1
Осталось в памяти с детских лет: за стеклянными резными дверцами серванта в гостиной родительского дома, среди фарфоровых статуэток и хрусталя – хранимый с незапамятных времён золотой портсигар с искусстно выложённой бриллиантовыми камешками монограммой: «Николай Первый». Царский подарок папеньке после памятного бала в Зимнем, когда конфиденциально обучавшийся у Кшесинского государь лихо исполнил на глазах у присутствовавших зажигательную мазурку.
Причуды властителей не обязательно суетны и бесплодны. В ряде случаев они приносят пользу обществу. Любовь Николая Первого к бальным танцам и балету – тому пример.
По возвращении домой после поездки в 1836 году в Россию легендарная Мария Тальони рассказывала со смесью восхищения и ужаса об эпизоде в стенах петербургского Большого театра, свидетельницей которого случайно стала. В гастрольном балете «Восстание в серале» ей предстояло танцевать партию предводительницы восставших против султана наложниц. Появившись за несколько дней до премьеры в театре, чтобы провести репетицию с кордебалетом, она к немалому своему изумлению обнаружила на сцене рядом с постановщиком и дирижёром нескольких гвардейских унтер-офицеров в парадной форме и с ружьями на плечах. На недоумённый её вопрос о причине нахождения бравых вояк на репетиции ей объяснили, что гвардейцы присланы по личному указанию императора Николая Первого – обучить «армию» восставших прелестниц уставным военным приёмам.
Офицеры, по словам Тальони, старались вовсю, кордебалет, перешёптываясь и хихикая, старательно копировал их действия. Танцовщицам, однако, затянувшийся процесс обучения артикулам и шагистике скоро надоел, они стали дурачиться, передразнивать за спиной военных, как неожиданно из-за кулис явился сопровождаемый свитой государь. Остановив репетицию и выйдя на середину помоста, Николай Первый объявил полушутя-полусерьёзно, что если милые дамы не будут заниматься как следует, он прикажет поставить их на два часа на мороз с ружьями.
«В тюниках и танцевальных башмачках», – добавил без тени улыбки.
Надо было видеть, смеясь вспоминала Тальони, с каким жаром принялся насмерть перепуганный сераль вышагивать строем и вскидывать над головой ружья. На следующей неделе царь присутствовал на премьере, горячо аплодировал вместе с публикой, лично поздравил её за кулисами с успехом и не пропускал впоследстии ни одного представления «Восстания в серале», ставшего одним из любимых его балетов.
С фактами не поспоришь. Как ни странно это звучит, но заимствованное у итальянцев и французов молодое искусство балета во многом обязано удачному развитию в России самодержцу, вошедшему в историю под прозвищем «Николай Палкин». С началом его царствования балетная труппа Санкт-Петербурга оказалась под особым попечительством царя-балетомана: взята на содержание казны, получила специальным указом статус императорской, вошла в подчинение министерства Двора. Денег на любимое искусство Николай не жалел. Шилось для участников требуемое количество костюмов и обуви, изготовлялись, в отличие от бедных в постановочном плане европейских театров, первоклассные декорации и реквизит, использовались дорогостоящие эффекты – пожары, землетрясения, грозы, закаты, восходы.
В балетных постановках с их стройной симметрией и незыблемыми канонами движений и поз император видел сходство со столь милыми его сердцу военными парадами. Побывавшего в Петербурге в те же годы, что и Тальони, французского литератора маркиза де Кюстина Николай пригласил однажды на вечер танцевальных миниатюр. Едва только опустился под гром оваций занавес, он с сияющим от восторга лицом обернулся к сидевшему рядом гостю:
– Вы заметили, маркиз? Кордебалет ни разу не сбился с шагу! Ей-ей, хоть сейчас всех поголовно в гвардию!
Сцена с гвардейскими унтер-офицерами в роли хореографов, поразившая когда-то Тальони, была по сути развёрнутой метафорой: шагающих не в ногу в Империи, считал Николай, быть не должно. Ни на плацу, ни в чиновной конторе, ни на театральных подмостках. Нигде!
Впрочем, чем бы ни питалась на самом деле неукротимая монаршья причуда, результат её был плодотворен. В царствование Николая Первого совершилась балетная революция – балерина встала на пуанты, научилась на них стоять, прыгать, бегать, вертеться. Через полтора столетия после первого хореографического спектакля на Руси (показанный 13 февраля 1675 года в «комедийной хоромине» царя Алексея Михайловича в подмосковном селе Преображенском «Балет об Орфее») в России твердо встал на ноги балетный театр. По-современному оснащённый, с достаточно разнообразным для своего времени репертуаром. Востребованный, любимый обществом.
Русский балет как зрелище обязан своим рождением императрице Елизавете Петровне, подписавшей в 1756 году Указ об учреждении первого публичного театра в столице. Располагался он на территории дворца, предназначен был для ограниченного круга лиц, путь сюда для широкой публики на протяжении многих лет был закрыт.
Подлинный переворот в искусстве сценического танца в России совершил приглашенный в 1801 году руководить труппой французский хореограф Шарль Луи Дидло, поставивший за тридцать лет службы четыре десятка постановок. Журналист Фаддей Булгарин, не пропускавший на протяжении полувека ни одного балетного спектакля, писал о нем в одной из статей: «Дидло – первый хореограф, не имевший в своем ремесле ни предшественников, ни последователей. Никто, кроме него, не умел так искусно пользоваться кордебалетом. Из этой толпы милых и воздушных девиц он составлял гирлянды, букеты, венки. Он впервые ввел в балеты так называемые полеты. И петербургскому балету стала подражать вся Европа».
Смелый новатор, задумавший придать балетному театру недостающие ему увлекательность и блеск, Дидло отменил на сцене парики, тяжеловесные кафтаны, башмаки с пряжками, фижмы, шиньоны, «мушки», ввел для танцоров и балерин телесного цвета трико. В работе своей он неуклонно следовал правилу: техника танца тогда хороша, когда ее не замечает зритель. Нужных результатов добивался суровыми мерами: колотил, по свидетельству современников, на уроках русских артистов кулаками и тяжелой тростью.
Время Дидло, выпавшее на царствование Александра Первого – период повального увлечения балетом в русском обществе. «Балет и опера, – отмечает в статье «Петербургская сцена в 1835–36 гг.» Николай Васильевич Гоголь, – совершенно завладели нашей сценой. Публика слушает только оперы, смотрит только балеты. Говорят только об опере и балете. Билетов чрезвычайно трудно достать на оперу и балет».
Имена балетных звезд у всех на устах, молодежь неистово рукоплещет кумирам, люди побогаче бросают на сцену набитые кошельки, дорогие подарки, цветы. На балеринах проматываются миллионные состояния. Александр Грибоедов дерется из-за Авдотьи Истоминой на дуэли, Пушкин повящает ей пламенные строки на страницах «Евгения Онегина», художник Кипренский пишет с танцовщицы Екатерины Телешовой знаменитую картину «Итальянка у колодца».
Классическая хореография пришлась в России ко двору – во всех смыслах этого понятия. Как никакой другой род театрального искусства она оказалась созвучной имперскому духу государства с его культом Формы. Балет сам по сути стал империей в миниатюре: та же пышность драпировок и фасада, иерархия сверху донизу, солисты и статисты, незатихающая закулисная драчка – за покровительство, роли, звания.
Роль некоронованного императора в бутафорской этой империи суждено было сыграть принятому в 1847 году в Большой театр (Мариинки тогда ещё не существовало) на должность танцора и артиста миманса французскому подданному Мариусу Петипа.
Танцевавшему на сцене с семилетнего возраста уроженцу Марселя, исколесившему вместе с родителями до приезда в Россию чуть ни пол-мира, с новой родиной несомненно повезло. Хореографу его таланта и масштаба в тогдашней балетной Европе делать было нечего. Нигде при всём старании не нашёл бы он для осуществления грандиозных, полифонических своих замыслов такой богатейший, по выражению Джорджа Баланчина, человеческий материал, каким располагала в ту пору российская сцена: отменной выучки слаженный кордебалет, первоклассных солисток. Никакая другая страна не предоставила бы ему Чайковского и Глазунова в качестве присяжных поставщиков балетных партитур, императоров в роли финансистов. Никакой другой город не смог бы обогатить в такой мере художническую его фантазию, как напоминавший гигантскую театральную декорацию Петербург – с великолепием своей архитектуры, живописной толпой на улицах, парадами, публичными казнями, праздниками, походившими на языческие мистерии: Рождеством, Крещением, Масленицей. Со своими туманами, фосфорическими белыми ночами, невскими наводнениями, – всей мистикой своей вычурно-искусственной, лихорадочной жизни.
Новый кормчий принял бразды правления от маститого А. Сен-Леона, обогатившего в значительной мере лексику классического и характерного танца, подготовившего своими развернутыми танцевальными ансамблями будущие новации Петипа, его эстетику «большого» академического балета. Монументального зрелища, построенного по канонам сценарной и музыкальной драматургии с его раз и навсегда узаконенными формами – танцевальными сюитами, адажио, па-де-де, гран-па, финальной кодой, контрастным сопоставлением массового и сольного танца.
Многим ему обязанная Кшесинская застала Петипа добравшимся после продолжительного карабкания по служебной лестнице до звания главного балетмейстера Мариинского театра, на пике творчества и славы. Вопреки комплиментарному тону страниц её воспоминаний, посвящённых прославленному хореографу, отношения их складывались не просто. Экстравагантный, насмешливый маэстро, так и не научившийся до конца жизни говорить по-русски, объяснявшийся на репетициях выражениями: «Ты на я, я на ты»… «ты на мой, я на твой», обозначавшими схемы переходов танцовщиц с одной стороны помоста на другую, был натурой сложной; никто из близко общавшихся с ним соратников по сцене не рискнул бы назвать его добрым дядюшкой. Случай, имевший место в самом начале театральной карьеры Кшесинской – красноречивое тому подтверждение.
Она страстно мечтала получить роль Эсмеральды в одноименном балете. Улучила подходящий момент, заговорила об этом с Мариусом Ивановичем. И получила отказ – в изысканно-дипломатичной форме. Внимательно её выслушав, всевластный балетмейстер осведомился неожиданно, любила ли она. Услышав утвердительный ответ, спросил на ломаном своём русском:
– А ты страдал?
– Нет, разумеется! – вырвалось у неё.
Петипа, поправляя на плечах знаменитый свой клетчатый плед, засвистел по-обыкновению, поправил на кончике носа золотое пенсне и пустился (по-французски) в рассуждение о том, что в случае с героиней балета Цезаря Пуни жизненный опыт для исполнительницы не менее, а, быть может, более важен, чем техника, что, только испытав по-настоящему страдания любви, можно понять, а, следовательно, и убедительно станцевать Эсмеральду.
– Ты ещё молод, – заключил он, снова переходя на русский. – Потерпи…
То был чувствительный щелчок по носу. Доводы маэстро показались ей обыкновенной отговоркой. Ну, какое всё это имеет значение? Страдала ты в жизни или нет? Кого подобные вещи интересуют в балете? На пуантах надо уверенно стоять, остальное – мелодекламация!.. Она старалась выкинуть неприятный разговор из головы. Ни словом не обмолвилась о случившемся с Ники, зная наверняка, что одного только её намёка на несправедливое к ней отношенение было бы достаточно, чтобы Петипа уступил. Нет, нет, у неё есть самолюбие артистки, в подачках она не нуждается. Не хотят, не надо!..
Вкус от проглоченной горькой пилюли ещё чувствовался во рту, когда от того же Петипа последовало уже известное читателю предложение: станцевать в «Калькабрино» вместо заболевшей Брианца. Думай, что хочешь.
Постигнуть логику решений всемогущего хореографа было не просто. «Сочинитель балетов», как называли Петипа, постановочные свои секреты держал при себе. На репетиции приходил с готовыми идеями, скрупулёзно продуманной композицией мизансцен – будущий спектакль был полностью выстроен в его голове. Не дай было бог заикнуться в его присутствии о собственном видении рисунка роли – он тут же принимался темпераментно размахивать руками:
«Сильвупле! Делайт, как я!»
«Петипа был молчалив, мало с кем говорил, – вспоминала Любовь Егорова. – Обращался к нам всегда в одних и тех же выражениях: «Ma belle! Ma belle!». Все его очень любили. Тем не менее, дисциплина была железная. Когда он входил в репетиционный зал, все вставали, не исключая балерин».
Артисту надлежало быть послушным инструментом его неистощимой фантазии – и только.
Впрочем, проявлял он в ряде случаев и великодушие. Уступал, видя, что у балерины не «вытанцовывается» какой-либо элемент, придумывал находу (не в ущерб общей стилистике) более удобный для исполнительницы вариант движения или позы.
– Карашо, ма белле! – говорил, улыбаясь в мушкетёрские свои усы. – Не нравис, я переменил.
Переиначить балетную фразу для него не составляло труда. Да что фразу? В дни коронационных торжеств в Москве, когда на престол вступал чётвёртый за время его театральной службы в России монарх – Николай Второй, он в несколько дней перелицевал вместе с композитором Дриго готовый к постановке, полностью отрепетированный балет.
Событие снова было связано с Кшесинской.
2
В Неве к тому времени немало утекло воды, многое чего случилось в мире.
Умер в ливадийском имении в Крыму от прогрессирующего нефрита император Александр Третий. Через неделю после похорон состоялась свадьба нового государя Николая Второго с принявшей православную веру Алисой Гессенской, называвшейся теперь Александрой Фёдоровной. Ввиду чрезвычайности обстоятельств полагавшийся в подобных случаях при Дворе годовой траур был отменён.
«Что я испытывала в день свадьбы Государя, – пишет Кшесинская, – могут понять лишь те, кто способен действительно любить всей душою и всем своим сердцем и кто искренне верит, что настоящая, чистая любовь существует. Я пережила невероятные душевные муки, следя час за часом мысленно, как протекает этот день… Я заперлась дома. Единственным моим развлечением было кататься по городу в моих санях и встречать знакомых, которые катались как и я».
Привлекательная сторона жизни, однако, не была категорически отменена – об уходе в монастырь речи не заходило. Новый любовник, тридцатипятилетний великий князь Сергей Михайлович, баловал её как мог, предупреждал малейшие желания. Купил дачу в Стрельне с садом, простирающимся до самого моря; она с удовольствием её отделывала, обставляла мебелью: спальню – «мельцеровским» гарнитуром, маленький круглый будуар – вещами из светлого дерева от Бюхнера.
Целиком сосредоточиться на печальном не удавалось. На благотворительном вечере в пользу сиротских домов познакомилась с очаровательным Стасем Поклевским, дипломатом, который, оказывается, не пропускал ни одной её премьеры, а нынче специально приехал из Лондона, где служил первым секретарём русского посольства, чтобы увидеть её в новом балете – «Пробуждение Флоры».
Он сделался своим в доме. Был невероятно милым – учил английскому, заваливал корзинами цветов, по три раза на дню признавался в любви; веселил несказанно. Вернулась как-то из театра, горничная отворяет дверь, а в углу передней – чучело преогромного белого медведя: прислали от Поклевского. Сюрприз, однако, этим не ограничился. Нюра, помогши раздеться, попросила с загадочным видом не двигаться, умчалась в комнаты, оттуда через минуту раздались отчётливо фортепианные аккорды: вальс Шопена. Вихрем влетев в гостиную, она не поверила увиденному: горничная, едва умевшая читать по слогам, сидя к ней спиной, вдохновенно музицировала за невесть откуда взявшимся изящным белым фортепиано – механическим, как выяснилось миг спустя, приводимым в действие с помощью упрятанной внутри машинки. Снова – Поклевский…
В один из дней он привёл гостя – французского импресарио Рауля Гинцбурга, шумного, носатого, знавшего несметное число театральных анекдотов. Ужин удался на славу. Болтали безумолку, перебивали один другого, перескакивали с предмета на предмет. Гинцбург осведомился, между прочим, доводилось ли ей бывать в Монте-Карло?
Она всплеснула руками:
– Ну, разумеется!
С жаром принялась рассказывать об авантюрной своей вылазке в казино во время путешествия с крёстным по Европе, о том, как отыгралась после нескольких неудачных ставок в рулетку (морща лоб, силилась вспомнить, на какую сумму ограбила в тот раз заведение)…
– У вас, мадемуазель Кшесинская, есть прекрасная возможность повторить свой успех за игорным столом, – произнёс, выслушав её, Гинцбург. – И блеснуть заодно перед французами в балете!.
Оказалось: именно за этим он и пожаловал – пригласить её на выступление в театр Монте-Карло. Контракт у него с собой… он извлёк, как фокусник, из внутреннего кармана сюртука сложенную бумагу, стилограф…
– Подпишите, и дело с концом…
– Право, не знаю…, – слабо сопротивлялась она. – Как-то у вас всё неожиданно…
– Маля, решайтесь! – кричал подвыпивший Стас. – Где Гинцбург, там победа!
«Отрезвеют наутро и забудут», – решила она наконец, подмахнув торопливо какую-то закорючку на бумаге.
Она плохо знала Гинцбурга. Исчезнув бесследно, он однажды энергично зазвонил в дверь: примчался на лихаче прямо с поезда, привёз свежеотпечатанные афиши.
«Впервые в Европе!!! – пробегала она глазами пахнувший свежей краской лист. – Петербургская звезда балета Матильда Кшесинская… четыре представления в театре Казино… все билеты раскуплены»…
Стас оказался прав: в предпринимаемых делах Гинцбург не проигрывал. Турне, в которое она отправилась с четырьмя партнёрами (Олечка Преображенская и три танцовщика: родной брат Юзя, Кякшт и Бекефи), организовано было отменно; антрепренёр не упустил из вида решительно ничего, включая сидевших в первых рядах оплаченных клакеров на случай провала.
До клакеров, впрочем, дело не дошло: успех русских был впечатляющим. Каждый из исполнителей получил свою долю аплодисментов, цветов и оговоренного в контракте гонорара. Выступление Кшесинской избалованная знаменитостями курортная публика признала блистательным.
«Европа, – подводил итоги гастролей «Ежегодник театральной жизни», – в первый раз познакомилась с г-жёй Кшесинской-2-й весной 1895 года, когда импресарио Рауль Гинцбург пригласил её в Монте-Карло на четыре спектакля в театр Казино. Восторгам публики не было конца: особенный энтузиазм вызвало исполнение Кшесинской характерных танцев. Заграничные газеты и журналы были полны самых сочувственных отзывов о нашей симпатичной артистке. Очарованный её талантом, знаменитый французский критик Франсис Сарсэ посвятил ей статью в «Тан».
За Монте-Карло последовала Варшава. Появление её в «Пане Твардовском» вместе с нестареющим отцом зал встретил бурей рукоплесканий и цветочным дождём. Давно вышедшие на покой согбенные старушки, лорнировавшие сцену, не могли поверить, что бравый партнёр петербургской звезды – тот самый Феликс Кшесинский, с которым они танцевали в далёкой юности.
«На сцене Большого театра выступила в «Пане Твардовском» прима-балерина петербургского театра г-жа Кшесинская, – писала в те дни «Газета Польска». – Она вполне оправдала свою славу знаменитой танцовщицы. Её танец разнообразен, как блеск бриллианта: то он отличается лёгкостью и мягкостью, то дышит огнём и страстью; в то же время он всегда грациозен и восхищает зрителя замечательною гармонией всех движений. Мы ещё не видели чардаша в таком чудном исполнении, какое даёт нам г-жа Кшесинская. Публика была в восторге от г-жи Кшесинской, что выразилось самыми шумными овациями в честь балерины».
Десятидневные гастроли вылились в триумф; сборы, несмотря на летнее межсезонье, были полными, рецензенты не скупились на эпитеты, варшавяне носили прославленных соотечественников на руках.
Холодным душем после Варшавы было её возвращение домой. Страна готовилась к назначенной на май 1896 года в Москве коронации нового монарха. Частью многодневного пышного празднества должно было стать исполнение в Большом театре специально написанного для этой цели балета Риккардо Дриго «Жемчужина», в котором предполагалось участие обеих балетных трупп – московской и петербургской.
Появившись после недолгого отсутствия в театре, она обнаружила, что репетиции «Жемчужины» идут полным ходом, все роли распределены; её имени среди участниц нет. На торжества в Москву она, правда, едет, но только в качестве исполнительницы рядового балета – «Пробуждение Флоры».
Ярости её не было предела.
«Я сочла это оскорблением для себя перед всей труппой, которого я перенесть, само собою, разумеется, не могла», – пишет она в «Воспоминаниях».
В бой пошла тяжёлая артиллерия. Под нажимом Кшесинской к вступавшему на престол Николаю обратились с жалобой на ущемление прав «нашей дорогой Малечки» сразу два великих князя – родной дядя Владимир Александрович, симпатизировавший ей ещё с дебюта на Красненском фестивале, и двоюродный, Сергей Михайлович, новый возлюбленный. Судя по скорости реакции обращение возымело действие: через неделю в списке персонажей парадного балета к уже имевшимся трём «жемчужинам», Белой, Чёрной и Розовой, прибавилась четвёртая – Жёлтая. Для новой роли, исполнение которой поручено было госпоже Кшесинской 2-ой, Дриго написал за несколько дней музыкальную вставку, а Петипа на вставку сочинил ещё одно па-де-де («Не нравис – я переменил».)
Интриганам преподали урок; честь артистки была восстановлена. Удовлетворённая, она приступила к репетициям.
3
– Серёженька, ну что ты! Милый… не надо… Ну, потерпи, прошу! Явится кто-нибудь ненароком.
В ночном салон-вагоне идущего вне расписания поезда Москва – Санкт-Петербург – душная смесь духов, цветочных ароматов, папиросного дыма. На столе – остатки ужина, недопитое вино.
– Который час, скажи?.
Она пытается его отвлечь.
– Три… без семи минут.
– О-оо, – она сладко зевает. – Пять часов ещё трястись. Я лягу, наверное… – она отворачивает край шёлкового одеяла, проскальзывает в блаженную прохладу простынь. – Может, поспим немного? А, Серёж?…
Господи, как она утомилась за эти сумасшедшие дни! Ноженьки бедные ноют. Массажик бы сейчас, ванночку парную…
– Серёжа, пожалуйста… Господи, ты просто сумасшедший!.. Ну, иди, иди!..
Темень за вагонным окном, мерный стук колёс. Вспыхивают, уносятся вспять расплывчатые огни полустанков. Серж уткнулся лицом в плечо, посапывает уютно. Большой младенец…
Она гладит курчавые волосы у него на груди, целует благодарно в висок. Хорошо, что он рядом – спокойный, сильный. Чувствуешь себя с ним как за каменной стеной. Ники был другим.
Милый, милый Ники! Невозможно представить его монархом, хоть убей…
В памяти всплывают картины завершившихся коронационных торжеств. Пышный, величественный въезд царского кортежа в Кремль, который она наблюдала с балкона своего номера в гостинице «Дрезден». Гром военных оркестров, праздничная толпа, запрудившая тротуары, нескончаемый поток движущихся по Тверской гвардейских частей, казаков, представителей подвластных России народов в национальных костюмах, царской охоты со стремянными и ловчими в богатых ливреях, чинов Двора, бесчисленные кареты с гербами…
– Государь, государь! – заволновалась толпа внизу.
На излучине мостовой показалась знакомая фигура на белом коне, сопровождаемая золотой каретой императрицы.
С театральным биноклем у глаз она перегнулась через парапет…
Он ехал прямо на неё – точно спешил на свидание в их гнёздышко на Английском. На какое-то мгновенье ей показалось: их взгляды встретились. У неё защемило сердце: таким он был на рослом красавце-коне маленьким, сжавшимся под взглядами тысяч людей – случайно угодивший на взрослую трапезу мальчишка, не знающий, куда девать руки за столом. (Образ этот преследовал её всю жизнь. Женским чутьём она быстро разглядела в нём слабого, безвольного человека – задолго до того, как эта его тщательно маскируемая черта стала гибельной для России)
Из-за затянувшегося шествия она опоздала на репетицию, извинилась, влетев в зал, перед стоявшим в наполеоновской позе Петипа.
– Для меня ничего. Но для них… – молвил с сардонической улыбкой маэстро, поведя руками в сторону толпившихся вокруг артистов. Мимом он был изумительным!
Ей стало ужасно не по себе.
Московские её выступления прошли заурядно – все дни она чувствовала себя не в своей тарелке, настроиться на нужный лад не удавалось. Следила рассеянно, полулёжа на кушетке в гостиничном номере, за собиравшей чемоданы горничной, когда влетевший в прихожую Сергей сообщил с порога о трагедии на Ходынском поле…
В проведенном с византийской роскошью коронационном спектакле в Москве недоставало Гинцбурга: украсив старательно авансцену, организаторы представления упустили в деятельном пылу театральные задворки. Вдали от Кремля, на юго-западной окраине города, устроено было для простого люда массовое гуляние с аттракционами и раздачей подарков в бумажном кульке: полфунта колбасы, сайка, пряник, леденцы и орехи. Никому и в голову не пришло осмотреть и привести в надлежащий порядок изрытый канавами и рвами пустырь, куда устремились за дармовым подношением сотни тысяч горожан. Давка в какой-то момент сделалась ужасающей – люди пробовали вырваться наружу, угождали в земляные ловушки, по их головам нёсся обезумевший человеческий вал…
Отдыхавшему после утомительной церемонии в имении московского генерал-губернатора Николаю долго не решались доложить о случившемся. В часы, когда новоиспечённый монарх по-кавалерийски увалисто бегал по корту, играя в лаун-теннис с молодой женой, вереница телег начала вывозить со злополучного поля заляпанные чёрной грязью, обезображенные до неузнаваемости тела. Жертв насчитали 1389, несколько тысяч было покалечено…
… – Пресвятая Матерь Божья! Милосердная! Прости мне грехи мои, не суди строго!.. – молилась под стук колёс в спящем салон-вагоне курьерского поезда коленопреклоненная молодая женщина в смятом кружевном пеньюаре. – Помилуй и сохрани моих близких… Всех, кто мне дорог, кого я люблю… Прости их, грешных, во имя распятого Сына Твоего!..
«Не-ее про-оо-щу-ууу!» – откликался из простора ночи невидимый паровоз.
4
Где она живёт, что заключено в понятии – многоязыкая необъятная Россия, протянувшаяся от невских берегов до Тихого океана, мировая азиатско-европейская держава? Какой период тысячелетней своей истории она переживает? Отчего так неспокойно нынче в обществе, откуда берутся эти страшные люди – революционеры, террористы, бомбисты, чего они добиваются? В чём смысл нескончаемых споров вокруг: о земстве, либералах, реформах, конституции? Почему не устроила съехавшихся в Петербург представителей общественных сословий первая публичная речь молодого монарха, произнесенная им с трибуны Таврического дворца? Говорят, Ники читал написанный текст по бумажке, запинался. Может, поэтому?..
Постичь всю эту премудрость она не в состоянии – немедленно затыкает уши, когда обложенный газетами Сергей принимается пересказывать ей очередную скандальную публикацию. Не её это ума дело, пусть подобными вещами занимаются мужчины. У молодой женщины, артистки собственные заботы. Карьера, любовь. Тоже – немало…
В театре свои заговоры, свои террористы и бомбисты. Интригуют все поголовно – дирекция против балетмейстеров, балетмейстеры против дирекции и друг друга, артисты против всех разом. Что твой зверинец. Затёрли, можно сказать, милейшего, покладистого Льва Ивановича Иванова. Папенька уверяет, что старинный его приятель ничуть не менее талантлив, чем Петипа. Взять хотя бы поставленный им второй акт «Лебединого озера» – чудо ведь из чудес! А «Половецкие танцы» к «Князю Игорю»? А танец снежных хлопьев в «Щелкунчике»? Гений, гений, а ходит у Петипа в подмастерьях, исключительно по слабости характера.
Про слабость Льва Ивановича она хорошо осведомлена ещё с времён ученичества: напророчивший ей когда-то блестящее будущее педагог издавна дружит с бутылкой. Оттого и молодая жена, танцовщица Вера Лядова, сбежала: перевелась в Александринский театр, стала петь и танцевать в опереттах. А он, знай себе, водочку пьёт и на скрипочке пиликает…
У всех проблемы. У пепиньерки, чьё место «у воды» (в последнем ряду кордебалета, возле дальних декораций) – свои, у балерины свои. Чем выше поднимаешься, тем больше охотников подставить тебе ножку, спихнуть вниз. Доходят порой до форменной низости.
В сезон 1896–1897 она впервые танцевала с Кякштом заглавную партию в «Тщетной предосторожности» на музыку П. Гертеля. Роль плутоватой, смышлённой Лизы Колен, по единодушному мнению, была исполнена ею отменно, критики наперебой её хвалили за полухарактерные танцы и классическое па-де-де, публика то и дело бисировала, успех был налицо, но царская ложа на премьерном спектакле вопреки традиции оказалась пуста, императорская чета в театре отсутствовала. Государь с супругой посещали балет, как правило, по воскресеньям – к своему удивлению, она обнаружила, что собственное её расписание в последнее время составляется таким образом, что танцует она исключительно по средам. Происходящее, разумеется, не было случайным, чья-то злая воля устраивала дело так, чтобы бывший возлюбленный не имел возможности видеть её на сцене.
«Мне это показалось несправедливым и крайне обидным, – пишет она. – Так прошло несколько воскресений. Наконец дирекция дала мне воскресный спектакль; я должна была танцевать «Спящую красавицу».
Накануне спектакля по театру пронёсся слух: государя и на этот раз в балете не будет, дирекция уговорила его поехать в Михайловский театр посмотреть какую-то французскую комедию. За кулисами царила нервическая обстановка, артисты роптали: воскресные представления из-за Кшесинской 2-ой потеряли былую привлекательность. Пустая царская ложа как бельмо на глазу, нет прежней приподнятости, танцуешь как на похоронах…
Это было похоже на заговор. Она немедленно снарядила во дворец Сергея с личным посланием монарху, пожаловалась на сложившуюся обстановку. При подобных обстоятельствах, писала, служить на императорской сцене ей становится совершенно невозможно.
Риск был велик: останься её призыв неуслышанным, отставка делалась неизбежной. Сочиняя под горячую руку письмо, она не предполагала, на какой тонкой нити висела в те дни балетная её карьера. Никакой театральный директор, тем паче – покровительствовавший ей ещё с училищных времён Иван Александрович Всеволожский, не решился бы по собственной воле подобным образом её третировать. Десятилетия спустя, в Париже, будучи таким же эмигрантом, как она, он признался ей, из каких источников исходили касавшиеся её директивы. Речь шла о молодой царице.
Верный своим принципам Николай откровенно поведал накануне свадьбы невесте о Кшесинской (как информировал в своё время последнюю о чувствах, испытываемых к гессенской принцессе). Алиса, казалось бы, оценила его искренность, великодушно простила, не упустив возможности прочесть жениху небольшое наставление о борьбе с соблазнами и раскаянии в грехах перед Всевышним. В душе, однако, вытравить до конца болезненную занозу ей не удалось, существование вблизи благополучной, окружённой публичным вниманием бывшей любовницы мужа унижало, мучило её. Избегая открытой конфронтации, она не упускала возможности уязвить где только могла вульгарную театралку, доставить ей неприятность.
…Готовая к выходу взволнованная Матильда вглядывалась сквозь щелку занавеса в полумрак зрительного зала – увы! – наполовину прикрытая портьерами крайняя левая ложа по-прежнему была пуста. Взошёл молодцевато на помост, поправляя находу бутоньерку в петлице фрака, капельмейстер Дриго, оглядел замерших оркестрантов, приподнял изящным движеньем руки дирижёрскую палочку. Раздались первые такты увертюры. Всё было ясно без слов. Опустив голову, она пошла за кулисы. В эту самую минуту, покрывая оркестр, донёсся из зала странный какой-то шум, послышались голоса, следом за тем аплодисменты. Едва не сбив её с ног, пронёсся мимо дежурный распорядитель, выкрикнул хрипло: «Государь приехал!»
О том, что происходило во дворце накануне спектакля между царственными молодожёнами, можно лишь догадываться. Ясно одно: подпавший с самого начала под влияние юной супруги Николай сумел убедить каким-то образом обожаемую Аликс в целесообразности посетить на этот раз именно балет вместо намеченной французской пьесы в Михайловском театре. Переменчивый и ненадёжный, он остался верен слову, данному при расставании любимой женщине: откликаться на её просьбы, поддерживать в трудных обстоятельствах.
Царившую во время представления в царской ложе обстановку живописует в письме брату Георгию на Кавказ великая княжна Ксения Александровна:
«В воскресенье мы были в «Спящей красавице» (Ники и Аликс тоже) и в первый раз видели Малечку. Ники мне потом признался, что у него была ужасная эмоция и ему было весьма неприятно в первую минуту её появления. Аликс выглядела грустной, что вполне понятно».
Торжествующая Кшесинская не упустила случая объявить во-всеуслышании, что молчала до последней минуты нарочно, зная заранее о намерении государя и императрицы посмотреть её в «Спящей красавице». Понимала: объяснение звучит не очень убедительно, но её это ничуть не смущало. В театре, усвоила она себе правило, ни при каких обстоятельствах нельзя терять лица.
Положение её в труппе укрепляется. В начале сезона 1898–1899 г.г. она дебютирует в сделавшейся впоследствие её коронной партии Аспиччии в «Дочери фараона» Цезаря Пуни, под занавес осуществляет сокровенную свою мечту, приостановленную на семь с лишним лет упрямым несогласием Петипа: танцует Эсмеральду. Репетируя с Мариусом Ивановичем роль героини самого, пожалуй, мелодраматичного балета классического репертуара, вызывая в себе чувства, роднящие её с молодой француженкой, испытавшей драму любви, идущую в финале спектакля на казнь, она, кажется, впервые по-настоящему осознаёт правоту услышанных когда-то слов знаменитого балетмейстера: Эсмеральду мало грамотно исполнить, её надо выстрадать, опираясь на опыт собственной жизни. Грустно признаться, но теперь у неё этот опыт есть. И она любила и страдала, и её, как Эсмеральду, оставили.
– Ты стал взрослый, – сказал, расцеловав её после премьеры за кулисами, Петипа.
Что правда, то правда. Безмятежная юность, наивные мечты – всё минуло безвозвратно, жизнь преподала ей наглядные уроки, научила, когда надо, действовать локтями, пользоваться покровительствами, носить маску на лице. Амбиции её растут, меняется характер. Она может вспылить, выговорить гневно из-за пустяка партнёру во время репетиций, топнуть ножкой, накричать на недостаточно расторопного официанта в ресторане. Срывает нередко дурное настроение на Сергее. Другой на его месте не выдержал бы, дал от ворот поворот, а он терпит. Любит безоглядно – по всему видать. Даже к лёгким её увлечениям относится снисходительно, хотя в душе, конечно, переживает. И напрасно: какая, скажите, артистка без флирта? Просто смешно!
Мужчины вьются вокруг неё как мухи. Умоляет пойти с ним под венец молодой польский аристократ Божевский, преследующий её по пятам во время кратких гастролей в Варшаве. Едва уловив искорку её внимания, немедленно даёт отставку давней своей пассии графине Хитрово жизнерадостный гусар Николай Скалон. Потеряв надежду на успех, остаются рядом на правах друзей князь Дмитрий Джамбакуриани-Орбелиани, статский советник Михаил Стахович, драгун Никита Трубецкой, лейб-гвардеец Борис Гартман.
Среди пылких её поклонников – сиамский принц Чакрапонг, приехавший в Россию для получения военного образования. Курсант Пажеского корпуса – постоянный посетитель ложи в Мариинском театре во время выступлений божественной примадонны. Пишет ей восторженные письма, шлет цветы. «Кшесинская, – удрученно записывает в дневнике, – не ответила на мои письма, хотя я и послал ей подарок к Новому Году».
Лишь однажды она позволила себе одарить его знаком внимания. Пригласила на благотворительный вечер, в котором принимала участие. Выйдя по завершению спектакля в парадный зал, показала глазами: «Вы, сударь, замечены», и – только. Неподалёку, по словам принца, прохаживался в толпе великий князь Сергей Михайлович, косил недобро взглядом в их сторону. «Просто поразительно, – сетует на страницах дневника Чакрапонг, – стоит отнестись к женщине с симпатией, как все тут же решают, что у тебя с ней роман».
Привычка нравиться толкает её к опасным приключениям. Вся Мариинка, в особенности дамская её половина, под впечатлением от только что вступившего в должность чиновника особых поручений при Дирекции Сергея Павловича Дягилева, обворожительного, загадочного, не расстающегося с моноклем, прозванного из-за пышных волос с эффектной седой прядью на лбу «шиншиллой». Шёпотом сообщается пикантная подробность: у «шиншиллы» – нездоровый интерес к мальчикам, женщинами он не интересуется.
– Ах, оставьте, пожалуйста! Что значит – не интересуется? – вскидывает она гордо головку. – Хотите пари? Через месяц минимум он будет у моих ног?
У ног или не у ног, а «шиншиллу» видят вскоре в её обществе – с ума сойти! Впрочем, несмотря на молву (подогревамую самой Кшесинской) по поводу их, якобы, сердечных отношений Дягилев благополучно избежал её чар. Склонный к педерастии энергичный помощник нового директора императорских театров обхаживал очаровательную этуаль с сугубо практической целью – искал с её помощью пути к сильным мира сего для продвижения задуманных им театральных нововведений.
Она его в конце-концов раскусила, он её раскусил ещё быстрее. На удивление, это лишь добавило в обоих симпатию друг к другу. Ровесники, трезво глядящие на жизнь, они обнаружили много общего в характерах – самолюбивых, властных, не терпящих соперничества, что надолго определило в дальнейшем запутанность их отношений, перемежаемых то дружбой, то враждой.
«В ту пору, – читаем в воспоминаниях Тамары Карсавиной, – она находилась на вершине своего таланта. По виртуозности она не уступала Леньяни, а по актерским качествам даже превосходила ее. Матильда сама выбирала время для своих спектаклей и выступала только в разгар сезона, позволяя себе длительные перерывы, на время которых прекращала регулярные занятия и безудержно предавалась развлечениям. Всегда веселая и смеющаяся, она обожала приемы и карты; бессонные ночи не отражались на ее внешности, не портили ее настроения. Она обладала удивительной жизнеспособностью и исключительной силой воли. В течение месяца, предшествующего ее появлению на сцене, Кшесинская все свое время отдавала работе – усиленно тренировалась часами, никуда не выезжала и никого не принимала, ложилась спать в десять вечера, каждое утро взвешивалась, всегда готовая ограничить себя в еде, хотя ее диета и без того была достаточно строгой. Перед спектаклем она оставалась в постели двадцать четыре часа, лишь в полдень съедала легкий завтрак. В шесть часов она была уже в театре, чтобы иметь в своем распоряжении два часа для экзерсиса и грима. Как-то вечером я разминалась на сцене одновременно с Кшесинской и обратила внимание на то, как лихорадочно блестят ее глаза.
– О! Я просто целый день умираю от жажды, но не буду пить до выступления, – ответила она на мой вопрос.
Ее выдержка произвела на меня огромное впечатление. Я время от времени возвращалась с репетиций домой пешком, чтобы на сэкономленные деньги купить в антракте бутерброд. Отныне я решила отказаться от этой привычки».
5
Последний год уходящего столетия для Кшесинской этапный: десятилетие службы в театре. Любая артистка на её месте постаралась бы отметить такое событие: праздник бы домашний устроила, друзей назвала. У неё иные запросы. Уж на что видавший виды министр Двора барон Фредерикс и тот явно в смущении, выслушивая просьбу явившейся на приём очаровательной Матильды Феликсовны: устроить ей по упомянутому поводу бенефис. Ни мало, ни много…
– Да, да, разумеется, – мямлит он, натянуто улыбаясь, – заслуги ваши, мадмуазель Кшесинская, в балете не подлежат сомнению. Касаемо же бенефиса… Существуют, увы, на сей счёт правила, вы о них наверняка осведомлены. Получение бенефисного спектакля возможно по прошествии двадцати лет службы на сцене или же перед выходом артиста на пенсию. – Он постукивает сухим пальцем по суконной обшивке стола, на лице у него крайняя степень озабоченности. – Нарушить указанную инструкцию не в моей власти. Если позволите, я при первой же возможности передам вашу просьбу государю. Решение подобного рода вопросов – исключительно в сфере компетенции их величества. Со своей стороны… – он преувеличенно бодро поднимается с кресла, обходит стол, припадает к руке, – как давний поклонник вашего таланта обещаю вам полную поддержку.
Дерзкое её притязание и на этот раз удовлетворено: Ники снова ей помог. Состоявшийся в феврале бенефис затмил, по свидетельству современников, самые памятные торжества такого рода. В переполненном зале театра присутствовал «весь Петербург», овациям не было конца, бенефициантку завалили цветами и подарками. Воодушевлённая царившей обстановкой, она исполнила с подъёмом наиболее выигрышные свои вариации из «Арлекинады» Дриго и «Времён года» Глазунова, а под занавес станцевала на «бис» в дивертисменте – темпераментно, легко, словно бы ни капельки не устала. Счастливая, с сияющим лицом одиннадцать раз выходила она к рампе на поклоны в окружении танцевавших с ней талантливых партнёров: Ольги Преображенской, Юлии Седовой, юной Наденьки Павловой, Георгия Кякшта, Николая Легата, Михаила Фокина. Громадная толпа ждала её после окончания вечера на улице. Едва она появилась в дверях артистического подъезда, восторженные балетоманы усадили её в приготовленное кресло и с криками восторга донесли до экипажа. За тронувшейся каретой двинулось несколько подвод, груженых цветами.
Первое, что она сделала на другой день, отоспавшись всласть, – села с бумагой и карандашом за подсчёт бенефисного приварка. Вписывала в разлинованный лист по отдельности: кассовую выручку, подарки, цветочные подношения, сувениры. Долго любовалась, пристраивая на груди, среди кружев пеньюара, прелестную брошь в виде свернувшейся бриллиантовой змеи с крупным сапфиром посредине – «царский подарок», вручаемый бенефициантам от имени Двора. Сладко потянувшись, зевнула: всё идёт как надо! Не забыть только поблагодарить письменно всех, кто прислал цветы с визитками. И свечу поставить в костёле Пресвятой Деве.
Бенефис принёс ей ещё один трофей, намного ценнее, как показало будущее, чем бриллиантовая брошь. Через несколько дней она устроила дома праздничный обед. Приглашённых перевалило за сотню, столы пришлось накрывать в приёмной зале. За шумной трапезой с весёлыми тостами и шутками случилось небольшое происшествие: сидевший от неё по левую руку свежий гость, только что произведенный в офицеры племянник Сергея великий князь Андрей Владимирович опрокинул на скатерь, неловко задев рукавом, бокал с красным вином. Вино обрызгало ей платье. Под чей-то пьяный крик: «Где пьют, там и льют»! она убежала наверх переодеться, а когда вернулась, застала растерянного, пунцового как девица виновника инцидента, ожидавшего её у подножья лестницы.
– Я настоящий слон! – в отчаянии воскликнул он, – испортил вам туалет…
– Идёмте лучше танцевать! – смеясь перебила она его.
Застенчивый, неискушённый юноша влюбился в неё с пылом и страстью первого чувства. Она милостиво позволила ему себя обожать, и сама незаметно увлеклась.
Всё невероятно запуталось в жизни. Новый поклонник, младше её на шесть лет, материально зависел от родителей, был несвободен в поступках. Встречаться им приходилось с крайней осторожностью, тайком. Тяжёлое объяснение произошло с Сергеем: дяде предстояло уступить любимую женщину племяннику. Он на подобный шаг не был готов, умолял одуматься, она сама в глубине души не хотела окончательного разрыва – ничего, в результате, не решили. Осенью Андрей получил двухмесячный отпуск для поездки во Францию. Они договорились встретиться в Биаррице, куда он поплыл морем из Севастополя, а она отправилась поездом вместе с подругой Маней Рутковской, переведенной незадолго до этого по её просьбе из Варшавы в балетную труппу Мариинского театра.
И заграницей было непросто: вокруг десятки любопытных глаз – друзья, знакомые. Андрея постоянно куда-то приглашали, видеться приходилось эпизодически, урывками. Они с Маней выбрали время, прокатились в Монте-Карло, поиграли в рулетку, оттуда отправились в Париж, где ждал её Андрей. Незадавшееся медовое турне заканчивалось. Он в силу обстоятельств оставался ещё какое-то время во Франции, ей пора было возвращаться домой, чтобы успеть к началу выступлений.
Поезд их приближался к Петербургу, уже миновали Гатчину, она стояла в меланхолии у окна, глядя на знакомые места, когда дверь стремительно отворилась и в купе ввалился запыхавшийся Сергей с пышным букетом белых лилий. Какое-то мгновенье они смотрели взволнованно друг на друга. Она первая, не выдержав, шагнула ему навстречу, обняла за шею…
Клубок окончательно запутался. Вернувшийся из Франции Андрюша явился к ней с визитом, когда они мирно, по-семейному обедали с Сергеем. Гостя пригласили за стол. Протекавшая при гробовом молчании воскресная трапеза напоминала сцену из дурного водевиля; она с трудом удерживалась, чтобы истерически не расхохотаться.
Выхода из положения не было, казалось, никакого. Кончилось тем, что они не сговариваясь стали жить втроём.
6
Приклеившийся ярлык, пусть даже во многом справедливый, способен представить в искажённом свете любой человеческий поступок и в конечном счёте саму человеческую личность.
В 1901 году сцену Мариинского театра покинула последняя из итальянских виртузок, Пьерина Леньяни. Молва немедленно приписала случившееся козням Кшесинской: вчерашняя кумирша стала серьёзным препятствием в её притязаниях на место примо-балерины, и Малечка прибегла к излюбленному своему оружию – интриганству: настучала, кому следует, добилась, чтобы дирекция не продлила с итальянкой контракта на очередной сезон.
Недоброжелатели словно бы не замечали очевидных вещей, понятных любому непредвзятому специалисту: честолюбивая русская звезда технически ни в чём не уступала к тому времени ни Леньяни, ни, тем паче, продолжавшей ещё некоторое время танцевать в Мариинке другой гастролёрше из Италии, Энрикетте Гримальди, превзойдя и ту и другую в искусстве миманса – совсем недавно ахиллесовой своей пяте. Не было в данном случае никаких недостойных приёмов борьбы. Легитимное в условиях театра соперничество мастеров завершилось в пользу сильнейшего, побеждённому оставалось либо покинуть поле битвы, либо согласиться на второстепенную роль. Леньяни предпочла вернуться в «Ля Скала».
Её уход патриотически настроенная театральная критика расценила едва ли ни как историческую победу национальной русской хореографии, вырастившей мастера, способного идти собственным путём, без оглядки на вчерашних учителей. В юбилейном сборнике, выпущенном в дни бенефиса Кшесинской, примерно так и сказано:
«Наш балет должен гордиться, что к началу 20 века он может процветать благодаря отечественным талантам, для которых иностранные танцовщицы не являются уже идеалом».
Матильда Кшесинская становится знаменем русского балетного искусства. А у знамени, как известно, и место особое в общем строю. Выросшая в обстановке тотального людского неравенства дочь придворных актёров воспринимает собственное возвышение как индульгенцию на право требовать то, что не положено другим. Морально это или нет? Подобный вопрос ей и в голову не приходит: таков принцип взаимоотношений в обществе, где она живёт, так поступают решительно все!
В какой-то момент она решает, что в её положении вовсе необязательно трудиться сезон напролёт как рабочая лошадь, затыкать в пожарном порядке бреши в репертуаре, света божьего не видеть. Во имя чего, помилуйте? Материально она обеспечена, славы рутинное мельтешение на помосте не прибавляет – скорее наоборот. А годы идут, столько хочется успеть, столькими насладиться радостями. Пока молода, знаменита, пока есть возможности. Не балетом единым жив человек.
Она требует и добивается в конце-концов у дирекции перевода себя на трёхмесячную службу: начинает танцевать в ноябре, а в разгар масляной недели уже прощается с публикой. Уезжает на дачу в Стрельню, занимается очередной переделкой интерьера, ездит по модисткам, шьёт немыслимое количество обновы, веселится с друзьями в ресторанах, кабаре, посещает выставки, премьеры, благотворительные базары, маскарады, путешествует с молодым любовником по Италии. Срывает, как говорили в ту пору, цветы удовольствия.
Мариинка ещё не остыла от скандального её бенефиса, как следует ставшая легендарной история с фижмами.
Обсуждая с костюмером детали своего наряда в балете «Камарго», перешедшем к ней от Леньяни, она заявляет, что в русском танце обойдётся без фижм.
– Виноват, но это совершенно невозможно, мадмуазель Кшесинская! – возражает тот. – Вы же знаете: балет выдержан в стиле эпохи Людовика Пятнадцатого. Будет разнобой в одеяниях артистов, исказится общая картина!
– Никто ничего не заметит, – следует ответ, – сделайте мне пышные юбки, и всё.
– Но отчего надо отказываться от фижм? – не сдаётся тот. – Что в них плохого?
– Господи!.. – она начинает сердиться – Как вы не поймёте! Это же русский танец. Не павана, не менуэт. В нём особая грация. Ничто не должно стеснять мне движений. И, кроме того, я с моим ростом выгляжу в фижмах совершенным уродом.
– Но мадам Леньяни это почему-то ничуть не мешало…
– Я не Леньяни! – взрывается она. – Делайте, что вам говорят!
Плетёные приспособления в виде корзиночек, приподнимавшие на боках юбку танцовщицы, стали причиной грандиознейшего скандала. Сменивший Всеволожского на посту директора императорских театров князь С. М. Волконский явно недооценил характера балетной примадонны. Раздосадованный очередным её капризом он распорядился оставить костюм в «Русской» без изменений. Кшесинская ответила, что с фижмами танцевать не станет.
Обстановка накалилась до предела. Перед началом спектакля в грим-уборную взбунтовавшейся звезды пожаловал управляющий конторою императорских театров барон В. А. Кусов, повторивший настоятельное требование директора: «Русскую» исполнять в утверждённом костюме. Ответом посланцу был категорический отказ.
Пронюхавших о скандале зрителей мало занимал в тот вечер балет. Партер, ложи, галёрка – пять набитых под потолок ярусов, тысяча шестьсот кресел – решали, напрягая зрение, поистине гамлетовский вопрос: наличествуют под юбкой у танцующей Кшесинской злополучные фижмы или нет? Мнения, как водится, разделились. Разгадка пришла назавтра в виде приказа на доске объявлений в театральном вестибюле: за самовольное изменение положенного ей в балете «Камарго» костюма дирекция налагает на балерину Кшесинскую штраф.
Пикантная история на этом не завершилась. По прошествию суток на той же доске появилось свежее объявление: «Директор императорских театров приказывает отменить наложенный им штраф на балерину Кшесинскую за самовольное изменение положенного ей в балете «Камарго» костюма».
Ввязавшись в конфликт с упрямицей, Волконский совершил роковую ошибку: силы были не на его стороне. Вот как описывает он в книге воспоминаний историю взаимоотношений с всесильной примадонной, кульминацией которых стала история с фижмами, стоившая ему немилости Двора и директорского кресла.
7
«Ах да, Волконский, я хотел вам сказать… я знаю, что «Фиамметта» требует много репетиций, теперь масленица, они устали – дайте лучше в пятницу «Маркитантку».
– Слушаюсь, ваше величество.
Это было в царской ложе Мариинского театра во время антракта. Только за три дня перед тем, в той же ложе, пробегая репертуар, государь мне сказал, что он так рад в будущую пятницу увидеть балет «Фиамметта», которого никогда еще не видел. Почему же вдруг отмена? Я, конечно, мог ответить, что артисты вовсе не устали, что одноактный балет не требует репетиций, что все рады показать государю что-нибудь такое, чего он еще не видал… Но я знал, что мои слова будут ни к чему. Я слишком хорошо чувствовал что-то, на что он ссылался – усталость артистов, праздники и пр., – это не причина, а лишь предлог.
Есть ли на свете что-нибудь более трудное, как опровергать предлог? Опровергните – сейчас явится другой. Uno avulso, non deficit alter. (Если отломить одну (ветвь), сразу появляется другая – латин.) Мне всегда казалось, что предлог – злейший враг логики. Ведь предлог – это то, что нарушает самую нерушимую связь явлений – причинность; это есть подмена естественного рождения каким-то насильственным подбором. А тот случай, о котором я рассказываю, представляет собой некоторую разновидность. Дело в том, что государь верил в то, что говорил; он действительно думал, что артисты устали и пр. Для него это был не предлог, это была причина. Но в таком случае, в чем же дело? Откуда было у меня такое ощущение бесполезности всяких доводов и почему, несмотря на искренность государя, я испытывал ту неловкость, которую испытываю всегда, когда вместо причины стою перед предлогом? Очевидно что-то произошло в промежутке тех трех дней. Произошло вот что.
Когда из царской ложи я вышел на сцену, подозвал режиссера и сказал, чтобы он подчистил «Фиамметту», так как государь собирается ее посмотреть, оказывается, – я этого тогда и не заметил, – в двух шагах от меня стояла Кшесинская. «Фиамметту» танцевала балерина Трефилова, которую Кшесинская терпеть не могла; услыхав мои слова, – это мне передали впоследствии, – она сказала: «Ах вот как! «Фиамметта» не пойдет». И «Фиамметта» не пошла. Вот, значит, где произошла подмена причины предлогом.
Кшесинская достигала всего, что хотела. Через великого князя Сергея Михайловича, с которым она жила, она восходила к государю, который в память своих когда-то близких с ней отношений разрешал все ее просьбы. Она при этом умела так обставить свою просьбу, что выходило, как будто ее обижают. Во всяком случае, государю казалось, что она является страдалицей за прежнее его к ней благоволение. Поэтому он думал, что, разрешая ее просьбы, он тем самым восстановляет справедливость, избавляет ее от несправедливого преследования. В данном случае, очевидно, и просьбы не было или, вернее, личной просьбе была придана видимость заступничества за других. Государю предоставляется случай выказать свое внимание к артистам, измученным двойными спектаклями на масленой неделе. И он выказал внимание, он сказал: «Поставьте лучше «Маркитантку».
Не в первый раз государь вмешивался в мелочные подробности балетного репертуара и даже распределения ролей. Это было всегда ради удовлетворения какого-нибудь желания Кшесинской; это всегда сопровождалось какою-нибудь несправедливостью по отношению к какой-нибудь другой танцовщице. Сам государь не знал, что творит несправедливость. Он исполнял чужую просьбу, и просьба ему докладывалась в такой форме, что несправедливость оставалась сокрыта. Что, например, было непригляднее скрытой стороны этого факта? Именем царя совершается возмутительная несправедливость. А, вместе с тем, что было проще и яснее видимой стороны этого происшествия? Государь «входит в положение» бедных артистов. И вот почему в этом случае, как и всегда в других подобных случаях, я мог ответить только и ответил: «Слушаюсь, ваше величество».
Нелегко было быть орудием несправедливости. Я уже не говорю о том, что всякий такой случай, становясь предметом всеобщего обсуждения за кулисами, возбуждал волнения, разжигал страсти и, конечно, не способствовал ни укреплению дисциплины, ни утверждению авторитета директора. И, однако, выйти в отставку я не мог – «видимость» не дала к тому уважительного основания. Был, правда, один случай, но он произошел при самом начале моей службы и при таких обстоятельствах, что я должен был примириться с фактом. Вот как это было.
Мой предшественник по управлению театрами, Иван Александрович Всеволожский, заключил контракт с дрезденской балериной Гримальди. Этот контракт я унаследовал; с ее дебютов начинался балетный сезон 1899 года. Она дебютировала в «Жизели» с большим успехом. Следующий балет по контракту – «Тщетная предосторожность»; начались репетиции. В одно прекрасное утро на приемном дне является ко мне Кшесинская, заявляет свои права на исключительное исполнение «Тщетной предосторожности» и просит не отдавать другой то, что она называла «мой балет». Я отказал, ссылаясь на контрактное обязательство и указывая на то, что ни в опере, ни в драме не существует монополии, ролей, что нет основания вводить этот обычай в балетную труппу; и в самом деле, разнообразие для публики, для балерин – соревнование. Она вышла недовольная. На другой день – ко мне звонок; у телефона великий князь Сергей Михайлович; спрашивает, когда я могу заехать к нему. Условились – на следующий день. Приезжаю. «Я хотел с вами поговорить насчет Матильды Феликсовны, насчет «Тщетной предосторожности».
Начинается все то же самое, и с моей стороны те же ответы – сказка про белого бычка. Я указывал, кроме того, на дисциплину, чувство служебного долга. Он все это отмахивал и настаивал все на одном: «Отнеситесь к вопросу не с служебной сухостью, а с человечностью, с сердечностью». Видя, что из этого разговора на балетные темы ничего не вытанцуется, я сказал, что подумаю и напишу ему, вперед решив, что ответ мой будет отрицательный.
На другой день был мой доклад у министра Двора, барона Фредерикса. Через день он уезжал с государем в Дармштадт, и я предупредил, что в его отсутствие у меня будет столкновение с моим августейшим тезкой и что, может быть, и до него дойдут о том отголоски. Прощаясь со мной, он сказал: «Будьте тверды». «Я буду», – сказал я. («Будете ли вы?» – подумал я) Надо сказать, что перед тем, как мне был предложен пост директора императорских театров, запросили моего близкого друга, князя Александра Андреевича Ливена, способен ли я буду противостоять вмешательству великих князей в театральные дела. Ливен поручился за мою самостоятельность в этом отношении. Но после первых же докладов у министра я понял, что он никогда не будет опорой. Ведь это же элементарная истина, что опираться можно только о то, что способно противостоять. Фредерикс, при рыцарски-благородных качествах своих, был характера рыхлого; я ясно ощущал, что его напутствие есть совет, но не может быть принято как обещание. Фредерикс, кроме того, был недалек; он был неподвижного ума. Доклады у него иногда бывали очень тяжелы – он с трудом улавливал суть дела; всякий доклад надо было подавать в самых коротких словах – его мышление сейчас же утомлялось, его не хватало ни на какое более длинное рассуждение. Самое благоприятное для меня это, бывало, когда он чувствовал усталость, тогда он не спрашивал объяснений и прямо подписывал… Решив соблюсти свою «линию», я на другой день написал Сергею Михайловичу мой мотивированный отказ исполнить его желание. Получил в ответ письмо столь же недовольное, сколько нескладное, которое кончалось так: «А что Вы пишете, что отвечаете мне по зрелом размышлении, то и я обратился к Вам не без оного. Оскорбив Матильду Феликсовну, Вы обидели и меня». На этом кончилась первая глава происшествия. Репетиции «Тщетной предосторожности» продолжались. Недели через две подает курьер телеграмму. Распечатываю – шифрованная. У меня в дирекции шифра не оказалось; отправляюсь к управляющему канцелярией министра Злобину, беру у него шифр, возвращаюсь домой, расшифровываю – из Дармштадта, от Фредерикса: «Передаю Вам приказание не отдавать балета «Тщетная предосторожность» балерине Гримальди, оставив его за Кшесинской». Я сделал еще одну попытку, послал убедительную телеграмму, но получил в ответ: «Не могу изменить полученного Вами приказания». Что мне оставалось делать? Репетиции «Тщетной предосторожности» прекратились.
Повторяю, это было в самом начале моей службы.
Подавать в отставку было бы смешно, тем более что приходилось бы ждать два месяца возвращения государя; было бы смешно оспаривать у самодержца право распределения ролей, которое принадлежало и мне, его подданному, и всякому режиссеру. Наконец, смешно было уходить по такому поводу, который по видимости своей имел бы характер личной обиды. Но я написал тогда письмо барону Фредериксу, в котором изложил мой взгляд на все это и между прочим сказал, что подобные распоряжения ложатся тенью на доброе имя государя. Действительно, вся мелкая петербургская «публика», вся провинция были уверены, что государь продолжает сожительствовать с Кшесинской. И как было не думать, когда всякая ее просьба исполнялась? В глазах всех Кшесинская была «самодержавный каприз». И всякое административное распоряжение утверждением своим только подтверждало предположения общественного мнения. Великий грех в этом отношении на душе покойного Сергея Михайловича, грех способствования тому, что, в конце концов, мы должны назвать оскорблением величества. В таком смысле написал я министру Двора. В отставку, как сказал уже, не подал, а решил ждать, как пойдет дальше…
Но к тому времени, с которого начался наш рассказ, многое сгустилось, обозначилось настолько, что всякие личные чувства отступали на задний план перед общей невозможностью вести дело на сколько-нибудь устойчивых основаниях дисциплины и справедливости. Кончался второй сезон моего директорства, и я на каждом шагу натыкался на невозможность поступать по совести. Или, наученный опытом, я должен был сам воздерживаться от некоторых распоряжений, или я должен был идти на новые столкновения, новые отмены моих распоряжений и новые за кулисами шушукания, волнения, слезы, истерики. Да, не знает публика, сколько горечи за балетной улыбкой, сколько тяжести за легкостью балетных «тюников»… Я ждал случая уйти.
В тот год пасхальный сезон был короток, но представлял интерес: Кшесинская должна была выступить в балете «Камарго», который перед тем танцевала в свой прощальный бенефис итальянская балерина Леньяни. Кстати, и тут мне припоминается история. Леньяни для своего бенефиса выбрала было старый, давно не шедший балет «Баядерка». Через две недели приходит Кшесинская и заявляет, что после долгих исканий она наконец нашла себе подходящий балет, она выбрала – «Баядерку». Ну, начинается новая волна, подумал я. Посылаю за Леньяни, говорю ей откровенно, как обстоит дело. предлагаю вместо «Баядерки» «Камарго» – балет красивый, в костюмах Людовика XV; она согласилась скорее и легче, чем я ожидал. В особенности пленило ее, когда я сказал ей, что для русской пляски (в каждом старом балете, где бы и когда бы действие ни происходило, всегда был вставной номер русской пляски) я ей сделаю точный снимок с известного портрета Екатерины Великой в русском костюме на балу, данном в честь императора Иосифа II. Несмотря на то, что она так легко согласилась, она все же затаила злобу против меня, и я знаю, что по возвращении в Италию она говорила, что никогда не вернется в Россию, пока в театре будут два человека: Кшесинская и князь Волконский. Она была уверена, что я подслуживаюсь…
Вот эту самую «Камарго», которую на масленице танцевала Леньяни, должна была после Пасхи танцевать Кшесинская. И этому самому костюму Екатерины Великой суждено было оказать мне услугу, за которую я ему был благодарен в течение многих лет. Я сказал уже, что ждал случая уйти. Долго такого не представлялось. Наконец, представился. Вы с трудом поверите, что могло стать причиной ухода директора императорских театров. Вы с трудом поверите, что причиной были фижмы. Впрочем, вы, может быть, не знаете, что такое фижмы? Фижмы – это из проволоки сплетенные корзины, которые надеваются на бедра под юбки, для того, чтобы юбки стояли пышнее. В XVIII столетии иначе как в фижмах не танцевали; в фижмах поэтому был задуман мною и русский костюм балерины по портрету Екатерины Великой: это был русский танец, стилизованный во вкусе Людовика XV. Недели за две до представления доходит до меня слух, что Кшесинская не хочет надевать фижмы. Чем ближе к дню представления, тем слухи упорнее. В то время вопросы балетные сильно занимали общество; они были способны даже волновать его. Всякая мелочь закулисная становилась достоянием городских разговоров, и, как по электрическим проводам, волнения передавались – в гостиные, в редакции, в рестораны. Вопрос о фижмах принял размеры чего-то большого, важного. Уже говорили, что Кшесинская объявила, что ни за что их не наденет. Настал и день представления. Театр битком набит, и добрая половина присутствующих, конечно, занята мыслью: «Ну, как? В фижмах или без фижм?» В антракте, перед вторым действием приходит ко мне в директорскую ложу заведующий монтировочной частью барон Кусов с известием, что Кшесинская прогнала костюмершу, принесшую фижмы в ее уборную: «Вон, вон эту гадость! Не надену! Пусть меня штрафуют, пусть что хотят делают, а фижмы не надену!» Занавес взвился, под звуки русской пляски Кшесинская выплыла – без фижм. На другой день в журнале распоряжений по дирекции: «Директор императорских театров постановил: на балерину Кшесинскую, за самовольное изменение в балете «Камарго» установленного костюма, наложить штраф в размере…» (Уж не помню, какая тут часть содержания полагалась по уставу.)
Через два дня будят меня в восемь часов утра: министр просит сейчас же приехать к нему. Одеваюсь, еду на Почтамтскую, вхожу.
– Вот, у меня очень неприятное к вам поручение. Государь желает, чтобы штраф с Кшесинской был сложен.
– Хорошо, говорю, но вы знаете, что после этого мне остается делать.
– Ну да, я знаю; вы молоды, вы слишком к сердцу принимаете. Об этом мы после поговорим. А сейчас, значит, я вам передал желание государя. Я через полчаса еду в Царское; я могу, значит, доложить, что приказание государя исполнено.
– Разумеется.
– А затем я вернусь и передам вам результат моего разговора. Заезжайте ко мне часов в пять. Да, я забыл вам сказать: государь желает, чтобы штраф был сложен в том же порядке, в каком был наложен.
Я вернулся в дирекцию, попросил к себе чиновника Ивана Сергеевича Руссецкого, заведовавшего печатанием журнала распоряжений, и передал ему для напечатания на следующий день распоряжение, что наложенный по приказанию директора императорских театров на балерину Кшесинскую за то-то и то-то штраф по приказанию директора императорских театров слагается. Затем, оставшись один, написал прошение об отставке и положил его себе в карман».
«Его заслуженно очень любили, – пишет по этому поводу в воспоминаниях Тамара Карсавина, – и общество с негодованием восприняло неуважение, проявленное по отношению к одному из своих членов. В театре стали происходить враждебные манифестации, направленные против Кшесинской, дорого она заплатила за свой кратковременный триумф».