Думая о том, какие взрослые все же странные люди, Толик снова занялся своими кубиками.
Астра попросила Дашуру налить еще чашечку чаю. Покачивая ногой, она с прежней бесстыдной откровенностью продолжала изливать свою душу, не обращая никакого внимания на Федота:
— На одной такой интимной вечеринке я с ним и познакомилась. Знаменитый кинооператор, он с самим Чарли Чаплином на дружеской ноге. Да ты, Дашура, видела Максима Юлиановича: мужчина элегантный, солидный, хотя и… не молодой. Я ему с первого взгляда понравилась. Большой театр, рестораны, концертные залы. Даже в «Национале» много раз обедали и ужинали в обществе иностранцев. А какими подарками, знала б ты только, баловал меня Макс! Дорогие браслеты, кольца, французские духи!.. Все было! А тут весна в голову ударила… Пригласил он меня на съемки под Астрахань, ну и сорвалась я… Работу, дом, подруг — все оставила ради Максима Юлиановича!
Девица резко встала и прошлась по комнате.
— Разве я могла… откуда мне было знать, что этот плешивый старикашка окажется таким крупным мерзавцем? Обещал ведь жениться! «Вот, говорит, душка, разведусь со старой женой и пойдем под венец!» А сам завез сюда и… и бросил!
Астра прислонилась плечом к косяку двери, нервно покусывая накрашенные губы.
Неловкая тишина воцарилась в «гостиной». Даже самовар притих, как бы стыдясь чего-то. И тут вдруг заговорил дед Федот, о существовании которого, мнилось, все забыли. Отставив в сторону внушительных размеров кружку с отколотой по краю эмалью, Федот заговорил, заговорил вначале совсем невнятно и тягуче, будто бредил во сне:
— Припоминаю… Объявился в ту пору в нашей Осетровке пришлый человек с многодетственным семейством. Голь перекатная, одним словом. Гуторил сам-то, с верховья, мол, откуда-то они… Да, того самое, не сильно на нужду то свою печалился — увлекательной легкости имел характер. Как сейчас помню — Кирьяком прозывался. Ну, поклонился рыбакам, и взяли они его в свою артель. А жена и дочка старшая — этакая одна бессловесная стеснительность — на поденку определились. Остальная обжористая мелюзга во дворе копошилась, на огороды да бахчи набеги делала. Да-а…
Федот вздохнул — трудно, горько, склонив набок голову. Лицо его — серое, серое и омертвелое какое-то, ничего не выражало, кроме усталости от слишком долгой, обременительной жизни.
— А минул там год или чуть поболе, и Настасьюшка эта — ну, Кирьяка старшая… ей в ту пору шестнадцать подоспело, в самую что ни есть девичью пору вошла, — собравшись с силами, снова заговорил дед, заметно оживляясь. — И все мужики и парни зариться стали на дочку Кирьяка. Потому как такого чуда природы, право слово, не случалось в здешних местах. Глянешь, бывало, на нее, и словно бы душу у тебя из груди вынимают… того самое. А про сердце и говорить не приходится! Забьется птицей, и ты уж голову потерял. И помани тут тебя Настасьюшка, и ты побежишь за ней хоть на край света, хоть в пекло преисподнее… прости господи! В это самое время и появись как-то в Осетровке астраханский купец. Такой тьмы деньжищ ни у кого вплоть до Царицына не имелось, как у Ярымова. Из крещеных татар был. Похвалялся все: «С двумя гривнами, мол, в Астрахани я малайкой объявился. А умная башка в миллионщики вынесла!» Ну, того самое… скачет раз на тройке Ярымов по Осетровке, а навстречу Настасьюшка. Приметил купец девку и сразу ж кучеру зыкнул: «Останови!» За пять десятков Ярымову перевалило, а в силе и ловкости молодому не уступал. Трех жен извел и в ту пору в холостяках ходил. Одним не вышел — вид лица имел оттолкновенный. Дурнорожий из дурнорожих! Увидела Настасьюшка Ярымова и коромысло из рук выронила… покатились ведерки в разные стороны. А Ярымов вроде как не замечает, что страховитостью своей перепугал человека. «Чьих родителев, спрашивает, ты есть красавица?» Ответила Настасьюшка. Тогда Ярымов кулаком тык кучера в спину: «Гони в шинок. Опосля к Кирьяку завернем».
Пожевав пересохшими губами, Федот потянулся за кружкой, но она оказалась пустой.
— Давайте, я вам налью, Федот Анисимыч, — встрепенулась тут задумчивая Дашура. Все это время она неотрывно смотрела в окно, изредка тихо улыбаясь каким-то своим мыслям.
Жадно, большими глотками пил не остывший еще чай Федот. А когда опорожнил половину кружки, отер ладонью усы и бороду — тоже сивые, как и лохмы на крупной, нечесаной своей голове. Блаженно передохнул, прикрыв ненадолго лиловато-прозрачными веками глаза. И не спеша стал досказывать:
— Споил хитрый татарин Кирьяка, Настасьюшкиного родителя, улестил его, турусы на колесах наобещал… того самое. Ну, и сдался мужик. Одна Настасьюшка упорствовала, не хотела на погибель свою под венец с Ярымовым идти. А тот осатанел совсем. Ужом вокруг нее извивается: «В бриллиантах-яхонтах, шелках-бархатах будешь павой у меня ходить! Все, что душе угодно — ни в чем отказа не потерпишь!» А та знай свое: «Нет и нет!» Мать, и та не устояла, тоже принялась дочь увещевать: «Поневолься, не гневи бога. Пожалей семью: неужто век нам в нищете пропадать?» Настасьюшка знай свое: «Нет, и нет! Лучше, говорит, мне утопиться, чем с уродом старым маяться!»
— А я бы на месте этой дуры не растерялась! — сказала с веселой бесшабашностью Астра, перебивая деда.
Медленно, с трудом будто, поднял Федот на девицу свои линялые глаза. Он не сразу нашелся что и ответить.
— Того самое… напутлял я вам всякое… что к чему — не сразу и разберешь, — забормотал он виновато. — Домой пора… того самое. Благодарствую за хлеб-соль…
— Нет уж, Анисимыч, так не годится. До конца досказывайте, — как-то поспешно попросила Дашура деда. И слегка поежилась, словно в спину дунуло холодом.
Старик покачал головой.
— Не ладный конец-то больно… лучше бы я вам и не сказывал ничего. Супротив воли Настасьюшку под венец повели. В эту нашу церковь… теперешнюю керосиновую лавку. А до того невесту под замком, как преступницу, держали… того самое. Когда батюшка вознес крест, чтобы осенить жениха и невесту, Настасьюшка возьми да и… взвидеть никто не успел, как она бросилась вон из церкви. Подлетела, как на воздусях, к обрыву — в самый раз насупротив вот этих ветел — и вниз головой в омут… того самое.
Скрестив на груди руки, Астра подошла к столу.
— Уж не хочешь ли ты, слюнявый скелет, чтобы и я… в омут головой кинулась? А? — зловеще спросила она Федота.
— Зачем же вы так? — ахнула Дашура, вся заливаясь стыдливым румянцем.
— А чего он побасенками разными мне душу выматывает? Провалиться бы ему пропадом вместе со своей непорочной Настасьей! — девица закрыла руками лицо, но не заплакала.
Заревел неожиданно Толик.
— Господи, а ты-то с чего, назола? — Дашура склонилась над сыном.
— Разве не видишь: она… она… она кубик мой раздавила!
— Эко мне… такой большой мужик, а ревет белугой! — пристыдил Толика Федот, вставая. — Ежели хочешь, я тебе не один, а цельный десяток этих кубиков напилю.
Отрывая от Дашуриной груди мокрое лицо, Толик покосился на деда:
— Правда, сделаешь?
— Истинный бог, не вру. Вот пойдем сейчас… и кубики получишь.
— Пусти меня, мам.
Когда Дашура одевала сына, Федот от двери сказал:
— Не сумлевайся… Я сам его приведу, кочетка твоего.
Выпроводив Федота и Толика, Дашура остановилась у окна. Она смотрела на сына и деда, шагавших вразвалку по вымощенной щебенкой дорожке до тех пор, пока они не скрылись за калиткой. И лишь потом сказала Астре, не поворачивая головы:
— Напрасно вы на старика… Разве он тут при чем? Да и рано убиваться: обождите еще день-другой… авось и вернется этот ваш…
Дашура оглянулась. В «гостиной» она была одна. А из соседней комнаты доносилось негромкое пение.
Дашура долго еще стояла у окна и, теребя оборку на платье, мысленно унеслась в прошлое, вспоминая шаг за шагом свою любовь к Егору, такому неверному, но и такому дорогому, до сих пор самому дорогому ее сердцу человеку, единственному во всей вселенной!
Глава третья
До десяти лет росла Дашура вольной непуганой птахой. Когда же в одночасье умерла мать, в затерявшийся в беспредельных Оренбургских ковыльных степях совхозик приехал за племянницей дядя. Дядя жил где-то на Волге под Жигулями в неприметном городишке с ласковым прозванием — Тепленькое. Мать не раз собиралась свозить Дашуру на свою и ее родину в гости к дяде. Но поездка эта так и не состоялась.
Прижимая к себе босоногую племянницу, на диво светленькую, ясноглазую (это на необузданно диком-то степном солнце!), слабогрудый, стеснительный дядя с глинисто-желтым лицом хронического малярика удивленно воскликнул:
— Ба-а! И в кого ты у нас такая уродилась… беля-ночка?
Больше Дашура никогда не слышала от дяди ни ласкового ни худого слова.
Наутро, связав скудные пожитки матери, совхозной поварихи, дядя повез Дашуру в далекий волжский городок, грезившийся ей в тревожных дорожных снах то хрустальным сказочным за́мком, то почерневшим от лиходейства теремом бабы-яги.
Город вольготно раскинулся по берегу небыстрой и мелководной в осеннюю пору Телячьей воложки, с трех же других сторон его заботливо окружал первобытно-могучий бор — такая редкость в наше время, вплотную подступавший к огородам и садам.
Приземисто-шатровый пятистенник дяди стоял на высоком берегу воложки, окнами на речку. В эти сумрачные оголенные окна — без занавесок и горшков с цветами — засматривалась синь-голубая гладь смиренной воложки, нежившейся под майским добродушным солнцем.
«Ну-ну, и домище!» — ахнула про себя Дашура, поеживаясь от пробежавшего по спине знобящего холодка, пока неразговорчивый дядя что-то уж слишком нерешительно отворял щелявую, перекосившуюся калитку.
А через минуту-другую Дашура сызнова потерянно ахнула про себя, когда очутилась лицом к лицу с многочисленными домочадцами неприветливого пятистенка. Семейка-то у дяди и без нее была веселенькая — одних голопятых ребятишек семеро, а к ним в придачу еще две бабки!
Заискивающе глядя на жену — сухопарую, длиннорукую особу с непомерно большим животом, дядя скорбно вздо