Бал шутов — страница 30 из 38

В театре дела принимали все более драматический оборот.

Сокол своими выходками запугал всех.

Олег Сергеевич тяжело заболел — он перестал посещать прорубь, жечь пьесы и целыми днями рвал на себе волосы. Это было ужасно — Главный был лысым. Он каялся, время от времени бил себя в грудь и проклинал себя за то, что предложил Ягеру путевку.

И не ясно было, почему именно — то ли потому, что остался Леви, или потому, что остаться мог он сам…

Он искал спасения. И оно могло быть только в одном — вновь поставить пьесу о Ленине с двухметровым Борисом…

Но кто бы ее принял, когда часть приемочной комиссии была в сумасшедшем доме, а другая — на Иберийском полуострове…

У него даже возникла шальная мысль пригласить из Франции Гуревича, чтобы тот поставил скандальный спектакль — он уже мечтал о конной милиции, о сносе дверей, и даже дал Гуревичу срочную телеграмму.

Гарик ответил быстро и на французком.

Когда телеграмму перевели, Олег Сергеевич узнал, что он — блядь.

Из первых строк… Переводить телеграмму дальше было незачем.

Главный метался и мучился. Без буфета, без Ореста Орестыча, без приемочной комиссии он чувствовал себя одиноким и потерянным.

Он продолжал рвать волосы и ждать санкций.

И вскоре они последовали. На общем партийном собрании Театра Абсурда его исключили из партии.

— Как вы можете? — только и спросил он.

— А что вы еще заслуживаете? — уточнил парторг.

— Именно этого, — ответил Олег Сергеевич. — Но я не член партии…

— Вы уверены? — удивился Король — Солнце.

— К сожалению…

— Не расстраивайтесь, — успокоил парторг, — это ничего не меняет. Мы можем проголосовать еще раз… Кто за то, чтобы исключить беспартийного Олега Сергеевича из партии? — обратился он к присутствующим.

Проголосовали единогласно.

И ничего удивительного в этом не было — иначе бы театр не назывался Театром Абсурда…

Вилла мадам стояла над озером. И каждое утро, просыпаясь, Леви видел из окон своей комнаты горы. Они вдохновляли его — снег и солнце блестели в них.

Но каждый раз Альпы заслоняла ему своей могучей фигурой харьковская мадам… Она появлялась неожиданно, то в пеньюаре, то в халате, то в костюме для верховой езды — и заслоняла все горы, включая величественный Монблан.

— Лошади поданы, — говорила мадам…

Они шли по росистой траве, и двое слуг легко забрасывали его в седло…

И тут же начинался урок. Причем вела его мадам — она разглагольствовала о театре, о страсти, о любви, о трактовке «Дяди Вани», о русской душе…

— Скажите, я похожа на Настасью Филипповну? — спрашивала она, поворачивая к Леви свое толстое лицо с маленькими глазками.

— Какую Настасью Филипповну? — удивлялся он.

— Как какую?! — в свою очередь удивлялась она. — Разве не видно? Из «Идиота»!

— Ах, да, — вспоминал он. Его подташнивало. — Вылитая!

— Вы правы, — радовалась мадам. — Я ее копия во всем. И также бросаю деньги в огонь. Однажды, после спора с Морицем, я вышвырнула десять тысяч в камин… И вы представляете: он за ними полез — жалкий, дрожащий, как Иволгин.

— Серьезно? — удивился Леви. — Вы мне напоминаете нашего Главного режиссера.

— Он тоже жег деньги?

— Нет, пьесы, — сказал Леви. — В следующий раз, когда будете швырять — предупредите…

— Хорошо, — согласилась мадам. — Будем швырять вместе. Вы уже швыряли?

— Еще нет, — сознался Леви.

— Почему? Вы же, как и я, артистическая натура.

— У меня нет камина, — признался он. — И потом, я предпочитаю бросать деньги на ветер…

В конце прогулок Леви, как правило, падал с коня. Обычно после высказываний мадам… Конь не выдерживал, начинал храпеть, бить копытами и несся напролом.

Конь, в отличие от комика, не выдерживал глупости мадам. Видимо, потому, что ему не платили.

Но однажды в круглую голову мадам пришла совсем бредовая мысль. Она решила поставить «Вишневый сад».

Собственными силами и на русском.

В роли Раневской она видела себя, в роли Лопахина — своего мужа, банкира…

После этой новости Леви упал с лошади, не дожидаясь, пока она его понесет. И слугам, как они ни старались, не удалось его вновь забросить.

Беседу пришлось продолжать на земле.

— Мадам Штирмер, — пытался объяснить Леви, — ваш муж не говорит по — русски.

— У него русская душа, поверьте, — резонно возражала мадам.

Назавтра Монблан заслонили уже две фигуры — мадам и «русская душа».

— Приступаем к репетиции! — приказала мадам.

— На лошадях?! — ужаснулся Леви.

— Не знаю, — призналась она. — Как обычно приступают?

— Обычно без них, — признался он.

— Тогда начнем, — сказала она и натянула на голову несколько перепуганному банкиру замшелый картуз. — Как вам нравится мой Лопахин?…

После психбольницы Борис отдыхал недолго.

Он прогуливался в санатории, принадлежащем комитету Борща, занимался релаксацией, его массировали лучшие массажисты, с ним занимался известный психолог, который внушал ему, что он здоров, силен, молод.

Иногда ему делали иглоукалывание.

На третий день у него было ощущение, что в сумасшедшем доме он никогда и не бывал.

Однажды, во время подводного массажа в бассейне появился сияющий Борщ.

— Поздравляю, мой дорогой. Мир возмущен. Он протестует. Он негодует. Вы довольны?

— В общем, — протянул Борис.

— Не слышу энтузиазма в голосе, — он развернул газеты, — вы только взгляните, что пишет о вас иностранная пресса: «Великий актер в палате буйных», «Диссидент Сокол и психиатрический шприц», «Сокол на свободе», «Психическая охота за инакомыслящим», «Да здравствует Сокол»! А? Каково? У нас так пишут только о Ленине или об октябрьской революции. А у вас кислая рожа!

— Я хочу в тюрьму, — сказал Борис.

— Опять занудили. Успеете. Сначала дадите пресс — конференцию.

— Какую еще пресс — конференцию?

— Для иностранных корреспондентов крупнейших агенств печати, радио и телевидения.

— Зачем? Какого черта?!

— Польете нас немного грязью. Чуть смешаете с говном. Обличите. Выглядите вы неплохо, вас можно выпускать на люди.

— Не хочу. Я не хочу на люди.

— Неудобно, Борис Николаевич. Пригласили людей — и не придете.

— Кто их пригласил?

— Я же говорю — вы!

— Я?! Когда?

— Недавно, после выхода из клиники.

— Я никого не приглашал!

— У вас что, провалы памяти? — Борщ хитро улыбнулся. — Вы пригласили. Через доверенных лиц.

— Это еще кто?

— Верные друзья, — Борщ поклонился, — к примеру, ваш покорный слуга. Сегодня вечером у вас дома будет необычайно оживленно. Не теряйте времени, я вас отвезу, одевайтесь, брейтесь, вот вам духи «Тэд Ляпидус», только что из Парижа.

— Я не орошаюсь, — буркнул Борис.

— Не настаиваю. Заявление готово?

— Какое?

— Яро антисоветское.

— Нет, когда я мог? Я отдыхал.

— Не волнуйтесь, — успокоил Борщ, — мы тут кое‑что набросали…

Гостиная Соколов ломилась от гостей. Журналисты сидели на диване, стульях, полу, крышке рояля, томиках Солженицына, лежали на кроватях, подоконнике. Двое устроились в открытом шкафу. Взволнованный Борис по слогам читал заявление.

От Бориса несло «Тэдом Ляпидусом». Видимо, Борщ все‑таки сумел оросить его.

Иногда он прерывал чтение заявления, отпивал из бокала виски, хрустел льдом, плавающим там, и нервически выкрикивал.

— Вся власть элите!

Некоторые корреспонденты вздрагивали. Один упал с антресоли.

Вела пресс — конференцию Ирина. У нее дергалась левая щека. И глаз. Но правый…

Их снимали фото- и телекамеры. Все вокруг горело, жужжало, стрекотало.

Наконец, Сокол закончил чтение заявления и, выкрикнув пискляво «Вся власть!», сел.

Он не закончил, кому.

— Элите, — добавила Ирина.

— Да, да, элите, — подтвердил он, — простите, знаете, после сумасшедшего дома…

Все понимающе закивали, будто только что сами из него вышли.

— Какие будут вопросы? — тихо спросила Ирина.

Первым, в шикарном костюме в полоску, с бабочкой на шее и сигарой в зубах поднялся рослый, дородный господин, и Соколы тут же признали в нем Борща.

— «Обсерваторе романо», Ватикан, — с сильным непонятным акцентом, наверное, «папским», представился он, — ви случайне ни имейт копий вашего заявленья?

— Как же, как же! — Борис вскочил и начал раздавать присутствующим листки.

Внимательнее всех изучал его «представитель» Ватикана Борщ. Он что‑то вскрикивал, поводил плечами, возмущался.

— Скандаль! — выкрикивал он, — кошмарь!

Все в негодовании кивали головами.

Наконец, из шкафа вылез пузатый.

— «Фигаро», — представился он, — вы б могли сказать, кому предполагало передать власть общество «Набат»?

— Э — элите! — повторил Борис.

— Конкретнее. Имена, фамилии.

— К сожалению, это тайна, — развел руками Борис.

— Что вы думали дать господину Сахарову в случае успеха?

Сокол несколько растерялся. Борщ смотрел на него. Борис вспомнил старого Шустера, уже отдыхавшего на Святой земле.

— Министерство физики, — твердо ответил он.

— Всего?!

Борис подумал.

— И Академию наук, — щедро отдал он.

— «Вашингтон Пост», — представился тот, что был на подоконнике, — после разгрома общества, какие ваши дальнейшие планы?

— Бороться, — ответил Борис, — за права человека, за евреев, за отделение Эстонии, за зубоврачебные…

Здесь он осекся.

— Что? — не понял «Вашингтон Пост».

— Вся власть элите, — выкрикнул Борис.

— Условия в советских сумасшедших домах? — поинтересовалась мадам из «Ле Суар».

— Нормальные, — ответил Борис, — в тихом отделении довольно тихо, в буйном — довольно шумно.

Корреспонденты засмеялись. Громче всех из «Обсерваторе Романо».

— Простите, — молодой человек из «Киодо Цусин» чуть заикался, — н — нам так и н — не я — ясно. В — вы е — еврей или н — нет?

— Нет! — почему‑то гордо ответил Сокол.

— Почему же вы тогда стояли с плакатом «Отпусти народ мой!»? Какой народ вы имели ввиду?