хнул, покачивая облысевшей головой:
— Вот она, Агаша, Нюсина пигалица… а ваша, огольцы, сестричка Дашурка.
Тетка Агаша не проронила ни слова, ни полслова, поджав свои тонкие, будто выпачканные сметаной губы. Она сразу невзлюбила племянницу. И наутро, лишь стоило молчаливо-тихому дяде уйти на работу в какую-то там контору, как тетка дала волю своему вздорному, сварливому характеру.
От нее, тетки Агаши, Дашура и узнала в то несолнечное, призадумавшееся утро, что сама она «крапивница», а покойная мать ее была ветреной потаскушкой.
Одна из старух, бабка Тоня, доводившаяся теткой робевшему перед женой дяде, попыталась было усовестить разошедшуюся ни с того, ни с сего невестку, в гневе начавшую зловеще косить, но та рассвирепела пуще прежнего.
Дашура поняла: кончилась ее степная, раздольная жизнь, кончилось своевольное, беззаботное детство, все безвозвратно кануло в прошлое.
Раз как-то под осень после очередной порки (тетка Агаша отхлестала Дашуру тяжелой, прямо-таки свинцовой, своей ручищей) девчурка убежала на огород, к банешке, где она вместе с бабками и жила все лето.
Схоронившись под кустом одичалой смородины у дощатого продымленного предбанника, Дашура дала волю горючим сиротским слезам. Она так безутешно рыдала, спрятав лицо в острые, в цыпках, колени, что даже не слышала, когда чернявый соседский Егорка перемахнул через плетень, когда пролез к ней в одурманивающе душные заросли смородины.
Очнулась Дашура лишь в тот миг, когда настырный Егорка, взяв ее сзади за плечо, горячо и решительно шепнул в самое ухо:
— Хочешь, я убью ее?
Дернулась в страхе Дашура, намереваясь куда-нибудь сбежать, да тот держал крепко, не вырвалась.
— Лопни мои глаза, не брешу! — хорохорился Егорка с прежней необузданной настойчивостью. — Только слово скажи — и каюк придет раскосой ведьме!
— Пусти, — попросила Дашура, переставая всхлипывать. Чуть отодвинувшись от сопевшего сердито Егорки, с опаской глянула в его отчаянно-жаркие монгольские глаза. — Не моги об этом и думать, — рассудительно прибавила она, кулаком вытирая слезы. — Я от аспидки тетки давно бы удрала за синь-море, да дядечку жалко. Ему, сердечному, думаешь, слаще приходится, чем мне?
Егорка понимающе кивнул стриженой лобастой головой. Послюнявив поцарапанный до крови подбородок — упрямо вздернутый, с коричневатой родинкой-фасолиной в ямочке под нижней губой, он беспечно предложил:
— Мотанем на ту сторону за ежевикой?
— А на чем?
— На лодке, на чем же еще!
У Дашуры перехватило дыхание. Четвертый месяц жила она на Волге, а на лодке еще ни разочку не каталась.
— Крадись за мной, — приказал Егорка и первым полез на четвереньках из смородиновых зарослей, виляя худым задом.
Дашура вздохнула и покорно последовала за ним.
Вот с этого дня все и началось. Да, именно с этого. Все чаще и чаще встречалась украдкой Дашура с проказливым Егоркой, не по летам рослым и сильным, верховодившим мальчишками Старого посада — приречного курмыша в тихом городишке.
Поводя пальцем по переплету рамы, Дашура на какое-то мимолетное время очнулась от воспоминаний детства, точно от дивного сна, никогда несбыточного наяву, снова прислушалась к доносившемуся из комнаты пению. И, снова покачивая головой, она подумала, сразу как-то забывая о взбалмошной москвичке: «А потом мы тонули. Только в то лето или в другое?.. Кажись, на другой год мы пускали пузыри. Нас тогда на остров гавриков десять отправилось».
Но прежде чем память воскресила в сознании Дашуры картину поездки на утлой дырявой лодчонке в полую воду на остров, когда они, огольцы, чуть все не утонули, перед ее взором промелькнуло еще одно росное, туманисто-глухое сентябрьское утро.
Накануне не пришла со стадом из лугов корова Вечерка. Это незначительное для других событие вызвало панический переполох в неуютном шатровом пятистеннике в Старом посаде. Кроткая Вечерка была кормилицей крикливой прожорливой ребячьей оравы. Ночные поиски коровы ни к чему не привели. И едва взошло солнце, как тетка Агаша, только что оправившая после мучительных и неблагополучных родов, подняла на ноги Дашуру и обеих бабок.
Телячью воложку переходили вброд — под осень речка местами чуть ли не совсем пересыхала. Впереди всех шла грозно насупленная тетка Агаша, высоко заголив белые ноги в сине-лиловых выпуклых венах. За теткой Агашей ковыляла, опираясь на сковородник, подслеповатая бабка Тоня, распустив на молочно-теплой, стоячей воде подол линялой черной юбки (другая старуха, теткина мать, осталась караулить дом: дядя, как на грех, в это время был в командировке в области). Заспанная Дашура плелась последней.
«Лизочку, свою любимицу, даром что эта дылда старше меня, не подняла! — сердито думала Дашура. — «Пусть Лизочка понежится, у нее слабое здоровье», — передразнивая тетку Агашу, Дашура показала ей в спину язык.
По тихому мелководью она брела осторожно, боясь ухнуться в невидимые ямы, подстерегавшие на каждом шагу.
На той стороне острова Дашуру ждало новое огорчение. Тетка Агаша, надеялась она, позволит ей пойти вместе с бабушкой Тоней, безобидной и жалостливой старухой, но та решила по-своему.
— Ты — да смотри у меня в оба! — отправляйся на Карасево озеро, — сказала тетка, никак не называя Дашуру. — И не криви губы… черти тебя там не слопают! А мы с тетей Тоней пойдем к Плешивой прорве… Ну, поторапливайся! Кому я сказала?
Глотая слезы и замирая от страха, Дашура свернула с торной песчаной дороги на еле приметную тропку, прятавшуюся в перестоявшейся осоке — сизой от крупной обжигающей росы. Гиблая эта тропка — Дашура уж точно знала! — тянулась, петляя по лугам, к страшному Карасеву озеру, из которого глухими ночами высовывают рогатые головы пучеглазые водяные быки и трубят, трубят на всю округу — жутко и призывно.
«Что ж тут поделаешь — погибать так погибать, видно, на роду у меня написано, — уже отрешенно думала Дашура, не замечая слез, еще обильнее покатившихся по щекам. — Жалко мне одного дядечку… не простилась с ним».
И тут вдруг произошло чудо: из-за комля-спрута, оставшегося от старой осины, когда-то с корнем вывернутой ураганом, вынырнул, будто из-под земли, лыбящийся Егорка.
От радостной нечаянности Дашура даже не вскрикнула. В эту минуту забыв и вредную, косящую во гневе, тетку Агашу в придачу с ее любимицей Лизкой — ябедницей и недотрогой, а также и страшное Карасево озеро, и пестробокую Вечерку, она восторженно смотрела, все еще не веря в чудо, на летевшего к ней на всех парусах Егорку. К концу лета мальчишка чуть ли не совсем обуглился под неумеренно щедрым волжским солнцем.
— Держи, на, — с солидной деловитостью обронил Егорка, доставая из-за пазухи пышку-сдобнушку, теплую, словно бы сейчас из печки.
— А тебе есть? — шепотом спросила Дашура, опуская просиявшие лучисто глаза.
— А как же! — Егорка достал и себе пышку.
— Счастливый ты! — вздохнула Дашура. — Я отродясь таких сдобнушек не ела.
— У тебя губа не дура! — беззаботно тряхнув головой, Егорка добавил: — Ты куда? На Карасево? Ну, и давай махнем напрямки. Так скорее доберемся.
— А… а водяные быки? Они нас не сожрут?
Прыснул в кулак Егорка.
— И не лень тебе слушать бабкины сказки? Они не такое еще сбрешут!
Взявшись за руки, они бежали и бежали с бугра на бугор, из лощины в лощину, то окунаясь в погребную, отволглую сырость буреломных оврагов, заросших студенисто-скользкими грибами-поганками, то возносясь на согретые солнцем вершины холмов, дышащие в лицо живительным теплом и томным дыханием поздних луговых цветов.
Кое-где в низинах еще стелился тяжелый туман, но бесстрашный Егорка первым нырял в него головой.
— Ой, Егор… где ты? — встревоженно спрашивала Дашура, не сразу решаясь шагнуть в матово-пепельную, обволакивающую сырость, жуткую пелену.
Изредка Дашура нараспев кричала, приставив ко рту сложенные руки:
— Ве-эчерка-а! Ве-э-эчео-орка-а!
Потом чутко прислушивалась. Но корова не подавала ответного голоса.
Пышки-сдобнушки давно съедены, и уж снова хочется есть. Находчивый Егорка, колупнув раз-другой родинку-фасолину на подбородке, заявил отважно:
— А давай, знаешь, чего… листья жевать.
И сорвал с орешника зеленую ветку.
— Листья? — ахнула Дашура.
— Они знаешь какие? У всех разный вкус… Вот попробуй.
Глядя на Егорку, усердно запихивающего в рот шероховатые, чуть ли не с ладонь, сочные листья, Дашура тоже потянулась к ветке.
Они перепробовали и жесткие, будто вырезанные из жести, листья дуба, горькие и вяжущие во рту, и березовые — лакированные кругляши, слатимые, чуть-чуть пахнущие баней. Не прошли мимо встретившихся на пути худенькой сиротливой осинки и престарелого, вымахавшего до неба осокоря, притерпевшегося ко всяким невзгодам за свою непостижимо долгую жизнь. А когда набрели на рябину, поели, морщась до слез, ее неспелые еще, но такие соблазнительно огнистые крупные ягоды…
— Боже мой, — вдруг прошептала, на какой-то миг закрывая глаза, Дашура. — К чему… правда, к чему, глупая, бережу себе душу? Как бы забыть навсегда прожитое течение жизни, забыть до глухой гробовой доски?
У нее устали ноги, и надо бы давно сесть, но она как-то не догадывалась этого сделать, а все стояла у окна.
Самовар, попищав по-комариному, совсем заглох. Смолкла и Астра в соседней комнате, видимо, ей тоже надоело тянуть неприятным пискливым своим голоском тоскливые песни про дожди, измены и разлуки.
«А денька, должно быть, через три после поисков Вечерки… нашлась ведь, блудная! У Карасева озера сочной травкой лакомилась! А вскоре после этого случая он, Егорушка-то бедовый, тумаков мне надавал за милую душу. — Дашура вздохнула с тихой грустью, опять безвольно окунаясь с головой в воспоминания детства, но все еще никак не набредая на тот, как ей представлялось, самый волнующий эпизод тех дальних лет — «кругосветное плавание» на Телячий остров ребячьей ватаги под предводительством Егорки. — Припоминаю: пожаловалась я ему — нас с бабками мыши в банешке одолели… скребутся и скребутся, вредные надоедники. Егорка сразу встрепенулся: «А я мигом сейчас мышеловку принесу. И всех ваших хвостатиков переловлю». Я и сказать ничего не успела, как он маханул через плетень. Заявился чуть погодя с мышеловкой и блесточкой колбаски. «Где, спрашивает, они у вас водятся?» — «А везде, отвечаю. Ставь вот хоть на завалинку. Они в щели и оттуда выныривают». Засопел Егорка, настроил свою мышеловку, поставил на покосившуюся завалинку. «А теперь, говорит, давай спрячемся. И сама увидишь, как попадется мышка». Присели мы за помидорные кусты — в то лето на помидоры страсть какой урожай был, тесно так прижались друг к другу, замерли. А через какую-то там минуту… и взвидеть не успели, как откуда ни возьмись, синица на завалинку опустилась. Не осторожные они, бедовые головушки, не бережкие. Закричать я не успела, чтоб отпугнуть синицу, а она уж к мышеловке скок, скок… и попалась. Носик прищемила мышеловка синичке. Лежит, сердечная не шелохнется. А рядом капелька алая, будто бусина драгоценная, горит. «Скорей, Егорка, кричу, скорей освободи синицу!» Положил Егорка синицу на ладонь, а она уж бездыханная. Никогд