Баланс столетия — страница 17 из 113

Старательно собирались и транспаранты — выведенные на них слова партии были святы. Недаром за несколько дней до праздника все газеты опубликовали утвержденные самим Центральным Комитетом лозунги, по которым привычно угадывались некоторые (мельчайшие! измеряемые микронами!) изменения линии партии. Главным образом в международной политике (кто враг, кто друг), в вопросах культуры, в отношении к инженерно-технической интеллигенции (насколько допускается ее существование около настоящего пролетариата). Какой культуре быть, что утверждать, кого беспощадно разоблачать. Шаг вправо, шаг влево был равносилен побегу заключенного с выстрелами охраны на поражение.

Надрывались громкоговорители. Надрывались на трибунах Красной площади и в колоннах штатные «оратели», выкрикивавшие в мегафоны те же газетные лозунги, после которых «трудящиеся» хором вопили «ура!». Дикторы радио совершенно особенными, натужно восторженными, на грани слезного фонтана голосами повествовали о событиях на главной площади страны. С началом «перестройки» все они получат звания народных артистов Советского Союза и станут выступать по телевидению и в печати с прочувствованными воспоминаниями.

«Массы» надо было взвинчивать, доводить до кондиции партийно-патриотического восторга, ощущения причастности к неким, не во всем вразумительным, зато всеобщим и грандиозным событиям. Идея Сталина о винтиках в огромной государственной машине срабатывала безотказно, почему-то никого не задевая и не оскорбляя. Философия и психология толпы — партия никогда не упускала их из виду. Но главное — в толпе не могло сохраняться личностей.

Окончание демонстрации завершалось в домах праздничными столами. В каждом доме. В каждой семье. За этим тоже было кому проследить. Заранее пеклись пироги. Намешивались кастрюли непременно кисло пахнущего винегрета. Выставлялись бутылки водки. Можно было не сводить концы с концами каждый день, но уж в свой — пролетарский день гулять до упаду.

Целые семьи в распахнутых пальто, с непременными красными отметинами в петлицах или на рукавах отправлялись друг к другу в гости. Из окон неслись песни. Сначала про «белых панов» и дальневосточные победы. Потом про Стеньку Разина с персидской княжной, про утес на Волге, про бродягу, который Байкал переехал… А уж пляски — с распахнутыми окнами, грохотом каблуков, женским визгом, — то «Цыганочка», то «Яблочко» с присядкой, то кадриль…

По вечерам драки во дворе. На кухнях груды грязной посуды. Загаженные скатерти. Разбитые табуретки. Время от времени приезд милиции или «скорой помощи».

NB

1925 год. Постановление ЦК ВКП(б) «О политике партии в области художественной литературы»:

«Высшая мера политической четкости, партийности и глубокая убежденность в победе социалистического строя — необходимые качества подлинно пролетарского писателя. Он сознательно делает свое творчество средством защиты завоеваний революции, раскрывает всемирно-историческое ее значение на показе существующих сторон общественной практики, предельно углубляет критику прошлого и его пережитков в современности. В сознании пролетарских писателей партия воспитывает ответственность за судьбы развития литературы в целом, партийное отношение к своей отрасли труда».


Осуждены позиции Троцкого — Воронского в вопросах пролетарской культуры и любые формы литературного «сектантства».


В состав руководителей РАПП входили Авербах, Киршон, Юрий Либединский, Александр Фадеев, Владимир Ермилов, Панферов.


Начал издаваться журнал «Новый мир», имевший целью объединить сумевших уже заявить о себе советских по идейным установкам писателей. Редактор А. В. Луначарский. Издатель — «Известия ЦИК СССР и ВЦИК».


Создано объединение революционных композиторов и музыкальных деятелей — ОРКИМД.


Из воспоминаний Л. И. Беллучи-Гриневой. 1923–1925.

«Постоянными нашими гостями были „перевальцы“. Угощения почти никакого — один самовар. Дом был старый, одноэтажный, и на кухне для него вытяжка. Сергей Есенин — он тоже бывал у нас — очень любил, когда самовар пел. Мама начинала волноваться, вспоминать плохие приметы, а он смеялся и говорил, что без пения не получается настоящего чаепития.

Была в Сергее Александровиче удивительная ловкость и непринужденность. Все, что он делал — подвинет за спинку венский стул, возьмет из рук чашку, откроет книгу (обязательно просматривал все, что было в комнате), — получалось ладно. Можно бы сказать — пластично, но ему это слово не подходило.

Ладный он был и в том, как одевался, как носил любую одежду. Никогда одежда его не стесняла, а между тем было заметно, что она ему не безразлична. И за модой он следил, насколько в те года это получалось. Особенно запомнилось его дымчатое кепи. Надевал он его внимательно, мог лишний раз сдунуть пылинку. Мне этот жест всегда потом вспоминался в связи со строкой: „Я иду долиной, на затылке кепи…“

Читали у нас свои произведения многие, читал и Сергей Есенин. Ото всех поэтов его отличала необычная сегодня, я бы сказала, артистическая манера чтения. Он не подчеркивал ритмической основы или мысли. Каждое его стихотворение было как зарисовка настроения. Никогда два раза он не читал одинаково. Он всегда раскрывался в чтении сегодняшний, сиюминутный, когда бы ни было написано стихотворение. Помню, после чтения „Черного человека“ у меня вырвалось: „Страшно“. Все на меня оглянулись с укоризной, а Сергей Александрович помолчал и откликнулся, как на собственные мысли: „Да, страшно“. Он стоял и смотрел в замерзшее окно…

А вот строка „Голова моя машет ушами“ так и осталась жить в нашем доме. Сколько лет пережила, и все поколения ее повторяют… Это было одно из первых чтений, как сказал Сергей Александрович. Он в тот раз и фотографию мне свою подарил с такой доброй надписью…

Меня всегда удивляла и трогала та бережная почтительность, с которой Сергей Александрович обращался к моей маме. Мама не была очень старым человеком — ей подходило к шестидесяти. Она недавно пережила тяжелую испанку, сильно поседела, и особенно исхудали у нее руки с длинными тонкими пальцами.

Когда мама входила в комнату, Сергей Александрович первым вскакивал и старался чем-нибудь ей услужить: подвинуть стул, поддержать пуховой платок, поправить завернувшийся уголок скатерти. А когда мама протягивала ему руку, Сергей Александрович брал ее, как хрупкую вещь, — обеими руками и осторожно целовал. Было видно, его до слез умиляло, что мама знала множество его стихов и начинала читать с любой их строчки. Мама вообще очень любила поэзию, но больше всех Лермонтова и Есенина. Я помню, как она радовалась, когда мой муж сказал, что у нас сегодня будет Есенин.

Мне всегда казалось, что мама видит в Сергее Александровиче больше, чем все мы. Она так о нем и говорила: „Светлый человек“. И что у него „колдовской язык“. Мама сказала как-то за чаем Сергею Александровичу, что слова у него обыкновенные, а звучат как заговор. Сергей Александрович внимательно посмотрел на маму, а потом рассмеялся и сказал: „Это как ручей журчит, Мария Никитична?“ — „Под кладкой“, — сказала мама, и оба начали смеяться».

Внук! Мария Никитична сказала, что будет заниматься им сама. Слишком трудно для всех ушла из жизни Анелька. А тут мальчик. Элигиуш…

Имя было выбрано только тогда, когда он появился на свет — в семье боялись загадывать. И самим Михаилом. Как воспоминание о Кракове. Там этого святого почитали — просветителя Фландрии, золотых дел мастера, пришедшего в VI веке в Париж и быстро достигшего большого влияния при дворе короля Дагоберта. Благодаря этому Элигиушу (в польском начертании) — Элигию удавалось поддерживать монастыри, церкви, бедных. Смерть царственного покровителя означала для него необходимость принять духовное звание и вскоре стать епископом Найонским. Это ему приписывались слова: «Не полагайся на надежду, полагайся на собственные силы, и они удвоятся».

Все подробности остались в записных книжках Михаила. Он давно собирался написать рассказ о Найонском епископе. Дед из Кракова согласился с сыном: святой ремесленник — всегда хорошо. В Москву со случайной оказией поехала семейная реликвия Беллучи — картина неизвестного итальянского мастера рубежа XV–XVI веков «Святое семейство с Иоанном Крестителем».

Юная мать в роскошных одеждах на фоне темно-вишневого бархатного занавеса. Тяжело задумавшийся старик Иосиф под зыбкой листвой растущего за его спиной дерева. Младенец в ореоле золотых волос, берущий ягоду из чаши, которую ему подносит подросток Иоанн. И то, что итальянские мастера делали крайне редко, — длинный тонкий крест в левой руке Иисуса.

Михаил сразу заинтересовался коллекцией Гринева: «Святое семейство» казалось благословением на продолжение прерванного смертью Ивана Егоровича дела. Картин кругом продавалось множество. Люди нищали на глазах. Цены были самыми ничтожными. Как, впрочем, и собственные заработки. Чем-то приходилось поступаться.

Первая книжка Михаила вышла перед самым рождением Элигиуша. Выдержанные в духе позднего польского романтизма небольшие рассказы о крымских событиях. В переводе блестяще знавшего оба языка Сигизмунда Кржижановского.

Отдельные подробности касались пребывания в Крыму вдовствующей императрицы Марии Федоровны с родственниками, заточенных в поместье Дюльбер, — она уехала из Ялты пароходом в апреле 1919-го. И младшей ее дочери Ольги. В прошлом принцессы Ольденбургской. Сестры милосердия в прифронтовых госпиталях. С 1916-го жены бывшего адъютанта принца — Николая Куликовского. Последнее время Куликовский воевал в Карпатах, через Львов добрался до Киева, где супруги обвенчались. Куликовские не были причислены революционными матросами к царской семье, избежали заключения в Дюльбере и отправились из Ялты в Новороссийск. «Последний день Помпеи, но какой-то тихий. Внутри человека», — отзывался о рассказах Михаила впоследствии Кржижановский. Он не взялся бы за перевод того, что не имело в его глазах литературной ценности.

Книжку отмечали за чайным столом, и о ней почти сразу забыли за разговорами о переменах. На первый взгляд незаметных, происходивших исподволь и тем более опасных.