NB
1938 год. Февраль — июль. Были расстреляны: директор ЦАГИ Н. М. Харламов, начальник 8-го отдела ЦАГИ В. И. Чекалов, зам. начальника подготовки кадров ЦАГИ Е. М. Фурманов, начальник отдела 1-го Главного авиационного управления наркомата оборонной промышленности А. М. Метло, директор авиазавода № 24 И. Э. Марьямов, директор авиазавода № 26 Г. Н. Королев и многие другие специалисты авиационной промышленности.
9 марта. Из дневника М. М. Пришвина.
«Женский день (вчера): истерический крик, в котором безусловное повелительное „надо“ с исступлением призывало уничтожить Бухарина и всех гадов…
В этом государственном коммунизме нет и зерна человеческого. Если спекуляция торговая осуждена, то политическая? Там: не обманешь — не продашь. Здесь: не отравишь — не убьешь и не возьмешь».
16 марта. Там же.
«Враги-вредители. Никогда я не верил в то, что они есть. Всегда считал за ссылку на врага тех, кто не хочет и не может что-нибудь делать или просто если не выходит в силу своей политики, принципиально уничтожающей личность…»
2 апреля. Там же.
«Не могу с большевиками, потому что у них столько было насилия, что едва ли им уж простит история за него. И с фашистами не могу, и с эсерами, я по природе своей человек не партийный, и это не обязательно быть непременно партийным. Я верю, и веру свою никому не навязываю».
8 апреля. Там же.
«Был человек, и его от нас „взяли“. Как тигры в джунглях, бывает, возьмут человека: взяли без объяснения причины, и мы не знаем, где он. Завтра, быть может, и меня возьмут, если не эти, так те, кто всех живущих рано или поздно возьмет…»
26 июня. Там же.
«Голосование походило на какие-то торжественные похороны: молча люди подходили к избирательным урнам и уходили. И это были действительно похороны русской интеллигенции. В этот удивительный день совершилось в огромном народе то самое, что совершилось в глубине моего личного сердца тридцать три года назад: я похоронил своего личного интеллигента и сделался тем, кто я теперь есть».
Май. После семичасового разговора в доме Станиславского В. Э. Мейерхольд был назначен режиссером Оперного театра им. Станиславского.
7 августа. Умер К. С. Станиславский.
22 сентября. Из дневника М. М. Пришвина.
«Не все ли равно, Муссолини, Петр, Гитлер: Муссолини идет через абиссинца, Гитлер — через чеха, Петр — через несчастного Евгения [героя поэмы А. С. Пушкина „Медный всадник“]. И все мы, обыватели, сочувствуем абиссинцу — чеху — Евгению против строителей будущего. И замечательно, когда это чувство личное, живое и непосредственное: жалко такого-то человека, этого Евгения, этого абиссинца, — мы правы, и протест наш священный. Но как только мы возводим абиссинца, чеха, Евгения в принцип и хотим согласно принципам демократии и социализма действовать, мы сами обращаемся в насильников и сами создаем своих Евгениев».
15 декабря. На Центральном аэродроме в Москве во время испытательного полета погиб Валерий Чкалов.
17 декабря. Из дневника М. М. Пришвина.
«Чкалов погиб, и ему отдаются все почести как герою. Но люди прекрасные частенько погибают сейчас у нас на глазах без всяких почестей, просто будто на твоих глазах проходят куда-то совсем, „без права переписки“. Есть что-то великое, библейски беспощадное в этой непрерывной смене людей: уходят без благодарности, проходят, не оглядываясь на предшественников…
Жизнь человека есть борьба за свое Хочется (быть самим собой) с так Надо (быть как все). И так вся жизнь есть движение по кругу: центростремительная сила — стремление быть как все, и центробежное — стремление быть самим собой».
В ночь перед празднованием в Большом театре 20-летия комсомола были арестованы сподвижники Ягоды Тихонов, Панов, ранее — Голубев, Козлов. В НКВД был пущен слух, что они собирались в театре арестовать Сталина.
Сомнений не оставалось: что-то должно было произойти. Побледневшие лица руководителей Городского дома пионеров. Сбивающиеся с ног костюмеры. Чуть ли не круглосуточные репетиции горнистов. Пополнившиеся ряды знаменосцев, печатающих свой бесконечный марш в Мраморном зале, освобожденном от обычных занятий балетной группы. Газеты были заполнены материалами о наконец-то открывавшемся XVIII съезде. В городе стояла предгрозовая тишина — все помнили, что депутаты предыдущего съезда были уничтожены почти полностью. Почетное присутствие в Кремле и на этот раз воспринималось как испытание судьбы. В бывшем Чудовом переулке все отражалось, как в зеркале. Просто никто не знал, какие потемкинские деревни предстояло соорудить на этот раз. Кто-то из старших пустил слух о встрече с делегатами съезда в Колонном зале, хотя в этом и не было ничего особенного.
Само собой разумеется — приветствие юных вождю и учителю. Но отчаянную борьбу авторов текстов не удавалось скрыть от исполнителей. Наторевшие в своем придворном ремесле мэтры и неожиданно объявившийся 26-летний выпускник Литературного института, успевший напечатать несколько стихотворений для детей Сергей Михалков. Самый ретивый. Самый безоглядный. Не было такой партийно-сиюминутной темы, за которую бы не брался и не становился самым откровенным. В школах учили его стихи не о великане дяде Степе, а о шпионе. В 1937-м михалковский «Шпион» стал символом ежовщины:
Он, как хозяин, в дом входил,
Садился, где хотел,
Он вместе с нами ел и пил
И наши песни пел.
Он нашим девушкам дарил
Улыбки и цветы,
Всегда он с нами говорил,
Как старый друг, на «ты».
Дальше шло бесконечное перечисление «его» козней и наконец:
Мы указали на мосты,
На взрыв азотной кислоты,
На выключенный свет.
И мы спросили: «Это ты?»
И мы сказали: «Это ты!»
А он ответил: «Нет!»
Михалковскому шпиону отрицание мнимых преступлений помогло так же мало, как Бухарину, Рыкову, Каменеву и пяти расстрелянным первым маршалам Советского Союза, чьи портреты в один прекрасный день под строжайшим наблюдением учителей школьники всей страны вырывали из учебников и сдавали педагогам. Михалков также требовал высшей меры наказания — средствами так называемой поэзии. Точнее — рифмованной газетной прозы. Зато в дни съезда он мог дать волю прирожденному романтизму:
Где бы мы свой самолет ни вели,
Где бы ни плыли и где бы ни шли,
Где бы ни строили мы города,
Имя заветное с нами всегда.
Если ты ранен в тяжелом бою,
Если у гибели ты на краю, —
Рану зажми, слезы утри,
Имя заветное вслух повтори…
Сталин, чье имя, как песня, живет,
В бой призывает, к победам ведет!
Теперь главным было, чтобы текст не заменили другим, чтобы кто-то не перебежал дорогу так пленительно начинавшейся жизненной карьере. Опасения были напрасны. Вождь и учитель любил достаточно двусмысленные ситуации, чтобы ему прислуживали именно «бывшие», родовитые, еще лучше титулованные.
В данном случае о титуле говорить не приходилось. Но Михалковы были дворяне, а за поэта боролась к тому же достаточно знаменитая теща — дочь художника В. И. Сурикова, жена известного советского живописца П. П. Кончаловского, отличавшаяся завидной энергией. Как бы ни было, автор гимна вождю и учителю отсиживал все репетиции, покоряя педагогов-репетиторов любезностью и нарочитой наивностью: он в самом деле обожал Сталина, в самом деле всего только записывал рвущиеся из сердца строки.
День Парижской коммуны, непременно упоминавшийся всеми советскими календарями. С утра вереница автобусов отправляется из Чудова переулка, чтобы въехать в Боровицкие ворота Кремля. Пока еще только репетиция — прогон, зато вечером выступление на самом съезде. Ни одного педагога. Снова кругом «вожатые». И бесконечные повторения: микрофоны, повороты — к залу, к столу Политбюро, вход, уход. Еще раз. Еще! И еще — до обмороков. Все должно быть естественно. Непринужденно.
«Легче, ребята! Легче! На одном дыхании!» — Режиссер Николай Охлопков, тот самый, который играл так понравившегося Сталину «человека с ружьем» в фильме «Ленин в Октябре», славился умением организовывать массовые зрелища. Правда, здесь должно было преобладать военное начало: армия юных.
О передышке, возвращении домой не могло быть и речи. Снова Городской дом пионеров. Снова доделки. И — вечер. Рассмотреть Кремль не представлялось возможным. Он был закрыт для обыкновенных людей со времени переезда в него советского правительства. Но и теперь от двери автобуса до парадного подъезда надо было проходить сквозь строй словно сросшихся шинелей. «Быстрее! Не задерживайтесь! Проходите! Товарищ руководитель, отвечаете за свой список! Все ваши? Только ваши? Посторонних нет?»
Построение в Георгиевском зале. Беззвучная разминка. Букеты ведущим со строжайшим наказом каждому, кому из членов Политбюро должен цветы передать: «Только не товарищу Сталину! Слышите? Ни шагу в сторону! Товарищу Сталину цветы передаст специальная девочка». Переданный динамиками голос председательствующего: «Товарищи делегаты! Нас пришла приветствовать наша смена!» Еще какие-то дежурные фразы. Горны. Распахнутые двери. И — начало чудес.
В строю пионеров великовозрастные «вожатые» в пионерской форме, пытающиеся скрыть свой рост и возраст и плотно перекрывающие ведущих от стола с «небожителями».
Появляющаяся из боковых дверей шеренга детей правительства, пожелавших участвовать в представлении.
Среди горнистов незнакомые лица взрослых музыкантов. Перехваченные чьими-то руками букеты. И на столе президиума неизвестно откуда появившаяся крохотная девочка с цветами, которую подхватывает здоровой рукой развернувшийся к кино- и фотокамерам вождь и учитель — классический снимок, который обойдет весь мир. Образ отеческой заботы — до скольких сердец за рубежом он сумеет дойти!
Кто и как узнает, что у одной из ведущих за день до выступления арестуют отца и ее срочно заменят другой, «чистой»? Что еще одна замена будет вызвана недостаточным процентом русских в составе ведущих: требовалось, чтобы их было пятьдесят на пятьдесят. Что всех предупредят, о чем и как следует потом говорить, а идеально вышколенные журналисты обратятся только к тем, кого назначат на роль рассказчиков. Это не было сговором — скорее правилами игры, принимаемыми всеми, кто решался в ней участвовать.