Балерина — страница 10 из 10

1

– Доброе утро, госпожа княгиня! Ранний моцион как обычно?

Тучная, в пестром переднике соседка развешивает белье на покосившемся балкончике.

– Как ваша собачка? Водили к ветеринару?

– Здравствуйте, мадам Арну, спасибо. Видите, она уже самостоятельно ходит.

– Хромает, бедняжка.

– Старенькая. Как хозяйка…

– Ну, про вас этого не скажешь… – мадам Арну перевешивается тяжелой грудью через решетку. – Как вам нравится эта ненормальная семейка напротив? Видели представление у них во дворе? Нет? Слава богу! Вообразите: резали в честь какого-то своего мусульманского праздника барана! В палисаднике, на виду у всей улицы! Меня и сейчас еще трясет, как вспомню. – Соседка встряхивает мокрую простынь. – Во что превратили Париж, подумайте? Шагу нельзя ступить: всюду эти грязные арабы, алжирцы. Не сидится им в своей Африке – едут, едут, плодятся как кролики. – Она глядит озабоченно наверх: – Дождь собирается. Зря, наверное, я затеяла стирку.

Мими настойчиво тянет ее за поводок. Вместе они обходят запущенный, в зарослях дикого боярышника дворовый садик. Собачонка нервно обнюхивает кусты, ищет местечко поудобней, чтобы присесть.

Тесно застроенный квартал на пересечении Моливер и Мари-Анж мало-помалу оживает. С треском распахивается ставня на втором этаже, сонная старуха в чепце вываливает на подоконник полосатую перину – для проветривания. Показался усатый уборщик с метлой, мрачно озирает захламленный тротуар. Пробежали торопясь на работу девушки из соседнего универсального магазина; прогрохотала по мостовой нагруженная доверху тележка зеленщика; промчался, чадя синим дымом, автомобиль. За мутной пеленой облаков не видно солнца, сеется лениво над черепичными крышами серенький парижский рассвет.

– Все, довольно, Мими! Домой!

Тяжело дышащая болонка с высунутым влажным язычком выразительно поднимает на нее глаза.

– Опять на руки? Ну, нет, извини!

Поднявшись по каменным ступеням на крыльцо, отворив дверь, она зажигает лампочку в прихожей. Подхватывает под теплое брюшко любимицу, идет в ванную, моет терпеливо пережидающей ненавистную процедуру Мими грязные лапы. Посидев некоторое время за трюмо, приведя себя в порядок, идет в кабинет на втором этаже, садится к секретеру, достает писчую бумагу, ручку, конверт. До завтрака, пока не пришла кухарка, можно сочинить на свежую голову письмо…

«Милая Татуля, спасибо за теплую весточку, – пишет Тамаре Карсавиной в Лондон. – Я, слава Богу, на ногах, тружусь, а это, как ты понимаешь, для меня сейчас самое главное. Помнишь слова романса: «В движеньи мельник жизнь ведет, в движеньи»? Так и я. Пока двигаюсь, живу… Что происходит в нынешнем году с погодой, скажи? Не вылазим буквально из дождей, печи в июне топим, опасаемся нести на хранение в холодильник меховые вещи: того и гляди, снег повалит… Не терпится сообщить тебе новость: на прошлой неделе была на выступлении московского балета. Ты наверняка читала о его гастролях в Париже. Хотя со смертью Андрея я никуда почти не выезжаю, на этот раз решила сделать исключение, приобрела билет и поехала в Оперу. Жаль, что тебя не было рядом. Веришь, я плакала от счастья, глядя на сцену. Я увидела прежний балет, тот, которому мы посвятили с тобой жизнь. Сохранилось главное – суть, душа классики, романтический ее дух. Техника, разумеется, ушла вперед, иначе и быть не могло. Виртуозность, к счастью, не стала у русских танцоров самоцелью, как часто приходится наблюдать в Европе и в Америке, она служит самовыраженью артиста, созиданью на сцене Красоты. Прием москвичам публика устроила самый сердечный, артистов долго не отпускали со сцены, овации звучали не переставая. У меня было желание подняться за кулисы и расцеловать восхитительную Галину Уланову, но я во-время спохватилась, понимая, во что может обойтись подобный пассаж советской артистке. Отыскав присутствовавшего в зале А. Хаскелла, я вручила ему цветы и попросила найти Уланову и выразить от меня благодарность и восхищение прекрасным ее искусством, что он и сделал».

Россия и родной балет не покидали ее мыслей. После гастролей во Франции русских артистов с ответным визитом в Москву отправилась представительная труппа парижской Оперы. Глядя по телевизору репортаж из Большого театра она не могла усидеть на месте. Вскакивала с кресла, аплодировала, кричала «браво!» при виде танцевавшей на главной балетной сцене мира ученицы, прима-балерины Гранд Опера Иветт Шовире, – «крылатой Иветт», как называл ее Серж Лифарь (устраненный к тому времени от руководства Оперой из-за лояльного отношения к немцам в период оккупации).

В альбоме одной из ее учениц Ангелины Васильевны Барышевой сохранилось написанное ее рукой двустишие:

«Ничто не даст забыть Россию дорогую,

Где я по-прежнему в мечтах своих танцую».

Сын принес однажды с книжной выставки популярный в СССР журнал «Огонек» с фотоочерком о Ленинградском хореографическом училище. Волнуясь, разглядывала она снимки, рассказывавшие о буднях любимой «альма-матер». Те же коридоры, классы, репетиционные залы, учебный театрик Те же как-будто лица учеников – девочек и мальчиков. Знакомый, незабываемый мир! Какую бурю чувств вызвал он в ее душе, сколько родил воспоминаний!

С цветной вкладки журнала ей улыбалась энергичная старушка со смутно угадываемыми чертами лица. Аккуратные седенькие букольки на лбу, орден в петлице крапчатого жакета. Как явствовало из подписи под фотографией – народная артистка РСФСР, профессор-хореограф Агриппина Яковлевна Ваганова. Автор капитального труда «Основы классического танца», создательница прогрессивной системы преподавания балета, широко применяемой в учебной практике страны.

Она качала в изумлении головой. Груша Ваганова – профессор? Воспитатель подрастающего поколения? Учебники пишет? Невозможно поверить! Не было, кажется, в театре второй такой сорви-головы, как она. То отмочит во время репетиции что-нибудь такое, что все вокруг умирают со смеха. То режиссеру надерзит. То умудрится, исполняя на сцене вариацию, сделать знак сидящим в зале поклонникам («Кордебалет ведет себя развязно, вплоть до мимических переговоров с публикой, – писал балетный критик «Петербургской газеты» Николай Безобразов. – Отличается по этой части особенно госпожа В-нова»). Штрафовали ее бессчетное число раз, задерживали продвижение по службе – все попусту. Звание балерины Ваганова получила за месяц до выхода на пенсию, в тридцать шесть лет. Для прощального бенефиса попросила у нее разрешения станцевать Нерилью в «Талисмане», – роль, принадлежавшую ей по праву примадонны. Бенефициантке она отказала, – не помнила уже, по какой причине, скорее всего из простого нерасположения…

Она чуть было не принялась сочинять под впечатлением минуты письмо в Ленинград обиженной когда-то товарке по сцене. Во-время спохватилась: чего это я, право? Смешно же, глупо – через столько лет! Бог милосердный простит, коли виновата.

Оставшиеся в России бывшие соратники по искусству не выходили у нее из головы. Работал в Ленинграде Александр Викторович Ширяев. Милый, очаровательный Саша! Фантазер, непоседа, бесконечно влюбленный в балет. Носился когда-то с идеей зафиксировать на пленке сценический танец – со всеми его нюансами: техническими, художественными, психологическими. Купил заграницей – за бешенные деньги! – кинокамеру, начал снимать во время репетиций одного за другим артистов Мариинки, чтобы сохранить для потомков живые их лица, особенности движений, хореографический язык. Начальство категорически запретило ему самоправные эксперименты – он перенес съемки к себе на квартиру, склеивал по ночам куски пленки, воссоздавал в сжатом пространстве коротких киносюжетов меняющиеся от постановки к постановке нюансы сиюминутной хореографии.

Не уехал, остался в Москве, развернулся вовсю Александр Горский. Брат Лидочки Лопуховой Федор сделался художественным руководителем балетной труппы Ленинграда. Обновляет на свой лад классику, поставил (по слухам, провалившуюся) бессюжетную «танцсимфонию» на музыку Бетховена – без декораций и костюмов. У желчного, болезненно честолюбивого Акима Волынского – частная балетная школа. Преподают в училище Вазем с Тихомировым. Катюша Гельцер – ведущая балерина, звезда Большого театра, любима публикой и властями. Надя Бакеркина – вот уж неожиданность! – уважаемая Надежда Алексеевна, заведующая балетным отделом Ленинградского театрального музея.

Может, и ей не следовало уезжать?

Стукнула себя выразительно по лбу: как подобная чушь может прийти в голову? Кшесинская, танцующая перед Сталиным! С ума сойти!

По окончанию войны они с сестрой пытались узнать что-либо о судьбе старшего брата Иосифа-Михаила (Юзи), с которым была утеряна связь. Посылали в различные советские инстанции запросы – откликов не было никаких. Юлии в результате беспримерных усилий удалось, наконец, получить разрешение на кратковременный приезд в СССР – «по семейным обстоятельствам». В Ленинград ее не пустили – разрушенный, полувымерший город-призрак для иностранных посещений был закрыт. Единственное, что ей удалось выяснить за недельное пребывание в Москве: заслуженный артист республики Иосиф Кшесинский с женой находились во время 900-дневной ленинградской блокады в городе и оба скончались, повидимому, зимой 1941–1942 года. Место их захоронения в настоящее время не установлено…

После смерти Сталина, на заре так называемой «оттепели» у нее завязалась переписка с тогдашним директором Дома-музея Чайковского в Клину В. К. Журавлевым.

«Пошел тридцать первый год, что я имею школу танцев, и подчас удивляюсь, что она пользуется неослабевающим успехом, – сообщала она в одном из писем. – Ведь во время войны дома не отапливались, я схватила артрит и теперь уже много лет хожу с трудом и не могу как следует показывать движения. А все-таки учениц много и результаты получаются хорошие. У нас в эмиграции имеются дома для престарелых, созданные русскими общественными организациями и французскими властями. Я бы легко, конечно, могла найти в одном из них приют и покой. Но от жизни отрываться не хочу, не хочу и «записываться в старухи, доживающие свой век». Несмотря на немочь в ногах, я человек здоровый и бодрый духом, хочу жить и не сидеть сложа руки. Работать я должна, чтобы жить. Ведь средств к существованию у меня, помимо заработка, нет никаких, т. к. за границей у меня не было никакого состояния. Служить же родному искусству, передавать молодежи мое вдохновение – большая для меня радость и утешение».

Обмен посланиями с Журавлевым продолжался два с половиной года – с марта 1959 по ноябрь 1961. Она сообщала о работе над «Воспоминаниями», о своих питомицах, о том, что выписалась, слава Богу, из больничной клиники, где ей успешно удалили глазную катаракту. Благодарила за присланные книги о народных танцах, просила помочь в поисках оставшихся в России родственниках. Сообщала о желании своего друга, английского историка балета А. Хаскелла приехать в Клин. Отвечая на вопрос, довелось ли ей увидеть недавнюю постановку «Лебединого озера» в Grand Opera, писала, что, к сожалению, нет, однако она живо помнит премьеру балета в Мариинском театре («Вторая картина Лебединого озера (лебеди), по её словам, была шедевром Л. И. Иванова»).

В одном из писем Журавлев посетовал, что музей не располагает материалами, касающимися ее артистической деятельности, конкретно – участия в балетах на музыку Петра Ильича Чайковского, просил прислать фотографии, поделиться воспоминаниями. Откликнувшись на просьбу, она отправила в Клин дипломатической почтой костюм для Русского танца и туфельки, в которых танцевала последний раз в «Лебедином озере», а также экземпляр вышедших к тому времени «Воспоминаний» на французском языке (вышла одновременно и английская версия в переводе А. Хаскелла). Туфельки и костюм музей получил, книги в посылке не оказалось. После очередного обмена посланиями она выслала Журавлеву машинописный оригинал воспоминаний на русском языке, также не дошедший до адресата. Тщетно пытался Журавлев отыскать его следы – мемуары балерины-эмигрантки после неизбежного цензурирования в идеологических инстанциях надолго были упрятаны в «спецхране» Государственной публичной библиотеки имени Ленина, где пролежали два десятка лет, пока не были извлечены на свет во времена либеральных российских реформ и напечатаны 50-тысячным тиражом в московском издательстве «Артист. Режиссер. Театр». Книги на родном языке она так и не увидела.

В 1962 году ей исполнилось девяноста. Когда утром первого сентября, – со вкусом одетая, нарумяненная, с убранным под сетку перманентом, – она вошла, опираясь на трость, в танцевальный класс, ее встретил марш из Вердиевской «Аиды» в исполнении аккомпаниаторши. Над головами выстроившихся у стенки учениц взвился рукописный плакатик акварелью: «Madam, nouf vouf aimons! Nouf vouf felimitonf avec votre annivercaire!» («Мадам, мы Вас очень любим! С днём рождения!» – фр.). Староста подготовительной группы, шаловливая и непоседливая Каролина Шарье, поднесла, склонившись в реверансе, букет дивных роз, девочки дружно зааплодировали.

Она была растрогана.

– Идемте, дети, в гостиную, – произнесла. – Посидим, поговорим. Успеем ещё напрыгаться.

Смотрела на болтавших, аппетитно жующих бисквиты питомиц, радовавшихся случаю немного полентяйничать. Заметила с улыбкой:

– Какие вы все у меня хорошенькие!

– А вы, мадам, девочкой тоже были хорошенькая? – осведомилась с набитым ртом Каролина.

– По-моему, я была миленькая.

– А в мальчиков влюблялись?

Взрыв веселого смеха за столом.

– Влюблялась, разумеется, – глаза у нее молодо блестели. – Тайком, с предосторожностями. Открыто выражать свои чувства считалось в наше время неприличным. В балетном училище, где я занималась, отчислили из шестого класса очень одаренного воспитанника, забыла его имя. За одно только, что на уроке он передал девочке, которая ему нравилась, любовную записку.

– Как глу-у-по! – послышался чей-то голос.

– Может, и глупо, – она перебирала в задумчивости кисть скатерной бахромы. – Но это было тогда в порядке вещей. Так нас воспитывали – и дома и в школе Недаром говорят: у каждого времени свои песни. Своя мораль… – Я часто думаю, – продолжила, – о современной молодежи. Она мне импонирует. Независимостью, умением постоять за себя. В вашем возрасте мы были другими. Сентиментальнее, чувствительнее. Писали друг дружке пламенные письма, изливали душу на страницах дневников. Старшая моя сестра Юлия, – взрослая тогда уже барышня, без пяти минут выпускница училища, – упала у меня на глазах без чувств, увидев в палисаднике замерзшую птичку. Воображаете?… Инфантильность – конечно же не лучший помощник в делах, тут не о чем спорить. Когда идешь в магазин за покупками, полезно знать, что и почем: без этого нынче не проживешь. И все-таки… – она на короткое время умолкла, задумавшись… – Будучи зрительницей я ни за что не поверю танцующей Джульетте, которая держит в уме стоимость модных сапожек, увиденных накануне в витрине универсама. Понимаете, о чем я? Как не старайся, не заламывай руки, не крути фуэте, приземленность натуры обязательно выплывет наружу. Как запудренная бородавка. Зритель немедленно это почувствует! Без возвышенной души, дети, невозможно истинное вдохновение. Трудно высоко взлететь. Великая Павлова была непрактична – до изумления. Вацлав Нижинский, пока сам не стал руководить труппой, понятия не имел, какой гонорар положен артисту за выступление. Оба были идеалистами, высоко держали голову, глядели за горизонт. В жизни им это часто мешало, они спотыкались о любое случайное препятствие. Зато на сцене были как боги…

Она тяжело поднялась, опираясь на палку.

– Ну, вот и поговорили. А теперь к стеночке, милые барышни! Незаменимое место для будущих великих балерин…

2

Мы могли встретиться, поговорить. Я мог слетать в Париж, она приехать в СССР. Увы, при жизни Кшесинской подобные вещи были невозможны – ни для нее, ни для меня.

В год, когда она отмечала в Париже свое девяностолетие, будущий ее биограф напечатал в ташкентском журнале «Звезда Востока» первую повесть, получил ошеломляющий гонорар, равный трехмесячной зарплате собкора досаафовской газеты «Советский патриот», взял по этому поводу в редакции отпуск и полетел к родственникам в Ленинград – просаживать нагрянувшее богатство. Жил в бывшем «Англетере», гулял по Невскому, бродил по эрмитажным залам, смотрел в Ленинградском театре оперы и балета имени С. М. Кирова балет Б. Асафьева «Бахчисарайский фонтан». Плавал туристским катером по заливу мимо развалин ее стрельнинской дачи, видел на противоположном берегу Финского залива, в Зеленогорске (бывших Терийоках) другую ее дачу, принадлежащую ныне консульству США. Ходил по следам Кшесинской, не подозревая, что когда-то заинтересуюсь ее личностью, буду писать о ней книгу.

Что-то менялось тогда в жизни моей страны; задувал неслышно ветерок грядущих перемен. Стало возможным ставить неудобные вопросы, допускалась с оговорками мысль, что кое-что в свое время делали не так, как надо, в чем-то, возможно, ошибались. Дискутировался под свежим углом зрения вопрос о духовном наследии русского народа, подчищались страницы истории, повествующие о вчерашних злейших врагах революции: царских генералах и министрах, буржуазных политиках, ученых, философах, писателях, служителях церкви. Советские люди узнавали о П. Столыпине, А. Керенском, А. Кони, А. Колчаке, А. Деникине, И. Бунине, А. Белом, М. Цветаевой, С. Рахманинове, В. Комиссаржевской, С. Дягилеве, С. Морозове.

Имени Кшесинской среди них не было – словно бы она вообще не существовала на свете. Не поддающееся здравой логике табу на ее личность продолжало действовать еще долгое время – вплоть до начала девяностых годов прошлого столетия, пока замечательный историк и критик балета Вера Михайловна Красовская, выпускница того же училища на улице Росси, что и она, питомица танцевавшей с ней на одной сцене Агриппины Яковлевны Вагановой, ни посвятила ей специальную главу в фундаментальном труде «Русский балетный театр начала ХХ века» (познакомиться с которым настоятельно советую читающим эти строки).

Как прожила она последние годы? Кто был с ней рядом, поддерживал, согревал?

Сын, прежде всего, – тоже почти старик, нуждавшийся в ней не меньше, чем она в нем. Доживавшая свой век в дальней комнате особняка, не показывавшаяся никогда при гостях душевно больная сестра Юлия. Супруги Грамматиковы, Георгий Александрович и Елизавета Павловна, продолжавшие прислуживать в доме. Серж Лифарь, прощенный, наконец, властями за коллаборационисткое прошлое, возглавивший балетную труппу Монте-Карло. Неизменно преданный Хаскелл. Ученицы – Татьяна Рябушинская, Иветт Шовире, Диана Менухина, Нина Прихненко (последняя, закончив профессиональные выступления на театральных подмостках, часто подменяла хворавшую учительницу на уроках в балетной студии).

Навещала старую покровительницу, гостила у нее подолгу бывшая камеристка Нина (Антонина) Нестеровская, жившая в Болье с мужем, великим князем Гавриилом Константиновичем. Им было о чем вспомнить, посмеяться, взгрустнуть. За телевизором, картами, разговорами коротали вечера, спускались в садик – посидеть перед сном на скамейке, подышать ночной прохладой.

– Вообрази, мон-шер, – рассказывала она с жаром подруге, – какого рода встречаются нынче балетные артистки! Приходит ко мне недавно одна… ведущая танцовщица Оперы, заметь. Просит поставить ей что-нибудь из «Эсмеральды». Да, да, именно так и выражается: симпатичный какой-либо фрагмент из балета «Эсмеральда». У меня язык к нёбу прилип: совершенно не могу понять, о чем речь, чего от меня хотят? На мою просьбу объяснить, что конкретно гостья имеет ввиду, какой именно балетный эпизод ее интересует, слышу ответ… держись, пожалуйства, за спинку кресла… Что это ей абсолютно безразлично. Как я решу, так и будет… Слыхала ты что-нибудь подобное, скажи? Я – нет! Профессиональная балерина понятия не имела, что невозможно просто так вырвать из балетной пьесы кусок… сцену сумасшествия героини, допустим, – без полной утраты смысла представляемого. Что существуют такие понятия, как сюжет, фабула… логика поведения персонажа… динамика развития его чувств… Что вариация напрямую от этого зависит… Вообщем, чтобы не входить с ней в дальнейшие объяснения и споры, которые, я была уверена, все равно ни к чему бы не привели, я ответила, что в данное время очень занята и не могу с ней заняться. Сообщу, как только освобожусь…

– Не беспокоила больше?

– Слава Богу, нет.

Говорили о моде, новых кинофильмах, постановках Джорджа Баланчина в Америке и Европе.

– Эффектно, Нинель, не спорю, но смысла постичь я не в состоянии. Балет без либретто, сценографии, костюмов? Все равно, что симфония без мелодии и ритма.

Вспоминали безвозвратно улетевшие годы юности, имена друзей, несчастную Оленьку Спесивцеву, лучшую из балетных Жизелей, помещенную, по слухам, в психиатрическую клинику. Сетовали на судьбу, разбросавшую их в разные стороны. Не с кем слова вымолвить в тяжелую минуту, излить наболевшее.

С Ниной ей было покойно, легко. Старая приятельница была по-житейски практична, деловита, несуетна. Безунывная, веселая. Всегда всем довольна добивалась своего без видимых усилий, словно бы играючи.

В незапамятные времена, в счастливую, безоблачную пору жизни она устроила грандиозный прием в Стрельне по случаю дня своего рождения, назвала толпу гостей. Приказала развесить на территории сада красочные афиши, в которых извещалось, что на праздничном вечере выступят артисты Императорских театров: Павлова, Кшесинская, Преображенская, Гельцер, будет подан ужин у Фелисьена, по окончанию которого зажгут великолепный фейерверк, что на станцию «Стрельня» прибудет специальный экстренный поезд для гостей, которым можно будет вернуться обратно в город. В конце афиши жирным шрифтом было напечатано: благотворительную продажу шампанского на вечере любезно согласилась взять на себя артистка балета Н. Бакеркина.

Правдой в афише были только фейерверк и поезд, остальное розыгрыш. Именинный вечер она задумала как театральный «капустник», где роль знаменитых балерин решено было пародировать. Кшесинскую и Преображенскую изображал старый друг дома барон Готш, Павлову в «Жизели» Миша Александров, Катю Гельцер из «Дон Кихота» Нина Нестеровская, в ту пору кордебалетная танцовщица. Сама она изображала Бакеркину, торгующую за столом шампанским. Нацепила для сходства куда только можно всевозможные брошки, одна из которых, как любила это делать Бакеркина, красовалась у нее на лбу.

Во время затянувшегося до утра праздника двадцатилетняя обворожительная хохотушка Ниночка (Тоня как звали ее подруги) вырвала, что называется, у судьбы спутника жизни. Закружила голову, влюбила в себя застенчивого великана, великого князя Гавриила Константиновича, сына президента Российской академии наук Константина Константиновича, печатавшего стихи под псевдонимом «К. Р.». То была любовь с первого взгляда, не затихавшая, несмотря на преграды, многие десятилетия.

В 1918 году, в Петрограде, обоих арестовали. Сидя в камере, Нина нашла лазейку к председателю ЧК Моисею Урицкому, получила у него бумагу на перевод тяжелобольного Гавриила в тюремную больницу, осталась при нем сиделкой. Не успокоилась на этом. С помощью врача, лечившего когда-то Максима Горького, добилась разрешения перевести больного на домашний режим. Поселилась вместе с ним на Кронверкском проспекте – в квартире Горького и тогдашней его жены М. Ф. Андреевой, занимавшей пост комиссара театров и зрелищ Петрограда.

– Что бы о Горьком ни говорили, – вспоминала Антонина, – человек он был достойный. Сердечный, совестливый. Встретил нас приветливо, предоставил большую комнату в четыре окна, сплошь заставленную мебелью. Я выходила из дому редко, Гаврюша ни разу не вышел. Обедали мы за общим столом с Горьким и другими приглашенными. Бывали у них часто заведомые спекулянты, большевистские знаменитости. Я видела Луначарского, Стасову. Захаживал, представь себе, на огонек Шаляпин. Ни дать ни взять – Ноев ковчег…

Андреева выбила в конце-концов у властей распоряжение на выезд обоих за границу. Нестеровская перевезла еле живого князя через финляндскую границу на саночках. Гавриил Константинович, которого отпустили умирать, довольно скоро выздоровел, получил часть отцовского наследства, приобрел на Лазурном Берегу виллу. Тоня, ставшая во Франции великой княгиней Романовской-Стрельнинской, после переезда супругов в Париж открыла по примеру многих титулованных русских дам модный дом «Бери» на рю Виталь. В коммерции не преуспела, перебралась с мужем в Болье, где великий князь Гавриил Константинович подрабатывал организацией на дому для желающих партий в бридж. Жили они дружно, часто устраивали чаепития. В пожилом возрасте Антонина Рафаиловна напоминала больше русскую простолюдинку, чем княгиню. Но как только она начинала говорить, сразу чувствовалась близость к великокняжеским кругам с их изысканными оборотами речи. Была настоящая светская дама, жизнь среди Романовых сделала ее такой. А как только закрывала рот, то опять начинала походить на русскую бабу с косой вокруг головы.

В день их встречи Нина захватила с собой купленную накануне книгу мемуаров Тамары Карсавиной «Театральная улица». Читали по очереди друг дружке наиболее интересные места, живо комментировали, вспоминали товарок по сцене. Молодых когда-то, экзальтированных, темпераментных, выбегавших вместе с ними на поклоны. Изменчивых, манерных, лживых, с чувствительной нервной кожей, накладными ресницами и нарисованными глазами. Падких на комплименты, преувеличенно реагировавших на хорошее и плохое, перемывавших друг другу косточки за кулисами, называвших одна другую за глаза кокотками и стервами. Балетных кумирш, чьих-то возлюбленных. Старых старух теперь, как и они, доживавших – кто где – свой век.

– Хочешь, споем? – сухонькая, с заблестевшими глаза Нина, подсела к фортепиано, открыла крышку, тронула осторожно клавишу, взяла первый аккорд? – Помнишь?

«Растворил я окно, стало грустно невмочь, – вывела нежным своим, не потерявшим детской наивной простоты и ясности голосом. – Опустился пред ним на колени…

– Ну что же ты? – обернулась. – Давай!

«И в лицо мне пахнула весенняя ночь благовонным дыханьем сирени, – слаженно запели обе. – А вдали где-то чудно так пел соловей, я внимал ему с грустью глубокой, и с тоскою о родине вспомнил своей, об отчизне я вспомнил далёкой, где родной соловей песнь родную поёт и, не зная земных огорчений, заливается целую ночь напролёт над душистою веткой сирени»…

Как созвучен был в тот вечер их настроению любимый Тонин романс, написанный Чайковским на слова ее свекра, великого князя Константина Константиновича! Какую вызвал бурю чувств! Как освежил душу!

Долго еще после ухода Нины звучал в голове обворожительный мотив. Уносил в туманную даль памяти, радовал, печалил…

Близкие люди советовали ей переехать в дом престарелых. Есть, уверяли, вполне приличные. В Йере неподалеку от Ниццы, в Кап д'Антиб, в Нормандии, на бывшей даче давнего ее приятеля герцога Евгения Максимилиановича Лейхтенбергского. Все сравнительно недорогие, с круглосуточным уходом.

Она махала в ответ руками:

– Ну их, к Богу, эти богадельни! Дома помру. Недолго осталось.

На тот свет, впрочем, не торопилась. Не оставляла работу в балетной студии, – уроки вела, сидя в кресле-качалке, по полтора часа в день. Живо интересовалась новостями – выписывала газеты, смотрела телевизор, играла «по маленькой» в картишки с заглядывавшими на огонек гостями. Не признавала, как прежде, диету: ужинала в десятом часу, ела с аппетитом непрожаренный бифштекс с картофелем, позволяла себе перед закуской рюмочку водки. Была образцовой прихожанкой православного собора на рю Дарю: регулярно посещала службы, делала скромные пожертвования. Раз в два месяца ездила с сыном в Сен-Женевьев де Буа – положить цветочки на могилу Андрея. Не ожесточилась, не озлобилась на окружающий мир, как часто случается со стариками – посмеивалась над собственными немощами, называла себя: «заслуженный французский инвалид».

В 1969 году ее навестили, предварительно созвонившись, выступавшие в Париже звездные супруги, солисты Большого театра Екатерина Максимова и Владимир Васильев. Приехали инкогнито, с оглядкой, движимые молодым любопытством, рискуя неприятностями со стороны театральных властей за «контакт» с неисключенной из проскрипционных списков махровой монархисткой.

«Нас встретила в гостиной, – вспоминает Е. Максимова, – абсолютно седая маленькая высохшая женщина с молодыми, полными жизни глазами. Мы сказали, что имя ее несмотря ни на что помнят в России.

«Думаю, что и не забудут никогда», – ответила она, помолчав».

Судьба подарила ей на закате дней дружбу с удивительной женщиной. «Королевой ночного Парижа», как называла ее российская эмиграция, певицей шансона Людмилой Лопато. Несмотря на разницу лет обе почувствовали с первой же встречи родственную душу, прониклись взаимной симпатией. В прославленной исполнительнице русского и цыганского романса, у ног которой побывал не один десяток мужчин, старая балерина увидела себя в незыбываемую пору жизни. Молодой, обаятельной, окруженной толпой поклонников.

Люсина жизнь просилась на страницы авантюрного романа. Родилась накануне первой мировой войны в семье богатого табачного фабриканта-караима в Харбине. Училась пению в русской консерватории в Париже у Медеи Фигнер, брала уроки у замечательных мастеров камерного пения – Александра Вертинского, Надежды Плевицкой, Нюры Массальской, Насти Поляковой, Изы Кремер. Вышла замуж за сына кинопромышленника из Нью-Йорка Никиту Рафаловича, уехала в Америку. За океаном пела в ресторане «Русская чайная комната», выпустила несколько пластинок. Вернувшись во Францию, обвенчалась с датчанином, графом Джоном Филипсеном, открыла собственный ресторан, выступала в русском кабаре «Динарзад», снималась в кино и на телевидении, играла в Театре Елисейских полей роль Маши в «Живом трупе» Л. Толстого.

Знавшая накоротке по заокеанскому периоду жизни многих владельцев и режиссеров кинокомпаний Голливуда, загорелась мыслью – подбить приятельницу на переговоры о перенесении на экран ее любовного романа с Николаем Вторым.

– Посредничество, милый друг, с вашего согласия беру на себя, – объявила деловито.

Они в тот раз не на шутку повздорили. Предложений подобного рода поступало к ней великое множество. От американских, французских, немецких киностудий. Специально прилетал с этой целью в Париж после войны знаменитый английский режиссер Александр Корда, чью ленту «Леди Гамильтон» она смотрела несколько раз. Обаял, льстил.

– Поверьте, мадам, – уговаривал за вечерним столом в присутствии сына, – менее всего я настроен снимать бульварную вещь. Этого я попросту не умею делать. Обещаю сохранить во всем, что касается характера ваших отношений с покойным монархом, величайшее чувство такта. Если пожелаете, готов пригласить графа Красинского (поклон в сторону молчаливо внимавшего Вовы) консультантом картины…

Сын склонял ее к согласию. Приводил в качестве аргумента удачную сделку, совершенную в свое время князем Феликсом Юсуповым с компанией «Метро Голдвин Майер», отвалившей ему изрядный куш за кинокартину об убийстве Распутина.

– Отчего, в самом деле, не заработать достойным путем? – недоумевал узнавший о предложении англичанина Серж Лифарь.

– Странные какие вы люди, господа! – возмущалась она. – Как у вас все просто! Отчего, объясните, никто не предлагает снять фильм о балерине Кшесинской? Об артистке, которая, вроде бы, значила чего-то в искусстве? С Петипа работала, Фокиным. С Павловой танцевала, Карсавиной, Нижинскому открыла дорогу. У всех на уме одно: сделать из наших отношений с Ники клубничку. Не бывать этому никогда!

Как ни убеждали ее друзья и близкие, какие ни приводили доводы, мнения своего она не изменила: соблазнительный с коммерческой точки зрения сюжет: «Матильда Кшесинская и Николай Романов» в руки кинопромышленников так и не попал.

3

Чем дальше удалялся в прошлое девичий ее роман с Николаем, тем идеальней рисовался ей его образ. Никакой дотошный историк не сумел бы отыскать в личности последнего из русских царей столько привлекательных черт, чем это сделала врачующая ее память. Задолго до нынешних реабилитантов причислила она первого своего мужчину к лику святых новомученников. Хранила бережно среди домашних реликвий форменную его гусарскую фуражку. Отмечала ежегодно шестого мая день его рождения, заказывала торжественный обед, зажигала свечи перед висевшим в спальне его портретом в серебряной раме с дарственной надписью на обороте.

Никто никогда, ни в бытность ее в России, ни в эмиграции, не слышал от нее худого слова в адрес императрицы Александры Федоровны. Женщины, нанесшей ей когда-то душевную рану, разлучившей с возлюбленным. Следователь по особо важным делам Николай Алексеевич Соколов, бравший у нее и мужа показания в Париже в связи с расследованием обстоятельств гибели царской семьи, отмечал, с какой деликатностью и тактом говорила великая княгиня Красинская о покойной монархине, в частности – о деяниях последней в годы, предшествовавшие катастрофе. Красинская, по его словам, была убеждена: приписываемые Александре Федоровне истеричность и религиозный фанатизм были следствием отчаяния от невозможности помочь больному ребенку, что потеряв веру во врачей, она последнюю свою надежду возложила на милосердного Бога. Назвала поведение императрицы в Тобольске накануне расстрела супружеским и материнским подвигом. «Если в чем-то и была грешна, – записал Соколов ее слова, – все искупила перед страшным своим концом».

На протяжении многих лет Кшесинская с мужем собирали документы и свидетельства, связанные с обстоятельствами расстрела в подвале Ипатьевского дома в Екатеринбурге монарших узников. Читали обнародованные письма Николая Второго и императрицы друг другу, тайные послания Александры Федоровны из неволи близким людям, в частности – переписку ее из Тобольска с сердечной подругой, бывшей фрейлиной Двора Анной Вырубовой.

(«Прошлое кончено, – писала в одном из писем Вырубовой Александра Федоровна. – Благодарю Бога за все, что было, что получила – и буду жить воспоминаниями, которые никто у меня не отнимет… чувствую себя матерью страны, и страдаю как за своего ребенка и люблю мою Родину, несмотря на все ужасы теперь… ты же знаешь, что нельзя вырвать любовь из моего сердца, и Россию тоже»… «Голодно, – сообщала в другом. – На завтрак черный хлеб и чай, на обед – пустой суп и котлета. Температура в доме достигает 7 градусов»… «Sunbeam» уже неделю болен, в постели. Когда тебе писала, был здоров. От кашля, если что-нибудь тяжелое поднял, внутри кровоизлияние, страшно страдал»… «Знаю, что Вас беспокоит здоровье Солнышка. Рассасывается быстро и хорошо. От того ночью сегодня были опять сильные боли. Вчера был первый день, что смеялся, болтал, даже в карты играл, и даже днем на два часа заснул. Страшно похудел, и бледен, с громадными глазами. Очень грустно»… «Снег шел опять, но яркое солнце. Ножке медленно лучше, меньше страданий, ночь была лучше наконец. Ждем сегодня обыска»… «Два дня, что снег падает, но быстро тает – грязь и мокрота. Я уже полнедели не выхожу – сижу с ним и слишком устала, чтобы вниз спускаться»… «Я вяжу носки для маленького. Он требует еще пару, так как все его в дырках… Я сейчас делаю все. Папины штаны порвались и нуждаются в штопке, и нижнее белье девочек в лохмотьях… Я стала совсем седой»)

Собственные суждения княгини Красинской и ее супруга, основанные на изученном материале, не всегда совпадали, а в ряде случаев шли вразрез с выводами (считавшимися неопровержимыми) следователя Соколова, проведшего тщательное обследование мест убийств царской семьи и семерых великих князей, опросившего на месте множество свидетелей.

Один из принципиальных моментов несовпадающих версий, породивший не прекращающуюся по сей день дискуссию – взгляд на чудесное воскрешение из мертвых младшей дочери царя Анастасии (точнее – истории с несколькими претендентками, предъявлявшими в разное время права на это имя).

Самая знаменитая среди них и самая, безусловно, таинственная, – появившаяся в 1921 году в Берлине и тут же отвергнутая семьей Романовых (несмотря на убедительные свидетельства в ее пользу) – Анна Андерсон.

С разрешения вдовствующей императрицы Марии Федоровны великий князь Андрей Владимирович с женой проследили шаг за шагом обстоятельства невероятного ее побега из большевистких застенков, изучили переданные ею записи и документы. После встречи с Андерсон в Париже в 1928 году, многочасовой напряженной беседы с безупречно себя державшей собеседницей оба признали в ней свою племянницу.

История претендентки на царское родство обрела, в результате, новое звучание, судебные власти Германии нашли притязания Андерсон юридически правомочными. В 1933 году в Берлине должны были начаться предвещавшие мировую сенсацию судебные слушания по установлению личности одиозной истицы.

Рассмотрение громкого дела, увы, так и не началось: Европу охватили события совсем иного рода. К власти в Германии пришли фашисты. Вспыхнула мировая война. Самый длинный в истории минувшего столетия судебный процесс переносился множество раз из-за бесконечных проволочек и состоялся в западногерманской столице Бонне лишь спустя тридцать с лишним лет – в 1967 году.

Девяностапятилетняя к тому времени Кшесинская рвалась появиться в суде, чтобы в присутствии мало теперь походившей на прежнюю Анны Андерсон заявить под присягой, что та доподлинно – ее племянница Анастасия Романова, в чем она и покойный супруг никогда не сомневались. Сын был категорически против: не хотел осложнений с Двором, по-прежнему считавшим Андерсон самозванной авантюристкой.

Дома царила нервозная обстановка, домашние ходили на цыпочках. Масла в огонь подлила нагрянувшая на тихую, респектабельную Вилла Молитор киногруппа французского режиссера Жильбера Протэ, снимавшего документальную ленту о процессе Анастасии. Настойчивый Протэ после бурных препирательств с родственниками и домочадцами пробился в спальню бывшей возлюбленной русского царя. Сотрудники тянули через комнаты электрический кабель, устанавливали съемочную аппаратуру, регулировали освещение.

Цитируем далее выдержку из книги: Peter Kurth. Anastasia. The Lief ot Anna Anderson. L., 1984:

«– Книгиня, – спросил Кшесинсую Протэ, – в 1928 году в Париже вы встретились с женщиной, в то время называемой «Неизвестной из Берлина».

– Да, я ее видела.

– И что вы подумали?

– Что это Анастасия Николаевна…

– Нет! – закричал по-русски сын. – Нет! Замолчи! Ты должна говорить только то, что написано!

Написано было следующее: «Я никогда не была представлена великой княжне Анастасии Николаевне и видела ее только издали. Я могла сравнивать только приблизительно. Мое впечатление нельзя считать неоспоримым».

– Мы не утомили вас, мадам? – спросил Кшесинскую Жильбер Протэ, когда съемка кончилась. Диктофон он оставил включенным.

– Вовсе нет, все были так любезны…

– Вы были великолепны, мадам. Я знаю, что вы принимаете это дело близко к сердцу. Анастасия, мисс Андерсон… – пробормотал Протэ.

– Я и сейчас уверена, – произнесла Матильда Феликсовна, – что это она. Когда она взглянула на меня, ее глаза… это глаза Императора. Я действительно так думаю, это не пустые слова. Тот же самый взгляд. Взгляд Императора. Тот, кто видел его глаза, никогда их не забудет.

– А вы хорошо знали эти глаза? – осторожно спросил Протэ.

– Очень хорошо, – ответила бывшая возлюбленная императора – очень хорошо. Это она, я совершенно уверенна. Это – она».

Двадцать лет спустя, в синематеке на Елисейских полях, они смотрели с Володей фильм «Анастасия» с Ингрид Бергман и Юлом Бриннером в главных ролях. Драматичную историю царской семьи Голливуд перекроил в авантюрно-любовную мелодраму «а ля русс» – с авантюристами, придумавшими план, посредством которого собирались наложить руки на баснословное наследство царской дочери, чтобы рассчитаться с кредиторами, путешествием лже-Анастасии в Копенгаген к вдовстующей императрице Марии Федоровне, разоблачениями, раскаяниями, прощениями, неизбежным в подобных случаях «хэппи эндом». Фильм собрал рекордное количество прибыли, Бергман за роль Анны Коревой была признана лучшей актрисой первого плана, получила второго «Оскара» и «Золотой глобус».

– Умру, – сказала она сыну, когда они шли после сеанса по ночной набережной, – с моей жизнью сделают то же самое. Разберут на анекдоты…

4

Улетает неслышно время – за телевизором, письмами, ожиданием телефонного звонка, разговорами вполголоса с сидящим напротив сыном, зачитывающим ей вслух какой-то особенно впечатляющий отрывок из Мориака.

– А? Что ты сказал? Повтори, пожалуйста!

Знакомая до мелочей обстановка гостиной. Камин в форме готического храма. Софа с залоснившимися обюссонами, английские стулья с неудобными спинками. Тяжелые портьеры на окнах. Все на прежних местах, не менялось много лет…

– Скажи, мой друг, какой нынче в моде стиль мебели?

– «Баухауз», матушка.

– Да, да, припоминаю. Там, где, кажется, используют металлические трубы вместо дерева?

– Что-то в этом роде…

Мода, мода. Сегодня одно, завтра другое. Попробуй угнаться…

– Ваше лекарство, мадам!

Энергичная, деловая Мари в накрахмаленном передничке. Пичкает каждый час какой-нибудь гадостью.

– Хотите, приподнимем немного подушку? Привстаньте, пожалуйста… Еще чуточку… Так удобно?

– Спасибо, Мари!

После микстур и таблеток ее тянет в сон. Голова тяжелеет, клонится набок. Какое-то время она слышит словно бы на расстоянии невнятный голос сына. Окружающие предметы теряют очертания, плывут в пространстве. Покойный Андрей чистит зачем-то на кухне, точно денщик, заляпанные сапоги, трет остервенело по голенищами и носкам щеткой…

– Мама, вы меня слышите? Вам нехорошо? – теребит ее за плечи Вова.

– Успокойся, пожалуйства, со мной все в порядке… Читай, я внимательно слушаю.

Старый каштан в палисаднике скребет ветками о подоконник – чирк-чирк. Старый Париж за окнами. Стучат монотонно в полированном футляре, отсчитывают мгновения старые часы. Однообразное движение по кругу: врачи, лекарства, процедуры. Самое яркое событие последних дней – появление в доме чиновника окружной мэрии, явившегося уточнить дату ее рождения. Затребовал паспорт (допотопный, «нансеновский», так и не обмененный на новый за полвека эмиграции), внимательно перелистывал. Ткнул выразительно пальцем в цифру «1872», произнес с пафосом: «Запах истории, мадам! И какой истории!» В Париже, объяснил цель своего визита, традиция с времен императора Бонапарта: чествовать официально граждан, достигших столетнего возраста. Через год, когда мадам отметит свой замечательный юбилей, муниципальные власти намерены провести (разумеется, с ее любезного согласия) торжественную церемонию у нее дома – в присутствии депутатов парламента, прессы, телевидения. Ей вручат приветственный адрес, диплом почетного жителя города, памятный знак… Есть у мадам какие-либо пожелания? На что мадам жалуется?

– На скуку, месье.

Гость натянуто улыбается, косит взглядом на выход.

– Удивительно, – замечает она, когда он целует ей на прощанье руку, – насколько вы похожи на одного моего партнера по петербургскому балету. Лицо, фигура – абсолютная копия…

Она стала бояться в последнее время телефонных звонков – дребежжащий звук из висящей на стене черной коробки приводит ее в оцепенение. Снимешь трубку – непременно узнаешь какую-нибудь неприятную новость. Несколько недель назад услышала звонок, решила не подходить, ушла в соседнюю комнату. Телефон надрывался как бешеный – она не выдержала, взяла трубку. Звонила Нина Прихненко, сообщила с печалью в голосе: скончался Иван Ильич Мозжухин, с которым ее связывало столько лет трогательной дружбы. Всплакнула, уйдя в спальню. Разглядывала, сидя на кровати, фотографии Ивана в альбоме с теплыми надписями, вспоминала редкостной красоты и таланта артиста, уговаривавшего ее в России сниматься в кино, предлагавшего интересные роли, в частности – Бетти Тверскую в экранизации «Анны Карениной». Не щадил себя нисколько человек. Жил на широкую ногу, пил, гулял, водился с сомнительными личностями.

«Иван буквально сжигал свою жизнь, точно предчувствуя ее кратковременность, – писал о нем Александр Вертинский. – Вино, женщины и друзья – это главное, что его интересовало. Потом книги. Он никого не любил. Был очень широк, щедр, и даже расточителен. Он как бы не замечал денег. Целые банды приятелей и посторонних людей пили и кутили за его счет. Деньги уходили, но приходили новые. Жил он большей частью в отелях и, когда у него собирались приятели и из магазинов присылали закуски и вина, ножа и вилки, например, у него никогда не было. Он был настоящей и неисправимой богемой, и никакие мои советы и уговоры на него не действовали. …Умирал Иван в Нейи, в Париже. У него началась скоротечная чахотка, он лежал в бесплатной больнице – без сил, без средств. Ни одного из его бесчисленных друзей и поклонников не было возле него. Пришли только цыгане, бродячие русские цыгане, певшие на Монпарнасе».

30 августа 1971 года за завтраком, в день тезоименитства боготворимого императора Александра Третьего, ей приходит в голову замечательная идея: прокатиться на пароходике по реке. Она хорошо провела ночь, прекрасно себя чувствует.

– Праздник же, господа! День Святого Александра! Доплывем до центра и обратно, воздухом подышим. Я уже забыла, как Сена выглядит.

Лечащий врач ее отговаривает: прогулки такого рода в ее положении крайне опасны. Сырой ветер, качка. Легкие в два счета можно простудить.

– Балерины, доктор, никаким качкам не подвержены, – находится она. – Спустимся в салон, оденемся потеплее. Часик какой-нибудь, не больше, а?

Утро на дворе – Божий дар. Солнечно, ясно, воздух кристальный после пролившегося перед рассветом короткого стремительного ливня. Пахнет умытой листвой, птицы отчаянно галдят в палисадниках.

Пристань у моста Мирабо, куда они прибыли на такси, запружена народом. Многокрасочное смешение одежд, разноязыкая речь. Щелкают без конца затворы фотоаппаратов, кричат в мегафоны устроители экскурсий. Летний Париж наводнен туристами, по большей части – иностранцами из Европы, Америки, Азии. Окруженная со всех сторон толпой пассажиров, слегка ошарашенная, плывет она в инвалидном кресле по трапу на руках волонтеров из Армии Спасения, специально вызванных для ее сопровождения. Вертит по сторонам головой, любуется обтекающей изумрудный массив Булонского леса рекой в ослепительных солнечных бликах, пустынными, в зарослях кудрявого кустарника, берегами, грядой белоснежных облаков на горизонте.

Люди откровенно, с любопытством ее разглядывают. Пестрая эта толпа в живописных каких-то лохмотьях: шелковых цветных сари, мини-юбках, шортах, сандалиях на босу ногу, пробковых колониальных шлемах, ковбойских шляпах, беззаботно о чем-то болтающая, жующая, хохочущая, кажется ей то ли участницей экзотического карнавала, то ли проводимой на берегу киномассовкой.

– Мама, как вы себя чувствуете?

– Спасибо, мой друг, замечательно! В переполненном трюме речного трамвайчика – влажная духота, выхлопная гарь из машинного отделения, запах дешевых духов. Стучит монотонно под полом работающая турбина. Плеск воды за бортом, свежий ветер из иллюминатора. Взмывают стремительно в воздух, атакуя брошенный кем-то кусок бисквита, крикливые чайки.

«Сена втекает в Париж». Как замечательно сказано! Не вспомнить только, кем именно?

Идет параллельным курсом, проносится мимо двухэтажный нарядный трамвайчик. На палубах, в окошках – люди. Машут приветственно в их сторону, что-то неслышно кричат. Буксир тянет вверх по теченью караван груженых шаланд. Ныряют по-утиному в волнах шустрые ялики. Пассажиры на скамейках салона шумно делятся впечатлениями, закусывают, обнимаются, целуются.

Проплыли под Мостом Гренелль. Остались позади Елисейские Поля, мелькнул по правую руку Валь-де-Грас. Реку теснят с обеих сторон придвинувшиеся к набережной кварталы многоэтажных домов, скверы, сады, дворцы. Сена втекает в центр Парижа. Мост Альма… Мост Инвалидов… Украшенный позолоченными колоннами мост Александра Третьего. Сам именинник, говорят, закладывал первый камень в его фундамент…

– Вам не холодно, мадам? Наденете жакетку?

– Спасибо, не стоит.

Мост де ля Конкорд… Мост Руайяль… Мост Карусель… Потянулись слева ажурные башни и стены Луврского дворца.

Из капитанской рубки наверху звучат призывно удары колокола: пароходик втягивается медленно под каменные пролеты Нового Моста, самого старого в Париже. Остров Ситэ – остановка. Теснясь на трапе, шумно переговариваясь, сходят на пристань туристы, направляющиеся к Тюильри, Нотр-Дам, Мадлен, в музеи Лувра, на Центральный рынок. На смену им поднимаются новые. Разговоры, шутки, смех. В салоне нечем дышать, она вспотела под шерстяным пледом, пробует расстегнуть застежку броши у горла…

– Нет, нет, мама, этого не следует делать!

Сигнал пароходного колокола – они отплывают. За стеклом иллюминатора медленно кружат словно на карусельном кругу, пропадают из вида Сен-Поль-Сен-Луи, Сен-Шапель. Ее слегка подташнивает.

«Ваше лекарство, мадам», – голос Мари.

Господи, опять это пойло! Горечь омерзительная!

– Еще немного воды?

Она качает отрицательно головой, откидывается на спинку скамьи.

Пространство у нее перед глазами двится, плывет. Кружит, ускоряя движение, выцветший, в мутно-серой дымке, небосвод, падают в бездну коробки зданий, набережная с фонарями и деревьями. Чья-то безжалостная рука все туже сжимает сердце…

«Кажется, ее укачало!»

«Мама, прилягте, прошу!»

«Может, попросить капитана причалить?»

«Придвиньте ее поближе к окну! Ноги повыше!»

Она плывет по знакомой реке…

Охтинский мост… Тучков… Троицкий… Гранитные набережные, соборы, дворцы, желтые фасады казенных зданий, вычурные особняки за чугунными оградами с белыми колоннами портиков… Купол Исаакия… Шпиль Петропавловской крепости… Александровская колонна…

«Шприц, пожалуйста!.. Камфора!.. Грелки на ноги!»

На Дворцовой набережной – не протолкнуться. Летят в обоих направлениях кареты, коляски, пролетки, тарантасы. Ясно: день Святого Александра, никто не работает. С Васильевского острова движется в сторону Колокольной церкви крестный ход: иконы, кресты, хоругви, царские портреты. Странно: по календарю конец лета, а на людях – кафтаны, тулупы, длиннополые шубы-«сибирки», фризовые шинели, меховые солопы, шерстяные толстые платки. Щиплет щеки пряный морозец. Над городом, над Невой, над безбрежным миром кружит серебристая солнечная метель.

– Матильда Феликсовна, ау!

Федор Иванович свесился с парапета, машет энергично в ее сторону. Одет в тяжелые пышные облачения полководца Олоферна из «Юдифи», засыпан с ног до головы искрящимся снегом.

– Как же это вы так, матушка моя? – басит с укоризной. – Забыли про мой бенефис!.. «Мно-огоо в том го-ороо-дее жен! – запевает неожиданно с чувством. – Зоо-о-лотоом ве-есь о-оон моо-о-ще-он. Бе-ей и-и тоо-опчи-ии и-их ко-оне-ом – в гоо-роо-оде-е-е буу-у-дее-ешь ца-а-ре-ом!»… – Торопитесь! – кричит, – полчаса еще до начала! Успеете!

– Да, да! – ответствует она, проплывая мимо. – Только забегу на минуту домой переодеться!

… – Мама, вам лучше? – слышится откуда-то издалека голос сына. – Скажите что-нибудь!

– Где мы?

– Она, кажется, пришла в себя! Говорит!

– Дома, мусенька. Вы у себя дома, в спальне!

– Да, вижу…

– Господа, попрошу всех удалиться! У нас консилиум…

Дома, наконец! Так хорошо, так покойно. Поленья потрескивают в камине, вспыхивают малиновыми светлячками на лике Божьей Матери в углу. Андрюша в соседней комнате разговаривает с кем-то по телефону. Джиби – живой, господи! – не околел у нее на руках в окаянную зиму семнадцатого года, не засыпан солдатскими лопатами в мерзлый грунт у стрельнинской ограды, – свернулся напротив в кресле, смешно посапывает во сне. За окнами, на Каменноостровском проспекте, зажглись фонари. Пора одеваться, ехать в театр.

К подъезду подают автомобиль. В легкой шелковой шубке на плечах она ныряет в пахнущий кожей полутемный салон машины, – прямехонько на колени к Сереже. Он жарко ее обнимает, колется усами. Безумный, нетерпеливый, как всегда. Автомобиль несется по безлюдному маслянисто-черному шоссе между скалистых утесов.

Знакомый пейзаж Лазурного Берега, запах хвои. Втекает в окна теплый как патока воздух. Сосновые рощицы под луной, ночное уснувшее море внизу. Отливают серебряной и пурпурной чешуей полукруглые заливчики, галечниковые отмели петляют как змейки вдоль кромки прибоя. Авто, не замедляя хода, крутит петля за петлей…

Залитый ослепительными огнями Канн. Бульвар Карно с цепочкой бегущих по бокам желтых фонарей, нарядная толпа на площади Фредерик Мистраль. Снова – темная лента шоссе, один поворот, другой, третий. Засыпающие городки, поселки на склонах холмов. Пронеслась, пропала в заднем окошке ночная Ницца. Впереди – Монте-Карло. До начала спектакля еще много времени, можно заскочить ненадолго в казино, попытать счастье в игре.

Они бегут, взявшись за руки, через сад казино, выходящий к морю, поднимаются наверх по мраморным ступеням. Знакомый вестибюль, анфилада комнат, напряженно застывшие за столами фигуры людей. Она успевает занять единственное незанятое кресло у рулетки, меняет торопливо у крупье несколько тысячефранковых банкнот на фишки.

– Маля, дорогая, – умоляет за спиной Сергей, – только не на число «семнадцать»! Слышишь? Нас убьют обоих, бросят живыми в шахту!

– Ах, оставь, пожалуйста! – взрывается она. – Я не маленькая, чтобы меня учить!

Она – в крайнем возбуждении, сидит на кончике кресла, до боли сжимая ладони. Перед глазами – расчерченное квадратами игровое поле стола, вереница цифр, «чет-нечет», «красное-черное». Сходу, не раздумывая, сдвигает она горку фишек в просвет между начертаниями «семнадцать» и «восемнадцать». Ждет в волнении, глядя на скачущий между делениями шарик…

«Зеро, господа! – слышится бесстрастный голос крупье. – Выигрыш в пользу казино!»

– Что ты наделала, Маля! – кричит в отчаянии Сергей. – Как ты не понимаешь: это же – конец! Конец!

«Самое главное для нее сейчас покой, господа. Покой – и еще раз покой».

Она проживет еще три месяца и семь дней, до раннего утра 6 декабря 1971 года, когда мрачный невыспавшийся перевозчик Харон перевезет ее в своем ялике на противоположный берег не похожей ни на Сену, ни на Неву потаенной реки Стикс. Никто из дежуривших в ее спальне в последнюю ночь – ни задремавший в кресле предельно уставший сын, ни отлучившаяся зачем-то ненадолго из комнаты сиделка не услышат последнего ее вздоха.

Он ночью приплывет на черных парусах,

Серебряный корабль с пурпурною каймою,

Но люди не поймут, что он приплыл за мною

И скажут: «Вот, луна играет на волнах».

Как черный серафим три парные крыла,

Он вскинет паруса над звездной тишиною,

Но люди не поймут, что он уплыл со мною,

И скажут: «Вот, она сегодня умерла».[1]

* * *

Эта книга участник литературной премии в области электронных и аудиокниг «Электронная буква 2019». Если вам понравилось произведение, вы можете проголосовать за него на сайте LiveLib.ru http://bit.ly/325kr2W до 15 ноября 2019 года.