Баламут — страница 26 из 36

— А что сестра? Что она тебе написала? — спросила Дашура с дрожью в голосе, жадно глядя ему в лицо — осунувшееся, невероятно постаревшее. Лишь глаза, одни глаза были того, ее Егора — жаркие, отважно-дерзкие, да еще родинка-фасолина на упругом подбородке, которую он передал в наследство Толику.

— Сестра написала… Что она тогда написала? Да, как это принято говорить: твоя Дашура скрылась в неизвестном направлении.

— Неужели… она так и написала? — переспросила Дашура, надеясь, что она ослышалась.

— Да: уехала, мол, а куда — никто не знает: ни родные, ни знакомые. — Егор закурил толстую, дорогую папиросу. На щеках его набухли желваки. — И на меня тогда злость нестерпимая напала… Ох, и психанул же я! Райка Воронович — помнишь? — с нашей улицы, завлекала, завлекала, три года с ней переписывался, а она потом кукиш мне показала: за директора универмага в Самарске замуж вышла. Ну, а тут еще и ты… «И Дашурке, думаю, я тоже стал не нужен, а ведь давно догадывался — любит. И она, нате вам — будто в воду канула, ни слуху ни духу!»

Егор жадно затянулся. С ярко вспыхнувшего кончика папиросы посыпались искры, и лицо его малиново осветилось и сразу помолодело. Что-то монгольское сквозило в облике Егора: и в черноте жестких волос, и в сухой смуглости кожи.

Ей, Дашуре, о многом нужно было рассказать Егору: и о том, как бедовала она после его отъезда из Тепленького, и о том, как по злой воле его сестры попала в эту неизвестную дотоле Осетровку всего лишь за день до родов, и о годах несладких, прожитых здесь, среди чужих людей, но она ничего не сказала. Она лишь молвила, с трудом отводя от Егора взгляд, хотя ей и хотелось смотреть, смотреть и смотреть ему в глаза:

— А как ты жил… эти годы, Егор?

Он еще и еще раз глубоко затянулся.

— Как жил, говоришь? По-разному, — Егор повел плечами — худыми, во широкими и крепкими. — Всякое было — и хорошее, и плохое.

— Не женился?

— Были случаи — сходился. Раза два сам бросал — стервы подлые попадались. Но бросали и меня. Одна была — шикарная блондинка. Кажется, чуть ли не на руках ее носил, а она… она к другому ушла. — Егор устало вздохнул. Помолчав, улыбнулся, как-то хищно ощерясь. — Плохого, пожалуй, было больше в моей развеселой житухе. А когда из-за одного мерзавца нежданно-негаданно за решетку попал… целый год ни от кого доброго слова не услышал, а та, которая клялась в вечной любви, на второй же день после суда надо мной смылась, прихватив все мои мало-мальски приличные шмутки… За этот год все у меня в душе перегорело, и теперь ни во что не верю — ни в любовь, ни в честность, ни в справедливость!

— Ну, что ты говоришь, Егор! — испуганно вскричала Дашура. — Нет, нет… и любовь, и верность, и добрые люди… ты только повнимательнее оглядись вокруг, на мир нашей жизни, — она подняла из-под ног упавший с головы полушалок. — Приглядись, Егор, и сам…

— А ты… ты совсем не стареешь! — сказал он, не слушая Дашуру. И потянулся, чтобы коснуться огрубевшей — в мозолях и ссадинах — ладонью ее пушистых, пахучих волос, падавших волнами на плечи. — Чай, тоже не безгрешна? Сколько разных петухов у тебя тут бывает!

— Не надо, — Дашура отвела его руку. — Как у тебя, Егор, язык повернулся… говорить мне эдакое?

И тут она внезапно почувствовала сердцем, что уже нет и никогда не будет того Егора, которого она ждала все эти долгие годы. Да и был ли он когда-нибудь таким, каким Дашура представляла его в своем воображении? В пяти-семи шагах от них спал его сын Толик, о котором Егор ничего не знает, да и знать, должно быть, не желает.

И опять из глаз Дашуры брызнули слезы. И она, наверно, разрыдалась бы, но в это время из «гостиной» выпорхнула Астра.

— Гадаю: куда пропал мой обольстительный незнакомец? — закричала пьяная девица. — А он… ха-ха-ха! Непорочную Дашуру пытается совратить.

Астра бесцеремонно обняла Егора за отрочески тонкую, побурелую от загара шею, припала к его щеке своей щекой.

— Пойдем пропивать, глазастое чудо, нашу любовь! Пойдем!

— Ты, Даш, не серчай… мы с тобой завтра потолкуем. Авось я здесь еще якорь брошу. Хотя и говорят, что шар земной велик, а места под солнцем на нем не так уж много осталось. — И Егор, не говоря больше ни слова, покорно поплелся в «гостиную» в обнимку с девицей.

А Дашура, влетев в свою комнату, упала вниз лицом на кровать, рядом с мирно посапывающим Толиком, даже во сне не выпускавшим из рук потешной обезьянки — игрушки инвалида.

Так велико было Дашурино горе, что она даже не зарыдала. В ней все как бы онемело. И ей казалось, что с минуты на минуту у нее разорвется на части сердце.

Глава восьмая

Очнувшись перед рассветом от замогильного оцепенения, Дашура спросила себя, поворачиваясь на бок: «Кто, ну кто из них бессовестно врал: тихоня Нюся, наставница детей, или он, Егор, такой жалкий, весь извертевшийся, и все еще… и все еще… любимый?»

А потом она снова впала в ознобное забытье. Разбудил Дашуру не то гулкий, хлеставший по окну ливень, не то ветер, бухавший соскользнувшим с крючка ставнем.

«Неужели сызнова закуролесила непогода?» — подумала Дашура. А приподняв голову, увидела в рябом от дождя окне Федота, дубасившего по раме кулаком. На фоне чумазого серенького неба бороденка деда казалась молочно-кисельной.

— Выйди на час, Дашура! — орал Федот. — Давай, давай… случай такой вышел.

Опустив на пол одеревеневшие ноги, налившиеся свинцовой тяжестью, Дашура не сразу встала, не сразу сделала и первый шаг.

«Ну, чего ему, старому, приспичило ни свет, ни заря?» — посетовала Дашура на Федота, идя в сени.

Когда же она распахнула не запертую на ночь дверь, то увидела сидевшую на чурбаке молодую губастую девчонку в дубленой шубе нараспашку. Голова ее была безжизненно откинута назад. Голову девушки бережно придерживал руками стоявший позади парень, перепуганный насмерть, — бледный, остроскулый, с редкими черными усиками.

— Помогай, Дашура, беде! — махая руками, зычно кричал, задыхаясь, Федот. — Они с того берега из поселка… чуть не потопли, окаянные души! Я их на своей бударке из затора вызволил. А молодку… того самое… родить приспичило, прости господи!

Вокруг было тихо. Собирался дождь. В мягкой сырости вяло наступающего утра, напоенного и солоноватым дыханием моряны и отволглым запахом оттаивающей земли, Федотовы беспорядочные выкрики, думалось, разносились по всей Осетровке.

Дашура еще раз как-то безучастно глянула в измученное жуткими страданиями лицо будущей матери. И, окончательно приходя в себя, сказала:

— Давайте ее в дом… на койку положим.

Вдвоем с нерасторопным парнем они кое-как дотащили тяжелую, огрузневшую роженицу до женской комнаты.

Вытирая ладонью пот со лба, Дашура проговорила шепотом, не глядя на парня:

— Лети на медпункт за фельдшерицей. А я пойду титан растоплю. Тут без горячей воды не обойдешься… Ну, чего столбом стоишь?

После этих ее слов коренастого парня в тяжелых резиновых сапогах как ветром выдуло из комнаты.

Поправив в головах забывшейся женщины подушку, Дашура на цыпочках тоже направилась к выходу, даже не глянув на стоящую у окна койку Астры.

— Федот Анисимыч, принесите-ка, пожалуйста, кизячков из сарая, — попросила Дашура топтавшегося в прихожей деда.

— Это мы могем… это мы единым часом! — засуетился дед, нахлобучивая на голову свой рваный собачий треух.

Дашура возилась на кухне, когда в прихожей по-бабьи завопил Бронислав Вадимыч:

— Огра-абили! Ай-яй-яй… Дашура, меня огра-абили-и!

Он был в исподнем белье, босиком. Остановившись в дверях кухни и покачивая из стороны в сторону зажатой между руками головой, снова запричитал:

— Деньги… во-восемьдесят… ой-ой-ой… во-восемьдесят четы-ыре рублика… тюремщик, каторжник этот…

— Ну, чего вы мелете всякое с пьяных глаз? — негодующе, не сдерживая себя, крикнула Дашура. За все годы работы в Осетровском доме для приезжих у нее не было никаких недоразумений, никаких происшествий. И вот вам — нате!.. — Где у вас были деньги? — возмущенно спросила Дашура.

— В головах… под подушкой. Я… я помню: ложился и под подушку их. А сейчас хвать, а денег нет. Ни денег, ни тюремщика вчерашнего. — Бронислав Вадимыч икнул и, чертыхаясь, потребовал: — Вызывай милицию! Милицию сюда!

— Дайте пройти, — Дашура оттолкнула с дороги тучного детину, от которого за километр несло сивушным перегаром, и побежала в «гостиную», а из нее вихрем влетела в «мужичью» комнату.

На табурете сидел, обуваясь, заспанный Михаил Капитоныч. Егора в комнате не было.

— Сдается мне, Андревна, в историю мы влипли, — сказал, морщась, Михаил Капитоныч. — Вчера они пили, скоты, вместе, а поутру… один сбежал, а второй старухой вопит.

Не говоря ни слова, Дашура метнулась обратно в «гостиную», а из нее во вторую комнату, куда полчаса назад была положена беременная молодайка.

Роженица лежала с закрытыми глазами, дыша тяжело, всей грудью. Койка Астры, как и койка Егора, пустовала. Не было ни саквояжа у тумбочки, ни кроваво-алой нейлоновой шубы на вешалке у двери.

«Она… это она, змея, стибрила деньги у Бронислава. Она и Егора сманила, подлая! — Дашура закрыла ладонями лицо, — Боже мой, ну за что на меня такие напасти? В чем… в чем я провинилась перед людьми?.. И что мне теперь делать? Бежать за сержантом милиции? Их ведь в два счета сцапают. Эта стерва Астра отвертится, она опытная, она на Егора все свалит. И запичужат молодца, уж не на год, а на все пять, а то и больше».

Вдруг на что-то решившись, Дашура прошла в свою комнатушку. Толик еще спал, зарывшись с головой в одеяло.

Дашура так осторожно выдвинула из-под кровати небольшой оранжевый сундучок, никогда не запиравшийся на замок, что не заклохтала даже наседка, сидевшая на яйцах в плетушке. Под всяким обветшалым тряпьем, на самом дне сундучка, в муравчатой штапельной косынке хранились Дашурины сбережения, накопленные за эти годы, — девяносто восемь целковых.

Летом Дашура собиралась на денек поехать в Астрахань. Они с Толиком совсем обносились: надо было купить кое-что из белья. Мечтала Дашура справить себе и сынарю по пальто — ну, хотя бы дешевенькие, но прочные.