Баламут — страница 5 из 36

Лишь рука эта, неторопливо, как бы с ленцой, стягивающая с головы тугой платок, она лишь и выдавала мать. На рассвете ушла мать из дому, а вернулась вот в забродивших лиловатой гущиной сумерках — таких поздних в июне.

— Окно открой, дитятко мое недогадливое! — сказала мать, махая перед лицом скомканным платком.

«А ведь руки у меня ее… матери», — подумал, просияв душой, Олег и, перегнувшись через стол, вначале раздвинул ситцевые полушторки с кумачовыми розами, а уж потом кулачищем толкнул в задребезжавшие створки.

На свет залетел шалый комарик.

— Ты почему нынче так поздно? — спросил Олег, прихлопнув ладонью комара. — Время-то уж много?

— За десять перевалило, — ответила, щурясь, мать. — С утра две доярки не вышли…

— А ты отдувайся за всех? Да? — Олег подошел к матери. Вихрастым мальчишкой он всегда находил утешение у матери, как бы жестоко ни обидели его на улице. Ткнувшись, бывало, опухшим от слез лицом в ее колени, он всхлипывал все тише и тише, обретая щемяще-сладостное, ни с чем не сравнимое успокоение. Это она, мать, открыла ему глаза и на красу тихой Светлужки, и на веселую приветливость березовых колков, и доброту привязчивых к человеку коровушек-буренушек, и задушевность протяжных волжских песен. А отец… что он для Олега? Ветер в поле! Вот мать… а он ее так однажды обидел, когда она выпорола поделом. И мало еще порола, ведь он чуть дом не спалил. «Я тогда… даже грозился сбежать к отцу в город». — Тут Олег поднял голову и, глядя матери в глаза, — серые, с прожелтью, чуть не сказал: «Какая ты у меня красивая!» Сказал же он с напускной ворчливостью другое, беря из рук матери платок:

— Для всех ты добрая, а себя… когда себя беречь будешь?

— Себя? Ты что же, сынок, в старухи меня определил? — мать засмеялась. Засмеялась, правда, не весело, как обычно, а чуть устало и чуть грустно. — Ужинал?.. А зачем этот мизгирь наведывался?

— А ты откуда знаешь?

— Видела. Видела, как из калитки вором прошмыгнул… Мы с Клавой у ее двора стояли.

Не без гордости Олег сказал:

— На трактор завтра сажусь. Без Плугарева им туго пришлось.

— Ну-тко! — насмешливо протянула мать. — Ради этого ты женихом и разрядился, на ночь глядя?.. Платок-то к чему жгутом скрутил? Оставь его в покое.

— В клуб собирался, а тут лезет в дверь Волобуев, — соврал Олег. И подумал с досадой: «Эх, не удалось мне нынче серенаду Лариске пропеть».

— Ну, раз сорвался культпоход, разоблачайся. И — спать.

Повесив материн платок на спинку стула, Олег пошел в горницу «разоблачаться». На ходу бросил через плечо:

— Разбуди меня пораньше, мам. Как сама встанешь.

III

Проворно поднявшись по легкой, пружинившейся лестнице до дверцы сеновала, Олег не полез в темный проем, дышащий духовитым теплом сухого, третьегодняшнего сена, а посидел какое-то время на порожке, отмахиваясь от нахальной комариной гвардии.

Коровник стоял в конце огорода, теперь, без коровы, совсем никому не нужный. Олегу он дорог был лишь из-за сеновала. С мальчишеских лет, едва наступал май, он перебирался спать на сеновал. Сгоняли его отсюда белые мухи.

Коротка и светла июньская ночь. Не зря старики про нее говорят: стерегут июньскую ночку две зорьки да три птахи: коростель, соловушко и перепел. Едва успеет опуститься на землю чуткая, негустая темнота, как небо начинает уж сереть и сереть, а от реки поползет неторопливо туманная наволочь.

Внизу, у подножья лестницы, курчавилась седая от росы картофельная ботва. Ближе к плетню жались низкорослые яблоньки. Из-за яблонь расплывчатым пятном белела крыша соседского сарая, по осени покрытого свежей соломой.

Пройдет час, от силы полтора, и на востоке, сейчас зеленовато-пепельном, ознобно продрогшем, начнут ворошить угли еще теплившегося за горизонтом костра, и над дальней рощицей малиновым соком нальется узкая полоска, и ночь переломится, покатится на убыль.

Олег посмотрел на бледную, точно облезлую от позолоты звездочку, одинокую, всеми покинутую, прислушался к чуть различимому говору гармошки, плутавшей где-то в заречном перелеске, и тут вдруг схватился рукой за плечо. Словно ночной жук с разлета ткнулся в плечо и, отскочив, шлепнулся на землю.

«Вот дурной, ослеп, что ли?» — качнул головой Олег.

А чуть погодя о дверцу сеновала тюкнулся комок глины. Комок рассыпался в прах, лишь острая крупинка уколола Олега в щеку.

«Э, да это кто-то кидается! Неужели… Сонька притопала?» — подумал он и стал спускаться с лестницы.

Слегка горбясь, чтобы не поломать яблоневых веток, Олег неслышно побежал по отсыревшей тропинке к покосившемуся плетню, отделяющему участок от приречной полосы, заросшей непролазным ежевичником. И только остановился у низкого плетня, как из-за осанистой рябины, высившейся по ту сторону ограды, кто-то шепотом позвал:

— Олег… ну, иди сюда!

Дробно застучало сердце. Она, Сонька! Осторожно перелез Олег через шаткий плетешок и, озираясь по сторонам, в два прыжка очутился у рябины.

— Я тебя ждала, ждала, — с упреком прошептала Сонька, хватая Олега за руку, точно боясь, как бы он не сбежал. — Такой выпал удачливый вечер, а ты…

— Ты ноне отгул у муженька получила? — насмешливо спросил Олег.

— Умотался под вечер на своем трескучем драндулете в район. Только днем вернется, — разгоряченная Сонька жадно прилипла к Олегу, — Ну, пойдем, родненький… Выпить хочешь?

— А у тебя есть?

— Ага. Самогоночки бутылка. Пойдем!

— Откуда зелье?

— Мой бдительный Вася у какого-то самогонщика из Вязовки реквизировал.

— Ну, и дотошный же он у тебя! — в голосе Олега добродушная насмешливость. — Не пойду я, пожалуй… Завтра на зорьке вставать надо.

С нескрываемой подозрительностью глянула Сонька Олегу в глаза. Прошептала с придыханием:

— На зорьке? И зачем это?

— Дело одно есть, — уклончиво ответил Олег.

Неожиданно совсем близко — Соньке послышалось — по ту сторону рябины, кто-то неуклюже завозился, всхрапывая.

— Ой, кто это? — всполошилась Сонька, теснее прижимаясь к Олегу.

— Уймись, дуреха, — успокоил Олег. — Витютень то… под застрехой они у нас на сеновале живут.

И тут они оба явственно расслышали глухие, дикие стоны.

— Эх, и шальной! Ночь глухая, а он разворковался. — Олег поцеловал Соньку в полыхающую щеку. Под этой густолистой рябиной было даже уютно, точно в большом шатре. — Перестань дрожать, не маленькая, чай!

Внезапно Сонька плюхнулась на тяжелую от росы траву, увлекая за собой и Олега…

Так же неслышно, озираясь вокруг, перелезал Олег через плетень, так же пригибаясь к земле, бежал он к лесенке на сеновал.

А устало развалившись на войлочной кошме, долго глядел вверх.

В щелку между старыми разошедшимися досками крыши на сеновал заглядывала любопытная звездочка: может, та, которую он видел, когда сидел на порожке в дверном проеме? Или другая? Янтарно-прозрачная, зрелая, она озорно, дерзко подмигивала, куда-то звала.

Тихо вокруг. Предутренняя дремотная стынь властно усыпила землю. Лишь изредка ее нарушала своим коротким мыканьем соседская телочка. И снова ни звука.

Некоторое время Олег еще думал о неожиданном вечернем приходе бригадира Волобуева, о завтрашней пахоте: на машине Юркова он уж маху не даст! Пусть все узнают — не пропащий Плугарев человек! Думал Олег и о матери, такой еще молодой и такой несчастной. Повздыхал, вспоминая свои сборы на несостоявшееся свидание с Лариской.

«Пора, бесшабашная головушка, кончать баловство это! До путного не доведет тебя ворованная любовь».

Олегу вспомнилось, как он уже не раз пытался развязаться с бедовой, навязчивой Сонькой, но из всего этого так ничего и не вышло…

Стали липнуть веки, все труднее и труднее приходилось их раздирать. И вместо одной любопытной звезды в щелку над головой уже заглядывали сразу три.

Он не знал — наяву ли, иль во сне вдруг защелкал отчетливо соловей. А вслед за этим звонким щелканьем над сараем пронесся страшный вопль: «У-у… ух, ты-ы!» Но леденящего душу вопля возвращавшегося с разбойничьего промысла старого филина Олег совсем уже не слышал.

IV

Новое утро пришло без солнышка — не в меру задумчивое, не в меру грустное. Не славили это утро птицы, как будто они все вымерли. Даже ветер, перепутав на лугу не скошенную еще траву — где поваляв ее волнами, где скрутив в жгуты, а где просто взъерошив, притих перед рассветом, заснул. И уж не шелохнется ни одна травинка, ни одна кашка не качнет своей пахучей головкой, ни один колоколец поднебесной голубизны не вздрогнет и не рассыплет по земле звонкую трель. Рыба — и та не играла, не ухалась в окутанной туманом Светлужке.

«Дождь, что ли, собирается? — подумал Олег, вытирая паклей вымазанные в солидоле пальцы. — Лучше пусть повременит, не портит мне настроение».

И он поглядел на небо — низкое, отволглое какое-то, из конца в конец словно бы обрызганное парным молоком.

В это время и подошел к Олегу Волобуев. Не здороваясь, не подавая руки, пробубнил, прикрывая рукой рот, из которого несло сивушным перегаром:

— Прицепляй плуг и в село тарахти. К усадьбе деда Лукшина. Знаешь Лукшина?.. Обтяпаем одно дельце старому и подадимся прямиком к Красному яру.

Деда Лукшина в Актушах знал и стар и млад. Тридцать лет трудился человек в колхозе. И даже сейчас, несмотря на свои шестьдесят, все еще не выпускал из рук топора.

— А чего у Петра Ильича стряслось? — спросил Олег, собираясь заводить трактор.

— Притарахтишь, узнаешь, — отмахнулся Волобуев, закуривая. Бригадир отводил в сторону свои заплывшие моргающие глазки, когда Олег смотрел ему в продырявленное рябинами лицо. — Мне вона Зорьку запрягают, я отчаливаю. Мы с предом вскорости тоже к Лукшину пожалуем. Так что поторапливайся!

И он затопал к стоявшей в стороне, на пригорке, конюшне. Эту конюшню, сказывали, построил в первые годы коллективизации Лукшин.

«Нашу избу тоже ставил Петр Ильич», — почему-то пришло в голову Олегу.