я всегда думал, что мир постоянно обновляется. Но не исключено, что время от времени, чтобы иметь возможность обновиться, мир должен заканчиваться.
— А я всегда думал, что ты не склонен принимать в расчет превратности истории.
— Я и не принимаю. Только вот воздух становится каким-то разреженным.
Чтобы Ромену не хватало воздуха, — это было что-то новое. И еще была история со статейкой Жерара. Дело было настолько пустячным, что я уже почти забыл о нем. В каких-то периодических изданиях: «Экспресс» или «Новый обозреватель», точно не помню, — он затеял публикацию целой серии анонимных очерков-портретов современного общества. Здесь были представлены в прозрачной форме различные его типажи: дама от политики (все узнали Мартин Обри), владелец предприятия (Мессье), синдикалистка (Николь Нота), певец, спортсменка, писатель, военный, крупный буржуа, пенсионер… В этом был весь Жерар, блестящий, искусственный, интеллектуальный и бесполезный. Именно то, что презирал Ромен. И вот, под названием «Обольститель», он набросал портрет Ромена, скорее отталкивающий, в виде записного героя-любовника, но уже уставшего…
— Я принес тебе кое-что, чтобы тебя позабавить, — объявил я тогда Ромену, явившись к нему с журналом под мышкой.
Ничуть не бывало. Ромен, хотя это было на него непохоже (и возможно потому, что Жерар раздражал его как своей натурой, так и родом деятельности), воспринял этот выпад всерьез. Тем более всерьез, что в это время в его жизнь вошла некая молодая девушка, которую я никогда не видел и не знал даже ее имени. Вполне возможно, что и она была в толпе на кладбище, но я не располагал никакими данными, чтобы узнать ее в веренице молодых женщин, прошедших перед гробом. Ромен тогда признался мне только, что первый раз в своей жизни привязался к ней (более, чем к Марго, Молли или Тамаре и уж подавно — к Марине, которая была для него, боюсь, чем-то вроде хорошо сделанной вещи, к которой ее создатель в конце концов привязывается) с таким нежным и волнующим чувством, что его собственная жизнь отступила на второй план. Считается, что подобные слова мужчины обычно говорят «просто так» тем женщинам, которые их серьезно занимают. Я думаю, что они говорят их и себе самим. И если они лгут, что вполне возможно, объекту своего желания, то они лгут и себе…
Я ничего не знал об этом. Была ли эта привязанность настоящей любовью, была ли она счастливой или несчастной, длилась ли она дольше, чем несколько вместе проведенных вечеров? И вот единственный вывод, к которому я пришел: если это была любовь счастливая и долгая, то ничто не могло быть серьезнее для Ромена такого, каким я его знал: немедленно уклоняющегося от всего, что его не устраивало или что не бросалось само ему навстречу; возможно жестокий парадокс заключался в том, что эта любовь была первым признаком и первым следствием его возраста…