Это значило, что в квартире можно было себя чувствовать относительно свободно. Женщины отмечали все запрещенные церковные праздники. При тщательно закрытой двери на лестницу и завешенных окнах убирали комнаты, пекли куличи, терли пасхи, запекали в ржаном тесте окорок. Никто и теперь не обсуждал происходившего. Просто не принимали участия в «великом горе». Просто молчали.
Про себя недоумевали: кладбище в центре города.
На главной площади. Еще недавно торговой. Сначала огромная братская могила — ров для убитых в боях в ноябре 1917 года. Теперь мавзолей для НЕГО. Деревянный. Отделанный черным дубом и медью. Мавзолей был готов к 27 января — дню его похорон. Партийный культ получил материальное воплощение.
NB
СПОР О МАВЗОЛЕЕ
1999 год. Красная площадь. Разрушившийся Исторический музей («Были бы деньги, в два счета восстановим!»). Даже на фантастически роскошном праздновании выдуманной даты — 850-летия Москвы — экспозицию удалось сделать в девяти из пятидесяти с лишним залах.
Возведенный заново (не восстановленный!) Казанский собор, посвященный избавлению Москвы от шведско-польских «интервентов» (факт, что королевич Владислав был приглашен на русский престол Боярской думой, не принято вспоминать). На месте, где когда-то существовал храм, в советское время поставили общественный туалет.
Построенные заново Воскресенские ворота Китай-города и Иверская часовня.
Громада давно ждущих ремонта Верхних Торговых рядов.
Погост вдоль Кремлевской стены. Существующий 80 лет. Переполненный. Чуть заслоненный Мавзолеем. Почетные захоронения в Кремлевской стене. Самые почетные — в земле, рядом с Мавзолеем. И гробницей Сталина.
Трибуны. В окружении покойников. И главная трибуна страны, а еще недавно всего коммунистического мира. Те, кто удостаивался, стояли в праздничные дни на прахе главного вождя — большего почета не существовало.
Сегодня… Единственный в своем роде театр под открытым небом. У музея — зрительские места. У Покровского собора — исполнители.
Во время Казанского похода Ивана Грозного каждая победа русского войска отмечалась сооружением деревянной церковки-однодневки. В благодарность Богу. И в память погибших. Когда поход завершился полной победой, деревянный городок заменили одним собором с таким же числом церковок-приделов. Девятую достроили над могилой московского юродивого — Василия Блаженного.
Принять на себя подвиг юродства значило отказаться от крова, одежды, пищи. Ради права и возможности говорить правду. Всем. И прежде всего самодержцам. Иван Грозный на коленях выслушивал обличения Василия Блаженного. Плакал от ужаса над собственными грехами. И — возвращался к пыткам и казням. Зато сам хоронил юродивого. Народ… Народ назвал Покровский собор собором Василия Блаженного. Недосягаемого в своем нравственном подвиге.
Мощи святых сохранялись нетленными. Мумию вождя семьдесят с лишним лет отчаянными усилиями поддерживает специальный институт. На ней защищают научные диссертации. Обеспечивают себе вольготную жизнь. Что дальше? Хоронить — не хоронить.
Если да, то где? В Петербурге или Симбирске? В момент кончины никаких разговоров о завещании, последней воле, желании лежать рядом с матерью не существовало. Сегодня смысл в другом: борьба с символом и борьба за символ.
Позволить ли сохранять надежду на некую единую общечеловеческую справедливость, отблеск которой, кажется, промелькнул перед глазами? Были же бесплатные школы и институты, больницы и квартиры и многое, многое другое. А судьбы тех, кто попал под колеса режима, это же не наши судьбы!
Или уничтожить всякие иллюзии? То и другое силой. То и другое немедленно. Чтобы не вступать в дискуссии, не доказывать. Принцип силы всегда представлялся единственно верным и целесообразным.
Это с мумией. Сам Мавзолей разобрать. Уничтожить. Голоса спорящих не просто делятся пополам. Год от года число сторонников несостоявшейся мечты сокращается. Но — тех, кто уходит из жизни, заменяют молодые. Господство доллара нужно не каждому.
Первое письмо отца нашло Михаила чудом во 2-м Красносельском переулке. Измятый, захватанный конверт, разделенный пополам вертикалью: слева польские буквы, справа русские. На обороте: Краков. Та же улица. Тот же отцовский бисерный почерк.
Жив! Главное — жив! Женат? Спасибо Лидии за первую внучку. Если получит ответ, тут же вышлет подарок. Из семейных реликвий. Подумать только! А газеты пишут, что в России…
Михаил не откладывал ответа ни на один день. Отец должен знать: Анельки нет. Дизентерия. Отсутствие лекарств. Только бы не высылал подарка. Обстоятельства жизни? Перспективы? Ни на один вопрос не существовало очевидного ответа. Хотя по-своему новая жизнь увлекала.
Вместо былых театральных знакомых в гриневском доме стали появляться писатели. Мария Никитична достаточно оправилась, чтобы вести дом. Со стола не сходил большой самовар. Вместо чая заваривались всякого рода листья. Вместо сахара обходились сахарином. С черным ржаным хлебом он казался вкуснее пирожных. Из подмороженной картошки получались совершенно особенные лепешки. Изредка — привезенные кем-то с Украины кусочки сала, стоившие целого пиршества.
Вечерами без перерыва хлопала входная дверь. Кто-то раздевался в прихожей. Грел у высокой кафельной печки руки. Подсаживался к столу. Рассказывал. Читал странички, вытащенные из внутреннего кармана пиджака или старой шинели.
После неловкого минутного молчания вспыхивал разговор. Оживленный. Часто резкий. Иногда поднимавшийся до высоких тонов. Мария Никитична умела всех примирить. Вовремя пододвинуть чашку дымящегося чая. Того лучше — повторить на память десяток только что услышанных строк.
Оторопевшие спорщики притихали. Голос звучал ровно. Задумчиво. Как мысли вслух. И непременные слова: «А ведь хорошо…» Можно было верить или не верить, но успокоение приходило. Наступал «мир в душе», как говорил Рюрик Ивнев.
Даже Лидии Ивановне было трудно запомнить всех, кто приходил к Михаилу. Рюрик Ивнев, по-настоящему Михаил Ковалев, тот самый, что вместе с Александром Блоком и Владимиром Маяковским в первые дни революции предложил партийным вождям свои возможности поэта. И разочаровался в собственном порыве. Среди бумаг семейного архива сохранились написанные его рукой строки:
Окаменелые законы руша,
С традиций чопорных сорвать печать.
Смотреть в глаза, биенье сердца слушать
И руки теплые в своих руках держать…
Несколько раз мелькнул Маяковский — слишком большой и громкий. Стихов он не читал. О чем-то толковал с Воронским, оставлявшим раз от раза все больше бумаг в их доме.
Непросто все складывалось в «Круге». О «Красной нови» все чаще говорили в партийной печати. Только отрицательно. Казалось, после смерти Ленина отпустили какие-то тормоза. «Классовые» оценки вместо полемической остроты приобрели чисто политическую агрессивность. В записных книжках Михаила появлялось все больше недоуменных вопросов.
Сознание и интуиция. Интуиция, как представляется, не поспевает за временем. Это в гораздо большей степени доступно разуму. «Интуитивно проникнуться духом трудней, чем усвоить его рассудком. Для этого нужно вжиться сердцем и помыслом войти в новую общественность». Таким путем художник приходит к истине, которая сама по себе не может быть «классовой».
«Классовое задание» навязывается писателю извне и неизбежно толкает на искажение действительности. Отсюда появление «псевдонауки и псевдоискусства», объективно бесполезных или просто вредных для людей. Сравнение — «огромный маховик без приводного ремня: завораживающее движение, размах и никакой человеческой пользы».
Конечно, это не были собрания «Перевала». Просто встречи. Вдалеке от недоброжелательных наблюдателей, слишком чутких ушей. Добраться до Верхней Красносельской, найти в паутине переулков затерявшийся в буйной зелени или в непролазных сугробах дом… Мария Никитична подшучивала над зятем, что он безнадежно запутался между гарибальдийцами и польскими повстанцами и не искать всеобщей справедливости просто не мог.
NB
1924 год. 19 декабря. Ф. И. Шаляпин — дочери. Миннеаполис. США.
«Новостей здесь в Америке особенно нет никаких, если не считать недавнего фарса — приезда в Нью-Йорк новой русской царицы, жены великого князя Кирилла, которую здесь похоронили, кажется, навсегда.
Что это за чертовщина! Какая-то несовместимая глупость — пора бы им всем заткнуться, а они тут разъезжают на посмешище. Ну и идиоты же эти цари и царицы! Впрочем, это выходит хорошо, потому что народу делается все яснее и яснее, что это за цацы…»
Время размышлений… Тем, кто в те годы жил, оно таким не представлялось. Скорее — временем действий. Но к теории и ее выводам обращались все. Развлечение сытых? Наоборот — недоумение разочарованных и голодных. Складывавшаяся из поколения в поколение теория, философские рассуждения, ставшие символом веры, ничем не оправдывались в реальности. Понять было необходимо, чтобы жить. Как человеку. Одному это становилось делать трудно, вместе собираться не стоило. Без формальных причин.
Церковные праздники отпали сразу. Тем более именины. Оставались «пролетарские торжества» — Май и Октябрь. Оглушающий рев репродукторов на уличных столбах. Обязательное участие в демонстрациях — собирались по спискам ни свет ни заря. Часами выстаивали в медленно двигавшихся по городу колоннах. Окоченевали до синевы — нарядные платья и легкие туфли у женщин независимо от погоды. Пели — на каждом перекрестке располагались духовые оркестры или, по крайней мере, лихие баянисты-затейники. Плясали — ответственные за колонну каждого учреждения отвечали и за праздничный восторг, в котором следовало пребывать. Тащили на себе транспаранты, огромные, из ярко раскрашенных стружек, цветы.
Портреты вождей — членов Политбюро доставлялись на грузовиках и разбирались по рукам ближе к заветной Красной площади. После прохождения перед Мавзолеем портреты бережно грузились на те же машины — пренебрежение к ним было равносильно пренебрежению к тем, кто на них изображен.