Обывателю свойственно держаться за старое, привычное и возражать против перехода к новому. «Остановись, мгновение!» — так спокойнее. Шаг в будущее, в неопределенность страшит. В большей или меньшей степени. Адекватность изобразительных средств этому процессу — удел немногих. Другим можно помочь. Можно, если увлеченность искусством определяет смысл всей деятельности человека. В примитивном истолковании эта помощь белютинской системы воспринимается как складывающаяся из множества задач школа — в сущности, это уникальный и не имевший аналогов метод формирования творческой личности.
И снова одним этот груз самосовершенствования, постоянной внутренней настроенности на постижение смысла белютинских указаний кажется слишком тяжелым (а так ли легко достигаются и сохраняются верхние уровни постижения той же системы йоги?). Освобождение от него представляется желанным и становится роковым: возвращение к ремесленническому истолкованию профессии художника уничтожает Человека. И Мастера. На «Острове свободы» — постоянная борьба.
…Последние солнечные лучи догорают на вишневой аллее, в паутине сбросивших листву ершистых веток и просвечивающих чуть в стороне зеленых тугих шарах яблок. Лето уходит. Первое абрамцевское лето. В воздухе все чаще повисает вопрос: «Ведь мы здесь останемся? Хотя бы до снега. Разве зима это не здорово? В нашем Абрамцеве».
Найти смысл в том, что было, казалось, обречено лавиной бессмысленных, тупых и злобных разглагольствований. Обрести чувство собственного достоинства, чтобы спокойно и сосредоточенно взяться за кисть. Дело не в заказах и продаже — их не было и раньше. Искусству противопоказана торговля. Но оно рождается для людей, от их чувств, душевной сумятицы, неустройства. И когда оно встречает непонимание, хуже того — враждебность, художник испытывает острую, труднопереносимую боль. Те, кто брался за кисть в Абрамцеве, шли на такую боль. Осознанно и неотвратимо.
NB
Сколько их, питомцев разгромленного в начале 1930-х годов ВХУТЕМАСа, рванулось в Студию Белютина в начале 1960-х и сколько участвовало в победной Манежной выставке 1990–1991 годов! Разве не заслуживают простого упоминания жены-мироносицы, как шутливо называли их товарищи: Вера Мухар, Наталья Солодовникова, Тамара Озерная, Ирина Борхман, занимавшаяся еще и в Студии Кормона в Париже, Дора Петриченко-Зенякина, Тамара Тер-Гевондян, Дора Бродская, Елена Шаповалова, Розалия Славуцкая, Зинаида и Клавдия Штих… В Абрамцеве среди первых Валентин Окороков, Петр Валюс, Люциан Грибков, Владимир Грищенко, Виктор Миронов, Виктор Зенков, рано ушедшая из жизни Тамара Волкова…
Абрамцево Тамары Волковой — сказочная страна со всполохом (взрывом) звучных цветовых пятен: деревья, птицы, дорожки, тающие в зелени абрисы домов, такие неожиданные кусочки фольги, как нечаянная радость, которую дарит общение с холстом, как бы дальше ни сложилась его судьба. У Тамары светлые глаза, рыжий беретик, высокий голос и улыбка, веселая и бесхитростная. Через открытую дверь у плиты выглядывает на аллею: «Еще приехали? Сколько?» И по счету приехавших в кастрюлю с супом летят черпаки колодезной воды. Одному из последних: «Ой, как поздно! Вон, видишь, в тарелке один только березовый листик остался». Ну и что? Зато опоздавшему может достаться топленое, с плиты, молоко, ломоть черного хлеба с серой солью. «От души бы было», — смеется Тамара.
От души… По ночам ходим с Тамарой по дорожкам, слушаем шелест прихваченного первыми заморозками папоротника. Облетают березы и клены. Припадают к земле согнутые дождевыми струями длинные жасминовые ветки. Капли шлепают по широким листьям мать-и-мачехи. И холодеющие день ото дня звезды предвещают приближающиеся морозы.
А в доме пахнет печным жаром. До утра не гаснет свет в мастерской — в нее превратили, сняв все перегородки, второй этаж. Гулко отдаются торопливые шаги: вверх — к холсту, вниз — к самовару. Кто-то торопится завершить работу. Кому-то приходит счастливая мысль попробовать что-то новое. За столом живет одна лишь живопись. Удается — не удается, не верите — пошли посмотрим. Отрешенность художника — ее нет. Мысли вслух. Поиски под взглядом доброжелательных глаз: твоя удача — общая удача. «Не видели, как Виктор Миронов проложил фигуру? Это же надо!»
В погожие дни холсты расцвечивают весь лес. Под деревьями работается лучше, точнее. Тот редчайший случай, когда живопись выверяется не в стенах музейных залов, при специальном освещении, на нужной высоте относительно зрителя. Все иначе — ее уверенное самостоятельное звучание в сопоставлении с природой. Она как сгусток увиденного, пропущенного через предельное напряжение чувств.
Спокойное течение абрамцевских дней было нарушено сообщением о снятии Хрущева на Пленуме Центрального Комитета. Потом припомнится: все же полной неожиданностью это не было. Еще летом в Москве стали ходить слухи о заговоре. О попытках какой-то работницы партийного аппарата Украины предупредить Хрущева по телефону о возможном выступлении против него. О сведениях, которые поступали помощникам премьера, рассказывал впоследствии начальник охраны здания Центрального Комитета полковник Сергей Грибанов.
В воспоминаниях некоторых членов Политбюро обстоятельства снятия Хрущева будут представлены совсем по-разному. Бурлацкий будет утверждать, что заговор организовали Шелепин с Семичастным. Он назовет даже место их встреч для переговоров — стадион. Семичастный не станет отрицать, что ему как руководителю госбезопасности было предложено несколько вариантов «обезвреживания» Хрущева вплоть до прямой ликвидации премьера: захват премьера на самолете, в поезде, применение яда. Глава КГБ якобы не решился ни на одну из крайних мер. Из его слов следовало, что он выступил в роли исполнителя, но не организатора смещения Хрущева.
Правоту Семичастного косвенно подтвердит Воронов: и его, и Шелепина старшие товарищи воспринимали только как комсомольцев, не придавая им самостоятельного значения. К тому же местом встречи заговорщиков он назовет Завидово, где обычно охотился и чувствовал себя хозяином Брежнев.
Шелест объявит организаторами заговора Брежнева и Подгорного и припомнит эпизод на праздновании 70-летия Хрущева, когда в сильном подпитии Брежнев скажет присутствующим: «Я — ваш президент, вы — мой народ». Это могло быть не слишком уместной шуткой, но, по словам Воронова, у Брежнева был список членов ЦК, где против каждой фамилии стояли — в зависимости от их отношения к замыслу — плюсы или минусы. Что же касается кандидатуры на пост нового генерального секретаря, то большинство имело в виду Подгорного. Брежнев даже не принимался в расчет.
Самым удивительным было то, что все игнорировали Суслова, хотя Москва говорила только о нем. Отчасти потому, что он произносил на XIX съезде речь о Сталине (если бы знать, что на XXVI съезде он же выступит с речью и о Брежневе!). Но главным образом потому, что Суслов вызвал Хрущева из Пицунды на пленум, выступил против сохранения за ним должности Председателя Совета Министров, что предлагал Микоян, и, наконец, в своей речи полемизировал с генсеком. По слухам, на его четырехчасовое выступление Хрущев отвечал только в течение трех часов: приводил доводы, пытался вернуть ускользавшие симпатии членов Центрального Комитета.
Но пленум был хорошо подготовлен. За отставку проголосовало большинство, и здесь же в зале Хрущев подписал написанное кем-то от его лица заявление.
Подробностей было множество. Противоречивых. Уже несущественных. Все менялось, но в перемены к лучшему не верилось. Тень Сталина, с которой до конца не сумел и не захотел расставаться бывший генсек, явно сгущалась, а в ней слишком явственно рисовалась фигура Суслова. Со временем Шелепин скажет: приход Суслова к власти был бы много хуже прихода Брежнева. В этом Москва не сомневалась и в октябре 1964-го.
Значит, все! Перед глазами мелькала и рвалась лента хрущевского правления. Почти десятилетие. В непонятно всплывавших подробностях. Иногда важных для всех. Иногда только для себя.
Никаких реформ не происходило. Все менялось день ото дня — последовательно и неуклонно. Были сняты со своих постов прежние руководители Польши: Гомулка, Клишко… Петр Шелест через годы признается, что сами члены Политбюро, так или иначе готовившие уход Хрущева, не замечали, как редели их собственные ряды. Алексей Косыгин, неизменно сохранявший собственное и не совпадающее с брежневским мнение. Отстранение от дел было для него полнейшей неожиданностью. Резко возражавший первому генсеку Подгорный, во время переворота представлявший одну из наиболее реальных кандидатур на место Хрущева.
Предложенная Подгорным кандидатура Брежнева была скорее всего тактическим ходом. Тем не менее она была поддержана, а Брежнев, со своей стороны, в виде сатисфакции заговорил о ранее существовавшей должности второго секретаря, которую мог бы занять Подгорный. Но общая поддержка Политбюро не сыграла никакой роли, на пленуме этот вопрос вообще не был поставлен. Окончательный розыгрыш произошел на другом пленуме, где неожиданно выступивший секретарь города Донецка Кашура предложил совместить должности генсека и Председателя Президиума Верховного Совета. Само собой разумеется, в руках Брежнева. На изумленный вопрос Петра Шелеста: «Что происходит?» — Брежнев ответил буквально: «Я тоже ничего не понимаю, но этого хочет народ». Места для Подгорного не осталось.
Дмитрий Полянский, заместитель Председателя Совета Министров, был достаточно независимый в своих мнениях — насколько это допускала партийная дисциплина. О его снятии Петр Шелест рассказывает:
«Однажды мы на Политбюро должны были обсудить кандидатуру министра сельского хозяйства. Полянский что-то писал. Неожиданно Брежнев сказал: „Предлагаю Полянского“. Полянский продолжал писать. Я, сидя около него, шепнул: „Дмитрий, это тебя“. — „А в чем дело?“ — „Брежнев предлагает тебя министром“. Полянский побледнел, потому что наконец понял. Но было слишком поздно».
Сложнее оказалось расправиться с самим Петром Шелестом. Сначала в 1972 году последовало снятие его с должности первого секретаря ЦК компартии Украины. «Брежнев на одном из пленумов ЦК позвал меня поговорить наедине. „Как дела на Украине?“ — „Я уже тебе говорил“. — „У меня есть предложение: перевести тебя в Москву“. — „Вы недовольны Украиной?“ — „Напротив. Мы хотим укрепить Совет Министров“. Укрепить, когда мне шестьдесят четыре. Чтобы войти в курс дела, нужно еще три года».