— Завернем ко мне, — сказал Марат многозначительно. — Об одном деле хочу с тобой…
— Ой, Марат, — заторопился я. — Мне позарез надо в магазин лабораторного оборудования. Собираюсь один опыт поставить, а колб нужных нет.
Марат как сцапал меня за рукав, и ни с места.
— Ты мне, Пашка, друг или не друг? — спрашивает.
— Что за смешной вопрос, — отвечаю. — Конечно, друг, и самый…
— Ну, тогда потопали!
И Жеребцов силой потащил меня к парадному.
Вижу — не отвертеться. Одно утешение: жил Марат неподалеку от школы, в Рязанском переулке, сразу за перекидным мостом. Может, думал, освобожусь скоро и еще успею на метро прокатиться в магазин.
Выходим на улицу, а Марат все за руку меня держит, словно милиционер нарушителя порядка.
— Отпусти, — засмеялся я. — Уж теперь не сбегу. Лишь скажи для начала: у тебя что-то стряслось дома? Или…
— Помолчи, — буркнул Марат. — И что у тебя за привычка трещать и трещать, как сорока?
Я чуть обиделся и до самого Маратова дома словечка не проронил.
Жеребцов жил в новом блочном корпусе на пятом этаже. У них такой порядок: сколько бы людей ни пришло — все разуваются. И всем тапочки под нос суют. Как в музее.
Когда мы поравнялись с подъездом, Марат не вошел в дверь, а свернул за угол дома, в глубь двора, где стояли, один к одному, сарайчики хозяйственных жильцов.
— Куда ты? — с недоумением спросил я Марата.
Но он так зашипел на меня, такую свирепую рожу скорчил, что я и язык прикусил. И ни о чем больше не спрашивал. Не раскрыл бы рта даже в том случае, если б Марат внезапно распахнул передо мной врата в космос. Честно, без всякого трепа.
Конечно, ничего подобного не произошло. Просто Марат приблизился к обитой старым железом двери одного из сарайчиков с намалеванной суриком цифрой «37» и отпер ее каким-то самодельным ключом. А чуть приоткрыв, молча кивнул мне: «Лезь, мол».
Я протиснулся в дверь тоже молча. И тотчас остановился на пороге: темь, сырость. А в нос шибануло едуче не то уксусной, не то еще какой-то кислотой. Будто в преисподнюю попал.
Марат толкнул меня в спину:
— Чего вылупился?.. Шагай, тут тигров нет!
Прикрыв за собой дверь, он снова подтолкнул меня в спину. Чуть погодя глаза мои попривыкли к темноте. И я поразился сваленной в сарайчике всякой рухляди. Тут были и поломанные стулья, и прабабушкин сундук, расписанный розами, и никелированная спинка от кровати, и какие-то картонные коробки и железные банки.
— Обожди, я сейчас, — сказал Марат и, крякнув, снял с пропыленного сундука чугунную печурку.
Почему, скажите, пожалуйста, многие люди боятся расставаться с ненужным барахлом? Я где-то недавно читал, будто даже Хемингуэй, богатый и прославленный на весь мир писатель, прятал в кладовке у себя на Кубе изношенные до дыр ботинки и всякую пришедшую в негодность одежду.
Из допотопного сундука, угрожающе заскрежетавшего ржавыми петлями, Марат выволок свой старый туристский рюкзак, непомерно раздувшийся от какой-то поклажи. И бухнул его к моим ногам.
— Зришь? — пробурчал друг, пнув рюкзак носком ботинка.
Я пожал плечами.
— Чего же тут зрить? Не картина же из Третьяковки! Этот твой рюкзак я вместе со своим тащил весной, когда ты ногу в походе вывихнул.
Марат сокрушенно вздохнул.
— До чего же ты непонятливый малый!
Потом посмотрел мне в глаза. Долго так, не мигая.
— Уезжаю я утром, Паш.
Я прямо-таки опешил.
— Как… уезжаешь?
— А так… как все. Сяду на поезд, и — прощай, любимый город!
— А… а школа?
— К черту школу! Надоело! Надоели и всякие физики и алгебры, надоели и каждодневные родительские нотации. Решительно все надоело! Махну в Сибирь. Работать буду. Ручищи-то вон какие! Не пропаду!
У меня подкосились ноги, и я плюхнулся на кадку с мелом, стоявшую позади меня. О том, что в кадке мел, я узнал потом, дома, когда пальтишко собирался на гвоздь повесить.
Марат тоже присел — на рюкзак.
— Пороблю в Сибири и дальше подамся. Из Сибири и Дальний Восток рукой подать. Авось на какое-нибудь торговое судно устроюсь. А там — Индия, Африка, Мадагаскар, Куба…
Марат улыбнулся. Впервые за весь день. До ушей растянулся большой его рот. Я никогда потом не видел на лице Марата такой счастливой улыбки.
— Здорово, Паш? — спросил он.
— Ага, здорово, — потерянно протянул я, наклонив голову.
Признаюсь, я готов был провалиться сквозь землю от стыда. Товарищ, мой друг, уезжает вот в дальнюю-предальнюю сторонушку, а я… я остаюсь. И буду как ни в чем не бывало ходить и ходить изо дня в день в школу, слушать скучные разглагольствования скучных, не любящих свое дело педагогов (чего скрывать: такие учителя теперь встречаются во многих школах) и таскать отяжелевший от учебников и тетрадей рваный свой портфелишко… опостылевший до чертиков портфелишко. Ей-ей, мне было стыдно!
— Родителям я — ни гугу, — наклонившись ко мне, прошептал Марат. — Напишу, когда на стройку или на завод определюсь. Смотри, Пашка, не проговорись! Чтобы ни одна душа… Даже Тарасику ни словечка! Он друг наш, но — не надо… еще ляпнет нечаянно. С ним такое случалось. Уяснил?
— Уяснил.
Тут же, в сарайчике, мы и попрощались. Как настоящие мужчины: крепко и молча обнявшись.
Соблюдая конспирацию, я первым выскользнул в дверь. И шагал по двору не спеша, с независимым видом. Хотя и еле сдерживал слезы.
Да, грустным и расстроенным возвращался я домой. Почему-то казалось, что отъезжающий Марат увезет с собой кусочек моей души. И еще: я завидовал его решимости, самостоятельности.
Не помню, как в тот вечер готовил уроки. Наверно, с пятого на десятое. Из головы не шел Марат, его походный рюкзак, заманчивая дальняя дорога, необжитые таежные края.
Лег рано, но спал плохо. Всю ночь или улепетывал от разъяренных уссурийских, тигров, или продирался через гибельные буреломы, спасаясь от страшного лесного пожарища.
Утром, во время завтрака на скорую руку, мама озабоченно спросила:
— Паша, ты не заболел?
— С чего ты взяла? — ответил я, не поднимая от чашки взгляда.
— Ты кричал ночью. Я два раза подходила к твоей раскладушке.
— Ну, мам, ты всегда… всегда что-нибудь придумаешь!
И, покончив с чаем, бросился в коридор одеваться.
В этот день я один сидел за партой. Сидел эдаким одеревенелым остолопом, ничего-то не слыша, ничего-то не видя.
Мысленно был вместе с Маратом: трясся в битком набитом вагоне, неотрывно глядя в окно на мелькавшие мимо незнакомые поселки, багровеющие перелески, голые, в осенней своей неприветливой хмурости, поля. Стук-тук-так, стук-тук-так! — весело переговаривались между собой колеса. Какое им было дело до парня, впервые в жизни решившегося на такой отважный шаг.
На четвертом уроке меня вызвала к доске физичка. Но я ни бельмеса не понял, о чем она меня спрашивала.
— Коврижкин, вы не заболели? — сочувственно спросила Рита Евгеньевна. В отличие от других учителей она всех нас называла на «вы».
Я помотал, точно телок, головой и, когда она сказала «идите», побрел к своей парте.
— Между прочим, вы не знаете, Коврижкин, почему сегодня отсутствует Жеребцов? — спросила учительница, когда я уже сел.
Я снова помотал головой.
— Рита Евгеньевна, Марат вчера жаловался на головную боль, — выкрикнул кто-то из ребят.
В большую перемену ко мне церемонно подплыла рыжая Катька Мелентьева — жутко вредная, самая вредная в классе девчонка. Она, эта Катька, в нашей школе второй год. Мелентьевы приехали в Москву откуда-то с севера. И Катьку еще с прошлой осени невзлюбили все мальчишки. За что, спросите? За ехидство и зазнайство. Кому какое дело, что у нее отец известный хирург, а мать пианистка?
А она, рыжуха, как что — к месту и ни к месту — знай себе козыряет: моя мама в Большом театре работает, а мой папа в институте Склифосовского!
Лупоглазую нахальную Катьку даже многие девчонки презирали.
И вот подплыла ко мне павой эта самая Катька, сощурила свои небесные глазки и запела подковыристо, выпячивая бантиком губы:
— Ка-аврижкин, и как тебе не совестно? Почему ты, Ка-аврижкин, не сказал Рите Евгеньевне всю правду? Ведь кто-кто, а ты доподлинно знаешь, по какой причине не явился в школу твой дружок… э-э… Жеребцов!
Меня так всего и бросило в жар.
Я ненавидел свою фамилию, ненавидел люто и терпеть не мог, когда меня тыкали носом в этого «Коврижкина»! В классе и Марата и меня все ребята обычно по имени называли. И вдруг — нате вам — какая-то дохлая-предохлая скелетина начинает нахально над тобой издеваться: «Ка-аврижкин да Ка-аврижкин!»
Не знаю даже, как я сдержался и не нагрубил дико Катьке. Наверно, потому, что меня насторожили ее слова. Неужто, Катька откуда-то прослышала про отъезд Марата?
Все во мне бушевало, но я молчал. Стоически молчал.
— Не передергивай плечами, будто Гамлет! — все так же ехидно тянула Катька. — Ты пре-атлично знаешь…
Резко повернувшись к рыжухе спиной, я зашагал прочь.
«Уехал, уехал, уехал! — стучали по моим вискам невидимые молоточки. — Главное сейчас — не проговориться! Даже под жестокой пыткой! А когда Марат доберется до места да устроится на работу, вот уж тогда все узнают, какой молоток наш Марат Жеребцов! Из обыкновенного девятого «В»! Ох, и разговоров будет!»
Наутро по дороге в школу я повстречал Тарасика Крюченюка — второго своего закадычного друга, он у нас до смешного низкоросл, но зато плечист и упитан. Вчера мне удалось удрать домой сразу же после занятий, и Тарасик, приславший в конце шестого урока записку: «Нам надо, старик, потолковать», не застал меня в раздевалке.
Увидев меня, Тарасик зыркнул подозрительно туда-сюда и зачастил ворчливо:
— Почему, сатана, не подождал меня вечор после уроков?
Я проводил взглядом прогромыхавший по улице грузовик с кирпичом. И промямлил не очень-то убедительно:
— Торопился. Поручение от матери…
Тарасик, перебивая, заладил уже о другом: