Баланс столетия — страница 56 из 113

асил его к себе в кабинет и предложил тут же сделать противораковый укол. «Можете себе представить, прививка от рака в пятидесятых годах! — рассказывал его сын Юрий Власов, неоднократный чемпион мира по тяжелой атлетике. — Берия знал, что отец страдал болезнью желудка и боится рака. Отец вернулся домой со вздувшейся рукой. Дома все сразу всё поняли. Так Берия отомстил за отказ сотрудничать с его ведомством — эта история имела давние корни…

Спустя несколько месяцев отца перевезли в госпиталь с тяжелым горловым кровотечением. Скончался он, по официальному заключению, от саркомы легких… Отец перед смертью многое мне рассказывал: он опасался, что его уберут, скомпрометировав, поэтому он хотел, чтобы я знал суть дела, ради которого он жил… как военный разведчик, возглавлявший нашу группу, работавшую в Яньани с мая 1942 года».

11 октября в Москве в Колонном зале состоялось первое исполнение Седьмой симфонии смертельно больного С. С. Прокофьева. Желание композитора услышать свое произведение было так велико, что он согласился изменить его концепцию и дописать так называемый «бодрый хвост», полностью разрушивший идею финала: «Хорошо, будь по-вашему, но думаю, мой первый вариант — лучше».


1953 год. Умерли художники Владимир Татлин и Александр Осьмеркин.

5 марта умер Сталин.

* * *

Кто-то сказал негромко, но очень отчетливо: «Флаги. Тащите флаги». Значит… ЕГО больше нет. Софья Стефановна сжала лежавшие на столе руки: «Дождалась…» И совсем тихо: «Все-таки дождалась…»

Добрый знакомый Лидии Ивановны, главный врач известной московской психиатрической больницы — Канатчиковой дачи, подписывавший все правительственные бюллетени, рассказывал, как ночами одержимый страхом «вождь и учитель» переходил в своем бункере у Поклонной горы из одного помещения в другое — в каждом его ждала постеленная кровать. Как в «то» утро ОН не откликнулся в положенный час, не открыл изнутри бункера, и секретарь вместе с начальником охраны поспешили вызвать всех членов Политбюро. Как потом им пришлось долго ждать рабочих со сварочным аппаратом, чтобы автогеном резать дверь. Как ЕГО нашли в одном из помещений уже остывшим — рука не дотянулась до телефонной трубки. Как привезли гроб, накрыли крышкой, прищемив высунувшуюся кисть руки, которую никто не решился поправить. Потом пришел черед сочинения бюллетеней, и никто не знал, на сколько дней их следует растянуть. Врачам называли то одно количество дней, то другое. Надо было продумать симптомы, связать их между собой в сколько-нибудь правдоподобный ряд. Знакомый врач так и сказал: «Обратный отсчет времени — оказывается, это совсем не просто. Психологически. И человечески…»

Было известно, что тело установят непременно в Колонном зале. Похоронный ритуал с первых дней революции был разработан до мелочей. С орудийным лафетом, оркестрами, военным караулом, речами товарищей и — преемников. Их угадывали на траурных церемониях. «Трудящихся» для скорби выбирали в учреждениях и предприятиях особенно тщательно. При участии и по рекомендации органов. Для «неорганизованных» намечались маршруты, оцепленные сомкнутыми рядами милиции и внутренних войск. «Неорганизованных» оказалось намного больше, чем предполагалось. В районе Большой Дмитровки, Неглинной, Цветного бульвара, Трубной площади кипел людской котел.

О том, что 5 марта умер Сергей Прокофьев, общественности даже не сообщили. В Камергерский переулок, где жил великий композитор, невозможно было прорваться ни с цветами, ни с гробом. О прощании с гением музыки нечего было и думать.

Бушевавшая истерия наполняла недоумением и — отвращением. Дети. Мальчишки. Угрюмые старики. Плохо одетые немолодые женщины — они особенно рвались, кричали, требовали. Они не могли дальше жить — если не увидят, не поклонятся, не простятся с НИМ.

Лица, искаженные ненавистью к тем, кто вокруг, кто мешает, не дает осуществиться мечте. Залитые слезами: «Что же теперь с нами будет?!»

Будущий классик белорусской литературы Владимир Короткевич, тогда еще студент педагогического института, без гроша в кармане добирался до Москвы на товарных поездах. Не увидеть «вождя и учителя» — было от чего прийти в отчаяние!

По городу ползли слухи о задавленных, превращенных в кровавое месиво, не вернувшихся. Сосед по этажу, старый рабочий, когда-то связанный с подпольщиками, тихо сказал: «Какое же мы… быдло». Журналист-международник, сутками корпевший у соседнего окна над обзорами для «Правды», прозорливо рассудил: «Это чересчур. Новым не понравится. Да и вообще зачем — конченая глава». Кто-то шептал имя Молотова: «Его очередь. Самый близкий. Самый…»

Мороз крепчал. Шел снег. На трибуне Мавзолея стояли ЕГО соратники — Берия и Хрущев. Тело было решено сделать нетленным. И поместить в главной святыне страны. На Мавзолее спешно выкладывалась новая надпись — два имени: «Ленин Сталин».

Часть четвертаяОт оттепели до гаранта

ИДЕЯ НЕОПРЕДЕЛЕННОСТИ —

                                    как волны тумана,

то розового, то серого,

которые охватывают нас,

                                            пеленают,

                                                              бинтуют.

Мы задыхаемся,

                               стонем,

                                           не можем двигаться.

Слова не проходят сквозь губы.

Глаза молчат.

И только горькие или сладкие слезы

Текут по нашим рукам.

И проклинаешь тот день,

Когда увидел,

                         понял

                                      или захотел чего-то.

Идея неопределенности —

Это идея возможного в невозможном,

                                                желанного в мечтаемом.

Это удивительное состояние человеческого духа,

Когда может произойти извержение

самых прекрасных мыслей и чувств

и самых яростных действий,

смысл которых

                            и результат

станут преследовать тебя

                                                    всю жизнь.

Элий Белютин.

Простые формы (1991)

Очередь. Бесконечная человеческая очередь. В дождь и стужу. Под пронизывающим ветром и палящим солнцем. В выходные и рабочие дни. Вокруг кремлевских стен. Через аллеи Александровского сада. Мимо кирпичной громады Исторического музея. К заветной гробнице, на которой теперь алели каплями свежей крови на черном камне два имени: «Ленин Сталин».

Никто не сомневался: так будет всегда. По пути стиснутой милицейскими рядами толпы строились обложенные фальшивым мрамором просторные туалеты. Устанавливались вагончики с едой и мороженым. Рассаживались обстоятельные вороны в ожидании объедков.

Быть в столице и не выстоять в очереди — такого себе не прощал никто. Для дальних паломников, обремененных тюками с покупками, сетками с непременными апельсинами и колбасой, Москва позаботилась о камерах хранения.

В возбужденной торжественным ожиданием толпе толковали о смысле караула у Мавзолея («Если бы повезло увидеть смену!»). О памятнике народному герою, который теперь уже непременно встанет у угловой башни Кремля, — Павлику Морозову.

Сталинская держава не была навязана людям. Она проросла глубочайшими корнями. В нее уверовали. К ней примерялись. С ней связывали завтрашний день. Очередь успокаивала, давала ощущение надежности. О том, что в ней не побывал никто из наших семей, ни раньше, ни теперь, было лучше не поминать. Для всех отсюда начиналось инакомыслие — в его наглядном проявлении.

* * *

«Неужели это останется навсегда?» — «Что-то же должно смениться, хотя бы потому, что не будет влияния этой страшной личности».

Отчаяние. Проблеск надежды. Угнетенность. И два одновременно отозвавшихся голоса: «Личности?!»

Они представляют полную противоположность. Грузный, улыбчиво-отчужденный профессор-невропатолог Роман Ткачев и стремительный, напористый хирург-онколог профессор Борис Милонов. Имя Ткачева стоит под всеми правительственными медицинскими бюллетенями (и так до 1980-х годов). Имя Бориса Милонова окружено ореолом в медицинских кругах. Мало кто из онкологов может похвастаться тем, что прооперированные ими больные живут по пятнадцать — двадцать лет. Но одного этого недостаточно для официального признания и карьеры.

Уроженец Варшавы. Сын полковника медицинской службы царской армии, дружившего с генералом И. Г. Матвеевым. Муж ссыльной (его жена состояла в Обществе изучения русской усадьбы), с которой и не подумал развестись. Несмотря на настоятельные рекомендации.

«Личность! Откуда вы взяли, что она существовала? Чисто физиологически?» В голосе Ткачева брезгливость: «С медицинской точки зрения о ней не приходилось говорить».

Борис Милонов так же мало сдерживается, как и у операционного стола: «Давайте без экивоков! Точно помню день — первые именины мамы после ее кончины: 27 декабря 27 года. Я работал у Петра Герцена. Сына великого Герцена. Был консилиум с профессором Бехтеревым. Бехтерев опоздал. Извинялся: „Пришлось смотреть одного сухорукого параноика. Сталина“.

На следующий день профессор отправился в театр. В гардеробе толпа — что-то кольнуло у локтя. Ночью стало плохо. И все».

Ткачев пожимает плечами: «Там же появился не кто-нибудь — доктор Бурмин. Родных в спальню не пустил. Решил ждать консилиума. Утром». — «Вот именно! Консилиум у тела. И единственный вопрос: делать вскрытие или нет. Договорились: никакого вскрытия. Изъять мозг. Тело кремировать. В тот же день». Ткачев молчит.

«Вы помните участников консилиума?» Они вместе перечисляют имена. Академик Алексей Абрикосов — «со времен Ежова почетный председатель Московского общества патологов». Академик Григорий Россолимо — «будущий председатель Московского общества невропатологов и психиатров». И представители наркомата здравоохранения. Всего семеро. Милонов: «С тех пор повелось: никто ничего в одиночку не скажет и не подпишет».