Глава первая
1
– «И-и сто-о-я-ат чуж-жие го-о-ро-да-а, и-и чу-ужая пле-е-щется во-о-да-а!» – поет, мягко грассируя, с эстрады «Большого Московского Эрмитажа» на парижской улице Комартен элегантный шансонье во фраке.
В узком луче софита – мертвенно-бледное лицо, горестно вскинутые руки в перчатках. За столиками – волнение, дамы утирают платочками глаза:
– Как трогательно, господи!
– Браво, Вертинский!
– Гарсон, еще пол-штофа водки!
Чужой миллионный город шумит за окнами, чужие звезды на дымчато-сиреневом полотне неба. Ныряя под арки тяжелых мостов, огибая тесно застроенные, светящиеся в ночи острова, течет неторопливо вдоль сонных набережных равнодушная река. Как там у Тэффи? «Городок был русский, и протекала через него речка, которая называлась Сеной. Поэтому жители городка так и говорили: «Живем худо, как собаки на сене».
Русская послевоенная Франция, русский Париж. Триста пятьдесят тысяч беглецов из большевистской России, восемьдесят тысяч из которых осели в столице. Русская речь на улицах, казаки в папахах, золотопогонные генералы, женщины в немыслимых одеяниях, бородатые попы с крестами. Русские швейцары, лифтеры, официанты, окномои, телефонисты, таксисты, слесари в автомобильных гаражах, рабочие на заводах Рено, Ситроена и Пежо. Русские дворянки, торгующие цветами на выходах из метро, жены гвардейских офицеров, служащие в модных ателье манекенщицами и швеями, безработные гвардейские офицеры, про которых говорят: «Жена работает в «кутюре», а он, мятежный, ищет бури». Сидит, иначе говоря, в бистро за рюмкой перно, устремив в бесконечность отсутствующий взгляд. Скитания по мансардам, хроническое безденежье. Инстинктивная тяга к «своим»: всевозможные объединения, землячества, комитеты: «Русский Общевойсковой Союз», «Союз русских дворян», «Комитет по делам русских беженцев при Лиге Наций». Русские газеты, библиотеки, клубы, массонская ложа «Свободная Россия». В зале Гаво пропахший порохом генерал Деникин читает за кафедрой лекцию о настоящем и будущем русского народа, в православном храме на улице Дарю – торжественный молебен в память убиенных богатырей доблестного российского казачества, вдоль решетки Люксембургского сада бежит, помахивая тростью, сухощавый мужчина с седоватым бобриком на голове – бывший премьер Временного правительства Керенский, и столкнувшаяся с ним на тротуаре дама шепчет взволнованно идущей рядом русоволосой девочке в панамке: «Гляди, гляди, Маша! Вон человек, который погубил Россию!»
«Жизнь русских белых эмигрантов по прибытии на Балканы, в Чехию, Германию и во Францию сразу же сложилась в духовном и материальном отношении до последней степени неудачно, – отмечает исследователь российского зарубежья Г. Майер. – Все заграничные русские учреждения – посольства, консульства, посольские и прочие денежные суммы – захватило еще Временное правительство. Повсюду сидели его ставленники, относившиеся явно враждебно к консервативно настроенному белому офицерству и крайне подозрительно к эмиграции в целом, в свою очередь, от всей души презиравшей воцарившихся над ней февральских лицедеев».
Избавившись в карантинных парилках Константинополя от сыпнотифозных вшей, русские умудрились провезти в эмигрантском багаже неодолимую как чесотка отечественную тягу к междуусобным драчкам. Никто друг другу ничего не простил: конституционные кадеты – монархистам, монархисты – кадетам и эсерам, обиженное воинство – тем и другим. Всяк выставлял противной стороне неоплаченный счет, требовал признания ошибок, публичного посыпания головы пеплом. Неодолимой преградой на пути к примирению стало отношение к большевикам. Все громче звучали голоса, призывавшие признать свершившиеся в России перемены исторически необратимыми. Впервые сформулировали эту точку зрения в вышедшем летом 1921 года в Праге сборнике «Смена вех» видные кадетские профессора и либеральные публицисты, назвавшие советскую власть единственно реальной на данный момент силой, способной вернуть России былую мощь и влияние в мире. Часть русской колонии «сменовеховцев» поддержала, другая предала анафеме.
«Французы не перестают изумляться безнадежным распрям среди русской эмиграции, – писала в эти дни Зинаида Гиппиус. – Что это такое? Физическое что ли? Болезнь какая-нибудь? Что делят между собою эти люди, одинаково ничего не имеющие? Равно все потерявшие и, прежде всего, общую родину? Как это у них пропала примитивная, просто человеческая тяга к склейке, и разлетаются они все, точно горсть сухой пыли?.. Среди массы русской эмиграции, по количеству равной чуть не целому какому-нибудь народу, нет сильных людей. Может быть, и есть они где-нибудь в углу, разъединенные, раздавленные нуждой, неизвестные, но из тех, кто наверху, из «политиков» – нет сильных ни одного. И ни одного, кажется, нового. Оттого так потрясающе слабы традиционные группировки, партийные и другие. Друг другу эти группировки посылают удары во всю слабую силу, и боятся друг друга, этих слабых ударов, ибо сами слабы…Мы безглазы, больны, запутались в собственных сложностях. Почти ни один эмигрант-политик не может персонально выносить около себя другого, независимо от того, согласен он с ним или не согласен. Ищет несогласия, жадно и болезненно. Ищет даже не яблоко для раздора, а хоть крупинки. Лезет в такие мелочи, что иностранцу совестно рассказать, да и нельзя».
Распри, ссоры, раздоры. А есть-пить, между прочим, тоже не мешает. Хочешь жить – вертись. Каждый делает это как умеет. Казачий атаман Шкуро снимается в массовке у Патэ – играет конника-янычара в экранизации сказок «Тысячи и одной ночи». Баронесса Шацкая заимела прилавок на Блошином рынке, торгует ручными вышивками собственного производства. Князь Феликс Юсупов написал воспоминания – «Конец Распутина», в Голливуде по книге запустили кинобоевик. Автор, дождавшись выхода картины в свет, немедленно подал на «Метро Голдвин Майер» в суд, обвинив постановщиков в клевете на жену, княгиню Ирину, которая по киноверсии попадает в объятия сластолюбивого старца, чего ни в книге ни в действительности не имело места. Иск удовлетворен, неплохо заработавшая на фильме студия уплатила истцу фантастическую сумму отступного – 375 тысяч долларов. Окрыленный удачей князь открыл салон мод «Ирфе» (начальные буквы от Ирина и Феликс) и небольшой кабачок «Мэзонетт Рюсс», в котором угощает бесплатно голодных приятелей.
Растущие как грибы после дождя русские питейные заведения Монмартра и Монпарнаса – самые дорогие в Париже. В особенности нравятся они американцам. Жадные до острых переживаний туристы из Нового Света пересекают океан, дабы узреть собственными глазами места недавних кровопролитных сражений. Впечатлившись картиной изрытых снарядами окопов под Верденом, получив на память извлеченный из земли патронташ, ржавый штык от винтовки или свинцовую пулю, наскоро переодевшись в номере гостиницы, они устремляются компаниями в места бесшабашной русской гульбы: небольшой изысканный буате «Казанова» неподалеку от монмартрского кладбища, в соседний экзотический погребок «Казбек», где бывает, по слухам, местоблюститель русского престола великий князь Кирилл Владимирович, в «Каво Коказьен» с диковатым красавцем Руфатом Халиловым, танцующим огненную лезгинку с кинжалами во рту, или же в «Шехерезаду», где при отсутствии дамы самим можно потанцевать за определенную плату с сидящими по углам и диванам «консоматоршами», – сплошь, по их заверениям, аристократками: графинями, княгинями, фрейлинами двора, до нитки ограбленными большевиками.
Публика, чьи запросы простираются дальше кавказских кинжалов и «консоматорш», заполняет вечерами цитадели высокого искусства: «Гранд Опера», «Шатле», «Шанз-Елизе», «Одеон», «Монпарнас» с русскими музыкантами, балеринами, оперными певцами – и «своими», привезенными когда-то Дягилевым, успевшими натурализоваться во Франции, и новыми, бежавшими от ужасов большевистской Совдепии.
Париж взбудоражен последней дягилевской постановкой – модернистским балетом «Les Biches» с Верой Немчиновой в заглавной роли. Свежо, волнующе, пикантно! Рассказывают, что на генеральной репетиции недовольный нарядом балерины Дягилев выхватил у бывшей поблизости костюмерши ножницы и, выбежав на сцену, отрезал у Немчиновой подол муслинового платья. Так она потом с открытыми ногами в розовом трико и танцевала.
На вершине почета и славы Федор Шаляпин. В анкете, проведенной «Фигаро», тридцать ведущих театральных критиков Франции назвали наиболее выдающимся событием уходящего сезона оперный фестиваль в Оранже под патронажем барона Рауля Гинцбурга. Украшением его, по единодушному мнению, стал великий бас-эмигрант, исполнивший на арене древнеримского театра в сопровождении хора Н. Афонского партии в «Мефистофеле» Бойто и «Троянцах» Гектора Берлиоза.
Аншлаги – в театре-кабаре «Радуга» вчерашних россиян Никиты Балиева и Федора Комиссаржевского. Едва появившись на прилавках музыкальных магазинов, тысячами раскупаются пластинки с записями цыганских песен Насти Поляковой. На экраны синематек одна за другой выходят французские ленты – «Буря», «Дом тайны», «Кин», «Казанова», «Пылающий остров», «Белый дьявол», «Ходжи Мурат», «Ужасное приключение» – с великолепным Иваном Мозжухиным и его женой Натальей Лисенко в главных ролях.
Парадокс, господа: не устрой Ленин эту свою сумасшедшую революцию, не иметь нам сегодня во Франции ни своего Шаляпина, ни Стравинского, ни Карсавину, ни Мозжухина. Как выражаются русские, не было бы счастья, да несчастье помогло.
2
Словно бы на другом конце земли от всех этих эмигрантских страстей-мордастей пробудившаяся в одиннадцатом часу утра на собственной вилле в прибрежном городке Французской Ривьеры миниатюрная дама в ночной рубашке, внимательно изучающая ступни очаровательных ножек.
Она прислушивается некоторое время к осторожному постукиванию в дверь, натягивает повыше одеяло.
– Войдите!
– Бонжур, мадам! Как спали?
Щеголеватый Арнольд в пикейном фраке и перчатках вкатывает в спальню десертный столик на колесиках, пристраивает в изголовье кровати.
– Ваш завтрак… почта… – он привычно, ловко кладет поверх одеяла серебряный поднос, раскладывает приборы. – Их высочества уже на ногах, в саду. Играют в крокет… День обещает быть отличным. Море спокойное, не больше полутора баллов… Звонили… – он заглядывает, вытащив из нагрудного кармана записную книжечку, – господин маркиз Пассано с супругой. Приглашают в ближайшее воскресенье на обед, в шесть вечера… Великая герцогиня Меклебург-Шверинская справлялась о здоровье, будет звонить еще… Кофе прикажете налить сейчас?
– Мерси, я сама, Арнольд.
– Приятного аппетита, мадам!
Позавтракав, она нежится какое-то время в постели. Глядит на колышимую легким бризом занавеску на окне, за которой угадывается разгорающийся день, тянет руку к горке утренней почты, достает газету – прибывший из Парижа номер русских «Последних новостей», просматривает заголовки. Боже, какая суета! Слухи, выдумки, сплетни… Борис Рашевский женится на дочери американского миллионера Штрауса… Обострение душевной болезни у Нижинского… Дурацкий какой-то общественный процесс над эсером Азефом: судят свои, разоблачитель – журналист Бурцев, которого, в свою очередь, оппоненты требуют привлечь к ответственности за клевету… Она силится вспомнить, откуда ей знакомо это имя: Азеф. В чем-то был, кажется, в свое время замешан – в неблаговидных каких-то делах. «Ах, да бог с ними со всеми, – она потягивается всем телом, зевает, – есть о чем думать?». – Массируя находу бедра и животик, идет на веранду.
Вид сверху – изумительный. По-утреннему нахмуренные красноватые скалы, охватившие с трех сторон уютную бухту. Прикорнувшие в распадке – террасами, один над другим – нарядные домики Кап д'Ай под черепичными крышами, похожие на ласточкины гнезда. Ласковое море в двух шагах от дома – сплошь в кудрявых барашках, солнечных переливающихся бликах.
Держа руки на талии, она делает несколько раз «плие». Дышится легко, солоноватый, напоенный влагой воздух сам собою льется в грудь…
– Ма-а-му-у-ля-а-а!
Вовочка из нижнего сада машет энергично рукой.
Она следит, прислонившись к балюстраде, как они поднимаются с отцом по травянистому склону, размахивая находу крокетными молотками – раскрасневшиеся, возбужденные, удивительно похожие, оба в клетчатых коротких штанах и светлых рубашках-апаш, как навстречу им бежит во всем параде, придерживая на боку шашку, полковник Кульнев, проспавший у себя во флигеле выход патрона. Козырнув, он докладывает о чем-то Андрею, тот слушает, кивая изредка головой…
Глядя на простоватого по-мужицки Кульнева она вспоминает Федора Федоровича фон Кубе. Благороднейшая, чистая душа! Не адъютант был – родной, близкий человек. И радости делили вместе и невзгоды. Знал не понаслышке, каково ей было с Вовой в их положении, сочувствовал, переживал. В Кисловодске, в отчаянный период жизни, она настрочила под горячую руку письмо Андрею. Излила на бумаге душу. Мириться со сложившимися между ними отношениями, писала, она более не в силах. Вместе они уже пятнадцать лет, у них взрослый сын. Отчего же и теперь, в пору тяжких испытаний, когда особенно нуждаешься в поддержке и любви близких людей, оба продолжают участвовать в нелепом спектакле? Соблюдают никому не нужный этикет, лицемерят на каждом шагу? Живут врозь, дабы потрафить чьим-то фальшивым амбициям, видятся исключительно на людях, крадут как мелкие воришки часы для короткого счастья? Будет когда-нибудь этому положен конец, или ей следует самой позаботиться о собственном будущем и будущем Вовы?
Вручая Федору Федоровичу для передачи письмо, она неожиданно разрыдалась, ушла к себе. Он через короткое время деликатно постучал, прошел, позвякивая шпорами, к софе, присел рядом. Сказал проникновенно, взяв за руку: «Матильда Феликсовна, голубушка! Повремените, умоляю! Не делайте опрометчивого шага! Знаю: мучаетесь, страдаете… Дорогая моя, наберитесь мужества, потерпите! Все образуется, вот увидите! Честью офицера клянусь: станете скоро великой княгиней! А я шафером на вашей с Андреем Владимировичем свадьбе»…
Ни до свадьбы не дожил, ни шафером не стал. Заразился накануне последней эвакуации из Кисловодска сыпным тифом, умер у них на руках. Лежит за тысячи верст отсюда на убогом погосте под деревянным крестом…
Слезы застилают ей глаза. Сколько пережито за эти годы! Сколько дорогих могил за спиной! Какой бесконечно долгой оказалась дорога к счастью!
В эмиграцию она уезжала все в той же унизительной роли – вечной любовницы. Ничего не изменилось и во Франции – предложения руки и сердца от дорогого спутника жизни, продолжавшего слушаться во всем властную маменьку, так и не последовало. Толкли бесконечно воду в ступе: момент неподходящий, то мешает, другое, третье. «Мы часто обсуждали с Андреем вопрос о нашем браке, – вспоминает она. – Мы думали не только о собственном счастье, но главным образом о положении Вовы. Ведь до сих пор оно было неопределённым».
Дальше слов дело не шло.
Самолюбие ее страдало несказанно. «Приехала я без гроша, – пишет она, – и пришлось сразу заложить виллу, чтобы расплатиться с прислугой и старым садовником, которые шесть лет терпеливо ждали моего возвращения и берегли дом и сад. Надо было также приодеться, так как, кроме двух старых платьев, ничего больше у меня не было, не говоря уже о моем сыне, который буквально нигде показаться не мог».
Издавна существовавшая на Лазурном Берегу русская колония значительно выросла по окончанию войны за счет прибывших сюда – кто временно, кто насовсем – состоятельных эмигрантов из России: промышленников, финансистов, представителей родовой аристократии, во-время сумевших вывезти капиталы за границу. В казино Монте-Карло, местной опере, в дорогих ресторанах, кафе, на вечерних набережных – всюду окружали ее лица праздных соотечественников, ухвативших среди вселенского пожара птицу счастья за хвост, с презрительной миной глядевших на путавшихся под ногами унылых неудачников. Невыносимо было ловить на себе сочувственные взгляды, сознавать, что ты на этом празднике жизни – в числе проигравших. Все, что имела, оставила в руках бандитов, живешь в двусмысленном каком-то положении, не пойми, кто.
В стократ тяжелей материальных (по ее меркам) лишений была неустроенность личной жизни. Десятилетия спустя, сочиняя при участии постаревшего мужа книгу мемуаров, она эту болезненную для себя тему преподнесла в сугубо розовых тонах. Мелькающие на страницах «Воспоминаний» умилительные картины, повествующие о взаимоотношениях с молодым любовником, нежной привязанности свекра и свекрови (ставших, к слову сказать, таковыми лишь метафизически, после своей кончины) к очаровательной пассии сына и внебрачному внуку – простительная в ее обстоятельствах ложь во спасение, не более того. Оба сиятельных родителя, в действительности, делали все возможное, дабы удержать слабохарактерного юношу от постыдного мезальянса. И сам он, судя по всему, не тяготился вовсе холостяцкой жизнью.
Только похоронив пережившую на двенадцать лет супруга эгоистичную мать, великий князь Андрей Владимирович, сам к тому времени далеко на мальчик, разделивший с родными братьями скромное родительское наследство, повел 30 января 1921 года 48-летнюю подругу под венец в русскую православную церковь в Каннах, где в присутствии четырех шаферов и взрослого сына их обвенчал протоирей Григорий Остроумов.
Выглядела новоиспеченная княгиня, нареченная после принятия православия Марией Федоровной Красинской, для своих лет моложаво, сохранила прекрасную физическую форму. С первых недель пребывания во Франции ее наперебой приглашают на ангажементы: директор Парижской Оперы Руше, старинный друг и воздыхатель Рауль Гинцбург, руководивший в ту пору Оперой Монте-Карло, Сергей Павлович Дягилев. Предлагаемые условия удовлетворили бы материально и творчески любую амбицию – она отвечает вежливым отказом. Чем-чем, а здравомыслием господь Бог ее не обделил: ставить на заведомо проигрышную карту не в ее правилах. На глазах живой пример – Аннушка Павлова. Заигралась со славою, забыла про возраст, продолжает по привычке выбегать на поклоны из-за кулис, когда аплодисментов в зале давным-давно не слышно.
Они встретились после долгой разлуки на благотворительном вечере в Клеридже, где Павлова исполняла свои знаменитые хореографические картинки-монологи.
«После представления я пошла ее поцеловать, и мы бросились друг другу в объятия, – вспоминает она. – «Малечка, как я счастлива вас опять видеть! Давайте поставимте вместе гран-па балета «Пахита», как это было в Петербурге. Здесь в Париже Тата Карсавина, Вера Трефилова, Седова, Егорова, Преображенская. Вы будете танцевать главную роль, а мы все позади вас, не правда ли, какая это будет прелесть»!.. «Потом, – продолжает Кшесинская, – я видела Павлову в Париже когда она танцевала «Жизель» в театре Елисейских полей. Чувствовалась ее усталость, но все же это было замечательное представление, и она была в этом балете неподражаема. Во второй картине этого балета, когда она по косой линии пересекала сцену на пальцах, держа лилию в руках, это было так бесподобно, что казалось, она движется не касаясь земли, будто плывет по воздуху, как неземная».
Сколь ни искренни приведенные выше строки, профессиональный ее взгляд не мог не заметить: разменявшая пятый десяток лет Павлова скорее демонстрировала публике, как нужно танцевать, нежели танцевала. На подмостках был умирающий лебедь. Бесконечно прекрасный, трогательный, но уже не способный более тянуться за стремительно улетавшей молодой стаей.
Давние их распри, соперничество за роли – все осталось позади, подернулось лирической дымкой. Обе немало пережили, надышались успехом, вышли замуж, имели поклонников (последняя страсть стареющей Павловой – модный художник-неоклассик Александр Яковлев). Им было о чем вспомнить, порассказать друг дружке. Приехав на гастроли в Монте-Карло вместе со своей труппой, Аннушка часто гостила у нее на вилле.
«Мы чудно проводили с ней время, – пишет она. – Анна Павлова пригласила нас и некоторых наших друзей обедать в Спортинг-Клуб в Монте-Карло. Обед был очень веселый, и мы вспоминали дорогое нам прошлое: Мариинский театр, нашу артистическую карьеру. После обеда все решили зайти в игорные комнаты. Павлова странно, по-своему одевалась: она, собственно говоря, не носила платья, а поверх широкой юбки обматывала себя широким шарфом, который закреплялся булавками. Длинная бахрома шарфа свисала на плечи, заменяя рукава. Павлова, живая и очень нервная, любила играть, но, не полагаясь на свою память, просила двух друзей стоять возле нее и запоминать те номера, на которые она будет ставить. Ставила она очень быстро и по всему столу, а если номер был далеко и рукой она не могла его достать, то брала длинную лопатку и толкала свою ставку, сбивая по дороге чужие ставки со своих мест. Конечно, со всех сторон раздавались протесты и все оборачивались в ее сторону, но, узнав ее, тотчас успокаивались: «Да ведь это Павлова, знаменитая Павлова!». Она сконфуженно начинала извиняться и, желая поправить сдвинутые ставки, невольно бахромой своего шарфа сдвигала другие. Это продолжалось весь вечер, но игроки охотно ей помогали с улыбкой. К концу вечера она проигралась и попросила у меня в долг тысячу франков, которые она мне вернула потом в прелестном черном шелковом бумажнике с золотой застежкой».
Накануне отъезда Павловой в Лондон их обеих пригласил поужинать в «Отель де Пари» Рауль Гинцбург. Постаревший, с белым пушистым венчиком на лбу директор оперы Монте-Карло не потерял с годами прежней прыти, был так же энергичен, шумен и говорлив. Срывался то и дело с места, бежал на кухню, чтобы проследить, как готовятся им самим придуманные блюда, возвращался довольный, отпивал из бокала, рассказывал красочно, с подробностями, как служил в войну санитаром в российском Красном Кресте, как, подбирая раненых под Никополем, заметил слабо охраняемый немцами редут, тут же закричал «ура!», бросился вперед, увлекая за собой боевую линию пехоты, после чего Никополь был взят.
Гости за столом иронически переглядывались.
– Все было именно так, господа! – заверял Гинцбург, кидаясь к телефону, чтобы передать в театр какое-то неотложное распоряжение.
В пору их знакомства, начинавшим карьеру молодым импрессарио, он был горячо в нее влюблен. Привезя на первые заграничные гастроли во Францию, добивался взаимности, ходил ночами под окнами гостиничного номера с охапкой цветов, слал отчаянные письма. Пригласил недавно на помолвку дочери. Отозвал в разгар торжества в сторонку Андрея, сунул роскошную какую-то коробку, попросил вручить невесте подарок, якобы, от их имени. Добавил деликатно, что хорошо понимает их нынешние обстоятельства, потому и отважился, пользуясь старинной дружбой, на подобный шаг.
За ужином он произнес взволнованную речь. Не исключено, сказал, что кто-нибудь из присутствующих напишет в будущем воспоминания. Пусть не забудет этот вечер, когда находился за одним столом… – как опытный оратор он сделал паузу, обвел глазами гостей. – Нет, не находился! – поправил себя. – Дышал одним воздухом с двумя волшебницами танца, неподражаемыми, великими балеринами Матильдой Кшесинской и Надеждой Павловой!
Она поймала выражение лица сидевшей напротив Аннушки. Давным-давно, в Петербурге, они танцевали вместе – она примадонна балета, Павлова начинающая солистка – в «Дочери фараона». Выбежав после финальной сцены на поклоны, засыпанная цветами, она преподнесла молодой подруге, исполнявшей эпизодическую роль, несколько роз из своего букета. Та взяла их, но как! – словно бы нехотя, покоряясь обстоятельствам, с надменной гримаской на губах.
То же самое выражение было у нее и сейчас. Что-то неслыханное! Имя Павловой называют в числе великих не первым, а вторым – после Кшесинской!
Настроение у нее явно испортилось. Сославшись на мигрень, она уехала в отель до окончания ужина.
3
Обворожительная княгиня Красинская – душа великосветского общества Ривьеры. Жадна чрезвычайно до удовольствий, порхает с цветка на цветок, готова устремиться по первому зову на очередное веселье. Что, там, у нас, на сегодня? Ага: завтракаем у великой княгини Анастасии Михайловны в Эзе, вечером лаун-теннис на вилле Павла Александровича Демидова – дальний его родственник Миша Сумароков, бывший теннисный чемпион России, играет с каким-то англичанином на пари. После матча – ужин в саду, будут королева румынская Мария и княгиня Мария Радзивилл, урожденная Браницкая. В воскресенье поездка таксомотором в Ниццу: Иван Ильич Мозжухин пригласил на съемки эпизода из своего фильма «Пылающий костер». Можно, по слухам, увидеть среди участников массовки приехавшую из Ниццы давнюю его пассию, актрису Мину Овчинскую, у которой от него девятилетний сын. (писатель, будущий дважды гонкуровский лауреат Ромен Гари – Г. С.)
Вновь она – на стремнине жизни. Заводит знакомства, флиртует по привычке. Молва приписывает ей бесконечные «курортные романы». Называют нефтяного богача-американца, с которым она познакомилась в казино Монте-Карло. Были, якобы, очевидцы, видевшие их после этого вдвоем – одни в Ницце, отплывающих на яхте, другие – в Венеции, на выходе из отеля, когда они спускались по ступеням в приготовленную гондолу. Ходят разговоры о преследующем ее по пятам полковнике-конногвардейце, играющем успешно на скачках, о влюблённом соседе по даче, художнике из Испании, тайно, как утверждают, рисовавшем её во время купаний на пляже, о возврате чувств к ней друга юности князя Никиты Трубецкого. Учившийся в балетной студии Л. Егоровой французский хореограф Пьер Лакотт вспоминает:
«Муж Любови Егоровой князь Трубецкой очень дружил с Матильдой Феликсовной. Когда он умер, Любовь Егоровна мне сказала: «Ты знаешь, Пьер, это ужасно. Я потеряла мужа, я так сокрушалась, но Кшесинская – она не только всю карьеру, но даже день похорон моего мужа умудрилась мне испортить. Пришла вся в чёрном и так плакала, так рыдала, так кричала, что люди, которые давно меня не видели, думая, что это я, подходили к ней и выражали соболезнования».
(Похожий эпизод произошел в свое время в Петрограде, на похоронах Александра Блока, когда пришедшие на Смоленское кладбище многочисленные почитатели приняли во время панихиды в небольшой кладбищенской часовне за вдову поэта не скромно стоявшую у стенки Любовь Дмитриевну, а мраморно-бледную плачущую Ахматову в черном, которой приписывали воображаемый «роман» с Блоком – Г. С.)
Актриса до кончика волос, привыкшая на сцене к деревянным замкам и нарисованным облакам, она свободно себя чувствует в обществе живописных личностей, напоминающих экспонаты музея восковых фигур. Всех этих Густавов Шведских, Альфонсов Испанских, принцев Йэльских, болгарских царей с накрашенными усами, траченных молью греческих королев, ставших неожиданно ее родственниками. Да и сами они, растерявшие в послевоенном хаосе троны и власть, мыкающиеся бесцельно по свету, смотрят снисходительно на очаровательную польку, лезущую с черного хода в их круг. Ничего не попишешь, времена меняются: в «Готский альманах» нынче заглядывают редко. С Малечкой, по крайней мере, хотя бы не скушно.
От рухнувшего под большевистским топором рода Романовых, к которому она косвенно теперь принадлежит, сохранились жалкие остатки. Избегла печальной участи сына живущая на родине в Дании вдовствующая императрица Мария Федоровна. Бежавшие вместе с ней из России на английском фрегате дочери Ксения и Ольга поселились – первая в Британии, вторая в Канаде. Стережет на всякий случай самое понятие «российский престол» (как покажет будущее, для себя самого) обосновавшийся в столице Франции ее деверь великий князь Кирилл Владимирович, тот самый, помчавшийся в семнадцатом кланяться новым властям, называющий себя теперь не иначе как с большой буквы – Местоблюститель.
«В Париже образовался «двор» нового «императора», б. в. к. Кирилла Владимировича, – с иронией замечает в статье «Об эмиграции» А. Н. Толстой. – Набран полный штат придворных, «двор» разъезжает между Парижем и Ниццей, устраиваются торжественные приемы, раздаются чины, ордена и титулы. Вся эта затея создана за счет бриллиантов умершей б. в. кн. Марии Павловны; после нее Романовым достались в наследство бриллианты на несколько сот миллионов франков».
Разбрелись по Франции, живут каждый сам по себе оставшиеся в живых члены императорской фамилии. Брат покойного Сережи великий князь Александр Михайлович, женатый на родной сестре Николая II Ксении, подторговывает антиквариатом. Ограниченный и серый Борис Владимирович (еще один деверь Кшесинской) пропадает то на лошадиных бегах, то в кабаках. Гавриил Константинович с супругой, бывшей ее камеристкой Антониной Нестеровской, после неудачи с открытием дома моды в Париже переселился в пригород, где устраивает за умеренную плату партии в бридж для желающих. Держащийся особняком энергичный Николай Николаевич-младший готовит остатки русского воинства для победоносного похода на Москву. Мил-друг Димушка крутит очередной роман – на этот раз со знаменитой парижской модельершей Габриель Шанель. (Участие в убийстве Распутина спасло ему жизнь. Высланный Николаем в Персию, несмотря на ходатайства многочисленных родственников, Дмитрий Павлович избежал тем самым большевисткой расправы, благополучно эмигрировал во Францию.)
Каким недоступным казался ей когда-то их мир! Как мечталось о нем в юные годы! Какое грустное зрелище он нынче собой являет!
Иллюзия, которой она тешила себя, будто удалось, наконец, обратить в явь чудесную папочкину сказку, околдовавшую ее в детстве: об ожидавшем славный польский род Кржезинских необыкновенном будущем, развеялась как дым. Да, она – княгиня, сын – законный наследник отца. А толку что? За душой ни гроша, одни долги. Проедено благополучно наследство свекрови, рухнула надежда выручить что-либо от продажи недвижимости мужа на территории Королевства Польского: при определении новых границ именно эта часть польских земель отошла к большевикам. Надежд на будущее – никаких. Впору на паперть идти с протянутой рукой.
Ходят слухи об обострившейся у нее в эту пору страсти к игре, просаженных в казино Монте-Карло сотнях тысяч франков, увлечении алкоголем. Внимательно следившая за жизнью балерины-эмигрантки советская печать не упустила случая позлословить на сей счет. В ленинградском журнале «Театры и зрелища» появилась заметка «Пуанты в монастыре» в форме объявления, которая сообщала: «Находящаяся сейчас в Париже балерина М. Ф. Кшесинская уходит в монастырь Шартрез. Так как в этом монастыре выделывается знаменитый ликер, то очевидно, что «сестра Матильда» и тут не будет скучать»…
Скучать она, в самом деле, не умела, находила в любых обстоятельствах повод развлечься, отвести душу.
«Я встретила Кшесинскую в 1922 году в Монте-Карло, – вспоминает Тамара Карсавина. – Она была тогда княгиней Красинской, женой великого князя Андрея Владимировича. Хотя она потеряла почти все состояние, но оставалась такой же жизнерадостной, как всегда, – ни единой морщинки, никакого следа беспокойства. К счастью для нее, когда разразилась революция, ее не было в Петербурге, она отдыхала в Крыму, вполне возможно, это спасло ее от гибели. Она рассказывала мне, с каким смешанным чувством страха и надежды приехала в Кап-д'Ай, не уверенная, существует ли еще вилла. Ее радость, когда она нашла дом в целости и сохранности, не знала границ. Она рассказала мне о своих скитаниях, при этом шутила, говоря о лишениях, и к своему теперешнему положению относилась с мужеством и философским спокойствием».
Весной 1926 года она устроила по случаю перехода в православную веру пышный пасхальный праздник, назвала гостей: Сергея Павловича Дягилева с новым любовником – Сержем Лифарем, Томочку Карсавину, Веру Немчинову, Петю и Федора Владимировых, графа С. Зубова с супругой, вдову адмирала Макарова – Капитолину Николаевну, ривьерских и парижских приятелей.
«Пасху мы встречали у Кшесинской, жившей в своем имении на Cap d'Ail, – пишет в книге «Дягилев и с Дягилевым» знаменитый впоследствии танцовщик и хореограф С. Лифарь. – К пасхальному столу, – какому столу! – с детства я не помню такого царского стола, – было приглашено человек сорок. После заутрени в русской церкви в Ментоне все съехались на автомобилях на Cap d'Ail, где всех радушно встречала хозяйка. Я так усердно «разговлялся» за столом – весь стол был в розах, нарядный, радостный, праздничный, – что вино ударило мне в голову и я так «осмелел», что во время десерта оторвал розу, встал и, ко всеобщему удивлению, подошел к хозяйке: «Матильда Феликсовна, разрешите поднести вам розу!» Минута замешательства, потом крики «Браво! Браво!» Кшесинская была тронута моим странным импровизационным приветствием и в награду открыла в паре со мной бал традиционным полонезом. Праздник продолжался. Как продолжался, я не только теперь не помню, но не помнил и тогда: я был слишком в «праздничном» настроении и ничего не замечал. Сам не знаю как, я оказался за диваном флиртующим с Карсавиной: она на полу расписывалась в золотой книге Кшесинской, а я перечеркивал ее подпись своею подписью. Все танцуют, веселятся, я не танцую, но мне весело, легко. И вдруг окрик, грозный, суровый, Сергея Павловича: «Что-то вы очень развеселились, молодой человек, не хотите ли домой?» И «молодого человека» против его воли увозят домой».
В ту пасхальную ночь ей приснился Петербург, театр. Она, одетая, в балетных туфельках, глядится в трюмо. В дверь уборной стучат, на пороге распорядитель, торопит к выходу. Она бежит по узкому коридору и с ужасом вдруг сознает: не помнит решительно, какой нынче день недели, что ей предстоит танцевать? Путь на сцену затруднен, на полу навалены как попало пыльные декорации, бутафорский какой-то хлам, она обо что-то больно ударяется лодыжкой. Слышны вступительные аккорды ее вариации, она ускоряет бег – голубой бархатный занавес распахивается…боже правый! – зрительного зала нет и в помине, на его месте вьюжная площадь в сугробах со смутно светящими по периметру фонарями. Тянет невыносимо холодом, тело ее заледенело, она не в состоянии сделать и шагу. «Видите, мадемуазель Кшесинская, что значит изменить католичеству? – желчно выговаривает ей из оркестровой ямы капельмейстер Дриго. – Не помолились перед спектаклем Пресвятой Деве и два такта уже пропустили!»
Она проснулась в выстудившейся спальне от боли в икроножной мышце правой ноги. Прибежавшая снизу Людмила вскипятила воду, накладывала одна за другой горячие салфетки на схваченное судорогой место. Боль медленно отступала.
– Перетанцевала дуреха, – самокритично призналась она.
– А то нет, – отзывалась ползавшая на четвереньках, подтирая пол, верная служанка – Не девочка, чать…
4
– Сначала, господа, закусить. По-русски, для разугреву, как говаривал наш дворник Евлампий. Милости прошу… чем бог послал!
– Помилуйте, Владимир Пименович, часа не прошло как из-за стола!
– И слушать не хочу! Пожалуйте в столовую!
Неделю как они с Андреем и Вовой в Париже. Живут в скромной гостинице, гуляют, ходят в театры, музеи. Заехали навестить давнего знакомого по Петербургу Владимира Пименовича Крымова, бывшего владельца «Товарищества Нового времени», издававшего до революции в числе прочего иллюстрированный журнал «Столица и усадьба». (В одном из его номеров был помещён пространный очерк с иллюстрациями, рассказывавший о каменноостровском её особняке)
Проницательный делец Крымов был в числе немногих, усмотревших в событиях февраля 1917 года близкую катастрофу. В дни праздничной беспробудной эйфории, произнесения свободолюбивых речей скоренько перевел капиталы в Швецию, собрал вещицы и покатил курьерским поездом вместе с женой Бертой Владимировной – не в опасном для перехода границы западном направлении, а в противоположном, восточном. Две недели спустя, наглядевшись из окошка на бескрайние просторы Сибири, супруги благополучно прибыли во Владивосток. Без промедления направились в морской порт, приобрели транзитные билеты. Садясь на пароход решили не торопиться: путешествовать так путешествовать. Поплыли в Японию, оттуда в Китай, затем в Индию. Вошли, что называется, во вкус: завернули по дороге в Египет, осматривали пирамиды, ездили на верблюдах. Далее – Европа: Греция, Италия, Испания. Кругосветка затянулась на три года – до первого эмигрантского приюта в Берлине они добрались лишь к концу 1920 года. Не ужившись с немцами, двинули во Францию, присмотрели за полмиллиона франков трехэтажную виллу на берегу Сены, принадлежавшую когда-то знаменитой шпионке Мата Хари, обставили современной мебелью и зажили тихо-мирно жизнью парижских рантье.
– Ну что, там, наш приют скитальцев, – отзывался на ее восторги Крымов, когда они осматривали дом. – Вот ваше гнездышко на Каменноостровском, дражайшая Матильда Феликсовна, это был действительно – Трианон. Недаром Александра Ивановича, если не изменяет память, удостоили медали за архитектуру интерьера…
– Лицевого фасада.
– Точно – фасада.
– Кстати, о «Трианоне»! – воскликнула она. – Помните, я рассказывала вам когда-то про чекиста Агабабова, который командовал в семнадцатом году у меня в доме? Ну, этом? Вернуться еще уговаривал и жить с ним рядом, в смежной комнате? Вообразите: обретается нынче в Париже!.
– Быть не может!
– Еще как может! Вот, Андрюша с Вовой подтвердят. Третьего дня столкнулись в храме на Дарю. Выходил вместе с молящимися, узнал меня, поклонился издали… Господи, эти его ужасные глаза! Никогда не забуду!
– Молился подлец!
– Именно! Можете себе представить?.
– Ну, прохиндей! Это у них мода нынче такая. Перегрызлись как бешеные псы и драпают за кордон под видом политэмигрантов. А либеральная Европа их принимай… Агабабов ваш еще невинная овечка. Натуральный палач, убийца великого князя Михаила Александровича большевик Григорий Мясников, – в затылок стрелял царскому брату и адьютанту его Джонсону до того как в шахту сбросить! Тоже здесь!
– Ужас! – всплеснула она руками.
– То-то и оно. Живет сукин сын под чужим паспортом, работает электриком на каком-то заводе. Разошелся, вроде бы, по какому-то вопросу с Лениным, возглавил то ли рабочую, то ли крестьянскую оппозицию. Понял, что не сносить головы, и – в бега. Не в Африку, разумеется, к бушменам, – в страну революционной «Марсельезы». Бонжур, граждане буржуи, встречайте невинную жертву политического террора. Кол им в дышла!
– Володя, пожалуйста! Ну, как можно! – картинно затыкала уши дородная, в небесно-голубом платье Берта Владимировна. – Не слушайте его, господа: он от этой политики сам не свой… Дождь, кажется, перестал, – глянула она в окно, – идемте на воздух кофе пить.
Сидели под маркизой на нижней веранде, любовались рекой с проплывавшими мимо белыми пароходиками, вереницей приземистых барж, следовавших за чумазым задымленным буксиром, фигурками неподвижно застывших у парапета удильщиков на том берегу. Удержаться от политики не удавалось. Андрюша поведал о встрече с приехавшим в Париж следователем по особо важным делам Н. Соколовым, привезшим материалы расследования убийства государя и великих князей. Обсуждали новости: продажу большевиками – за бесценок! – уникальных сокровищ Зимнего Дворца, засуху в поволжской губернии, повлекшую за собой чудовищный голод. Вышвырнувшая их за порог страна не давала о себе забыть, волновала, мучила – как ампутированная нога в пустом галифе.
Голод в Поволжье был горячей темой дня, вызывал сострадание даже у наиболее непримиримых противников большевизма. Газеты печатали взволнованные призывы Максима Горького: «спасти миллионы русских жизней». Будущий президент Соединенных Штатов Герберт Кларк Гувер и исследователь Арктики норвежец Фритьоф Нансен, занимавший пост комиссара Лиги Наций по делам военнопленных и беженцев, возглавили специальный комитет по доставке в пострадавшие районы РСФСР продуктов питания и одежды – «АРА».
– Русские люди гибнут, о чем речь! – волнуясь говорил Крымов. – Я прошлым месяцем на счет этой «АРА» десять тысяч франков перевел, и еще переведу двадцать – не жалко! Жалко, если денежки мои окажутся в конечном счете в карманах у лениных и луначарских. Очень может быть! Слышали о выводах ревизорских комиссий, побывавших в районах бедствия? Разбой ведь форменный! До голодающих продовольствие доходит в самую последнюю очередь – львиная доля пожертвований разворовывается в пути, попадает к спекулянтам, присваивается партийными аппаратчиками. Выходит, что меценатствую я как Савва Морозов – в пользу чертовых этих безбожников!
– Ну, не так уж все мрачно, милый Владимир Пименович, – возражала она ему. – Сама я отправила в Петербург брату несколько посылок, и все дошли. У Гуверовского комитета нынче правило: проводить доставку, минуя распределительную систему большевиков. Непосредственно адресатам, с собственноручной обратной распиской получателя.
– Эх-ма… Докатилась Россиюшка… – сокрушенно качал головой Крымов. – Крыс, говорят, жрут… Давайте еще по рюмочке бенедиктина перед фруктами.
5
Одной из причин, по которой они навестили Крымовых, был поиск подходящего помещения для жилья и балетной студии в связи с намечаемым переездом в Париж. В подобного рода вещах Владимир Пименович разбирался как никто.
«По поводу моего переезда в Париж, – писала она, – многие со злорадством утверждали, что я проиграла в Монте-Карло все свое состояние. Одно верно, и я это не отрицаю, я всю жизнь любила играть, но никогда не играла крупно, в особенности в казино, даже и ранее, когда я обладала средствами и могла себе это позволить. Как все игроки, я проиграла, но это были сравнительно пустяки, и далеко не те миллионы, как хотели утверждать и каких у меня не было».
Мысль найти работу, заняться репетиторством, чтобы, по собственным ее словам, «этим способом обеспечить нам всем кусок хлеба», зрела в ней день ото дня. Скромные их сбережения таяли на глазах, расчитывать на чью-либо помощь не приходилось, жить становилось все труднее. Сын пробавлялся случайными заработками, сама она найти применение своим силам в Каннах не могла. Андрей ввязался, не подумав, в сомнительную акцию: взялся патронировать, неясно на что расчитывая, открытую отцом Аркадием Яхонтовым школу для русских детей при православном храме в Ницце, которая из-за финансовых затруднений вскоре закрылась, оставив невыплаченные долги. И без того дорогое во всех отношениях проживание на Ривьере становилось бессмысленным. Столица казалась единственной надеждой хоть как-то поправить дела…
И вот он, наконец, Париж незабываемых двадцатых годов. Время кружения умов, возврата к нарушенным войной привычным устоям жизни. Время обретавшихся в веселых местах Монпарнаса живописных личностей – писателей, художников, музыкантов, эксцентричных женщин, не желавших подчиняться законам морали, живших по принципу: «Грех прекрасен! Обнажайтесь! Счастье любой ценой!» Время сюрреалистов, дадаистов, геев, лесбиянок, феминисток, шикарных борделей «де люкс», один из которых, на Рю Шабане, 12, неподалеку от Национальной библиотеки посещали, по слухам, депутаты парламента и министры. Время Джойса, Хэмингуэя, Сальвадора Дали, любовных песенок выпускника Йельского университета, пьяницы и бисексуала Кола Портера, чернокожей секс-звезды эстрады Джозефины Бэйкер, модели-эксгибиционистки Кики, демонстрировавшей за несколько франков в публичных местах восхитительную грудь.
Кшесинская еще застала ненадолго этот Париж. Парады обнаженных, разрисованных абстрактными рисунками студентов на Елисейских Полях. Не уступавший в популярности Национальной Опере театр эротики и ужасов «Гранд Жиньон» с коронным номером, имитирующем оргазм. Ночные сборы садомазохистов у ворот Тюильрийского сада, коллективные оргии на дому: все спят со всеми. Гашиш, эфир, кокаин – на каждом углу. В молодости, оставленная Ники, она разрывалась между двумя любящими мужчинами, и вся Россия от мала до велика клеймила ее распутницей. В центре Парижа приехавшая из Америки хозяйка литературно-художественного салона Гертруда Стайн открыто жила с двумя молоденькими соотечественницами, и вся передовая Франция громко ей аплодировала: «Браво, мадам!».
Гедонисткая эпоха «монпарно» оборвалась столь же стремительно, как и началась. Последовал невиданный по масштабу и последствиям обвал Нью-Йоркской фондовой биржи. В считанные дни сделались нищими получавшие из-за океана самую надежную в мире валюту зачинатели и финансисты французской эротической революции – американцы. Колония художественной богемы Монпарнаса редела на глазах. Кто-то из вчерашних бунтарей выбился в люди, остепенился, кто-то окончательно опустился на дно.
Всякое повидавший за многовековую историю город, вздохнув для приличия, вернулся к знакомому течению жизни. Молодое поколение французов, плюя на тяготы бытия, отдавалось простым человеческим радостям: влюблялось, веселилось, пело, танцевало. В ресторанах, джаз-клубах, на маленьких уютных площадях под луной влюблённые парочки отплясывали новомодные танцы – чарлстон, шимми и уанстеп. Вновь популярным сделался балет – как в лучшие годы дягилевских сезонов. Девочки из состоятельных семей мечтали о карьере балетных звезд, поголовно записывались в танцклассы. Явилась нужда в танцевальных репетиторах. На родине классической хореографии таковых, к удивлению, не обнаружилось. Взоры обратились к мыкавшимся без работы русским экс-балеринам, упрашивать которых дважды не приходилось.
Первой среди эмигранток, организовавшей собственную хореографическую студию, была давняя «заклятая любовь» Кшесинской – Ольга Преображенская. Примеру ее последовали другие товарки по сцене – Вера Трефилова, Юлия Седова, Татьяна Николаева-Числова, Любовь Егорова, москвичка Александра Балашова. За балеринами потянулись мужчины – танцевавший с ней когда-то Николай Легат, бывший партнер Павловой Александр Волинин.
Им удалось, а ей – нет? Дочери знаменитого учителя танцев!
Она не была бы сама собой, не поставив целью переплюнуть конкурентов.
Балашова арендовала жалкий какой-то закуток в зале «Плейель», Преображенская трудилась едва ли не в мансарде под крышей. Кшесинская провела сбор пожертвований среди друзей и поклонников (в их числе были богач и меценат В. Фондаминский, певица Н. Ермоленко-Южина, скрипач И. Махонин). Собрав нужную сумму, отыскала на юго-западе столицы помещение в недостроенном доме, капитально его отремонтировала. Студия получилось на зависть: зал для репетиций с новым оборудованием, комнаты для отдыха, туалеты. На открытие наехала куча гостей, митрополит Евлогий отслужил торжественный молебен. Пили шампанское, звучали речи.
Послепраздничное похмелье не оставило следа от недавней эйфории. Благоприятный момент для набора группы она упустила, учебный сезон был на исходе, спрос на танцевальных педагогов упал. Пришла на запись единственная ученица, сестра ее петербургской знакомой, бывшей оперной певицы Мариинского театра Л. Липковской – Таня, записалось спустя какое-то время еще несколько девочек. Выручка – кот наплакал. Долго не удавалось найти подходящего жилья. От мысли соединить студию с комнатами для проживания пришлось отказаться: затея требовала серьезной реконструкции, была им не по карману. Искали что-нибудь поблизости, чтобы не пользоваться транспортом. Нашлась, к счастью, трехэтажная вилла в соседнем аррондисмане – достаточное количество жилых комнат, высокий подвал с кухней, помещения для прислуги, небольшой садик, где можно выгуливать собачек. Её и арендовали, не торгуясь…
Несколько вечеров подряд она просидела за письменным столом, набрасывая в тетрадке план занятий. То, что казалось поначалу простым и понятным, вызывало сомнения, тревогу. С чего начать? Как задать нужный тон, не отпугнуть непривычных к системному труду кисейных барышень тягостной муштрой?
Мысли уносились в годы собственного ученичества. Всплывали в памяти картины школьной жизни, лица педагогов. Сухой, педантичной Екатерины Оттовны Вазем, безжалостно вбивавшей в них классический балетный канон («Поднимаемся на полупальцах, втянули коленки!.. Опять, мадемуазель, вы отрываете пятку от пола в приседании? Внимательней, пожалуйста!»). Добродушного Льва Ивановича с неизменной скрипочкой подмышкой. Неподражаемого Христиана Ивановича Иогансона, последнего магиканина эстетики галантного века. Кем она была в сравнении с ними? Хореограф, ха! Оконфузится завтра, как пить дать!
Серым дождливым утром 6 апреля 1929 года, просидев дольше положенного времени за туалетом, она вошла в свежепокрашенный, светящийся электрическими огнями репетиционный зал, где ее дожидалась, толпясь за спиной аккомпаниаторши Е. Н. Васмундт, кучка голенастых взволнованных созданий в тренировочных костюмчиках. Голова горела, колотилось гулко в груди сердце…
«Когда М. Ф. Кшесинская очутившись в положении беженки открыла свою студию и из балетной «звезды» превратилась в профессора и воспитательницу, она поразила неожиданно обнаруженными ею педагогическими способностями. Преподавание обычно мало дается тому, кто им начинает заниматься в зрелом возрасте без тренировки. Это есть в известном смысле «новая жизнь», и требуется для нее особенный талант. Этот талант оказался присущ самой природе нашей балерины. Надо сказать, что среди наших балетных артисток Кшесинская сравнительно меньше других танцевала за границей, ее имя перешло границу в ореоле прошлого. Европа приняла ее скорее «на веру», чем на основании личного наблюдения; зато ее педагогическая деятельность, ее воспитательные достижения – это уже осязаемый факт, на глазах современников развернувшийся и завоевавший несомненное, своеобразное, очень индивидуальное и авторитетное место в балетном деле. Только тот, кто бывал в студии княгини Красинской, кто присутствовал на уроках, может оценить степень той воспитательной работы, которую вкладывает она в свое дело. Больше всего поражало меня параллельное развитие техники и индивидуального ощущения красоты. Ни одно из упражнений не ограничивается сухим воспроизведением гимнастически технической задачи: в самом, казалось бы, бездушном есть место чувству, грации, личной прелести. Как лепестки цветка раскрываются те стороны природы, которыми один характер не похож на другой. Не в этом ли истинная ценность исполнительского искусства – когда то же самое производится по-разному? Технике можно научить (этим в наши дни не удивишь), но выявить природное, направить чужое, внутреннее по тому пути, который каждому по-своему свойствен, – это тот педагогический дар, которому тоже научить нельзя…»
Сказанное принадлежит человеку, на чьи комплименты, казалось, она меньше всего могла рассчитывать – бывшему директору императорских театров князю С. М. Волконскому. Театральному деятелю, режиссеру, критику. Тому самому, вступившему с ней когда-то в конфликт из-за злосчастных фижм в балете «Комарго», поплатившемуся за это крушением карьеры. Четверть века спустя он преподнес ей урок благородства – первым протянул руку для примирения. Явился в качестве театрального рецензента «Последних новостей», чтобы написать о работе ее студии, привел очаровательного молодого англичанина, страстного балетомана Арнольда Хаскелла, с которым ее познакомил когда-то Дягилев.
Воистину, ей везло на мужскую привязанность! Волконский с тех пор сделался ревностным помощником в делах, другом дома. Хаскелл, – в будущем авторитетнейший историк и теоретик балета, – летописцем и исследователем ее творчества. В фундаментальном труде «Балетомания» он приводит стенографию одной из бесед с Кшесинской, в которой говорится, в частности, о первых ее шагах на ниве балетной педагогики.
«Класс Кшесинской, – предваряет интервью Хаскелл, – один из самых замечательных среди тех, что мне приходилось видеть: очень индивидуальный и вдохновенный. Кшесинская отдает себя работе с огромным энтузиазмом, танцуя со своими учениками иногда по восемь часов в день».
А. Хаскелл: Ваш класс не похож ни на один другой. У вас есть собственный метод преподавания?
М. Кшесинская: Я стремлюсь делать каждый урок новым и увлекательным. Я хочу учить самому танцу, а не только тем движениям, из которых он состоит, и стараюсь включать традиционный экзерсис в комбинации и па, которые развивают воображение. Таким образом, когда придет время, танцовщики смогут легко и быстро понять хореографа. Вы могли заметить, что я никогда не считаю вслух: это точно так же портит урок, как испортило бы представление. Прежде чем начать танцевать, ученики должны мысленно держать ритм, а пока этого нет, танцевать просто бессмысленно.
А. Хаскелл: Не получится ли, что все ваши ученицы будут просто маленькими Кшесинскими?
М. Кшесинская: Я стараюсь воспитывать в них индивидуальность. Все должны изучить основную технику, но когда они уже достаточно подготовлены, я даю им те упражнения, которые каждой из них больше подходят. Я считаю, что урок Чекетти не годится для продолжительных занятий. Я нахожу, что он иссушает воображение слишком однообразным классом, в то время как совершенно необходимо развивать художественную гибкость. Чекетти научил меня фуэте, и я навсегда осталась ему благодарна за то, что он сделал для меня. Но самым великим учителем я считаю Иогансона – он создатель русской балерины. Он был одним из очень немногих, кто мог научить, как нужно танцевать. За исключением этих нескольких оговорок, я согласна с вами, что балет сегодня замечателен и что так или иначе танцовщики все же смогут развиваться. Ко мне мастерство пришло к тридцати годам. Как легко мне было тогда танцевать, я делала это почти без усилий! До того и после мне иногда приходилось делать усилия, чтобы быть в нужном настроении…
А. Хаскелл: Артистизму можно научить?
М. Кшесинская: До определенной степени можно. Внутренняя артистичность нашей великой танцовщицы Павловой – это другое дело, но я знаю многих танцовщиков, которые развивали в себе это свойство постепенно. Время – самая важная вещь при ответе на подобные вопросы. Мы долго учились, прежде чем взяться за трудные роли, и хотя сегодняшняя техника оправдывает более короткий срок обучения, но души еще не готовы для серьезных ролей. Нужно набюдать за великими артистами, чтобы со временем стать такими же. В те годы у нас было достаточно времени, чтобы наблюдать. Я помню, как, когда мне было двадцать лет, я попросила Петипа дать мне танцевать Эсмеральду. «Не теперь», – ответил он, – вы недостаточно страдали». И он был прав. Старые балеты, возможно, были во многом смешными, но исполнять их эмоционально была непростая задача. Я так сильно чувствовала Эсмеральду, что когда, наконец, стала ее танцевать, то часто должна была сдерживать слезы перед выходом. И здесь опять время играет очень большую роль. Эти балеты были длинными и шли долго – у нас была возможность совершенствовать роль или же учиться, наблюдая, как ее совершенствуют другие.
Я поражаюсь современным молодым артистам, но часто спрашиваю себя, хватит ли их так надолго, как нас? Будут ли они такими же свежими в зрелые годы, какой осталась Анна Павлова? Это снова вопрос времени. Они танцуют каждый вечер, мы выходили на сцену с перерывами. Невозможно каждый вечер быть в нужном расположении духа, а насильно вызывать в себе желание танцевать очень вредно для молодого человека. Впрочем, время покажет.
А. Хаскелл: Чем отличаются артисты вашего поколения от современных молодых артистов? Лучше вас никто не сможет ответить на этот вопрос.
М. Кшесинская: Многое кажется мне забавным, когда я думаю о знаменитых артистах прошлого, особенно моих школьных лет. Большинство из тех, кого восторженно принимала публика, сегодня всем своим стилем вызвали бы смех. Гердт, например, был великим артистом, но его невозможно представить на сегодняшней сцене. Другие, быть может, имели бы такой же выдающийся успех, как и прежде. Вирджиния Цукки была замечательной артисткой, величайшей среди всех, кого мне приходилось видеть. Бывают артисты, которые вызывают восхищение, но ничего не оставляют в душе, но после стольких лет я все еще вижу Цукки. Современные танцовщики технически гораздо более развиты, они сильнее даже знаменитой своей техникой Леньяни. Но с развитием артистической индивидуальности все обстоит не так просто…
«Подумать только! – не уставал повторять Хаскелл. – Это говорила балерина, танцевавшая еще при свечах! Ничего похожего на: «Ах, в наше время все было так прекрасно!», ничего от «бабушки русского балета». Трезвая, мужественная оценка прошлого и настоящего. Поразительная женщина!»
Через год после открытия студии в гости к ней приехала гастролировавшая в Париже Анна Павлова. Сидела в кресле во время занятий, наблюдала с интересом за выступлениями воспитанниц, изо всех сил старавшихся произвести впечатление на легендарную звезду. Поманила пальцем понравившуюся ей Ниночку Прихненко:
– Подойти, детка!
Погладила по головке светловолосую очаровательную девчушку, произнесла ласково:
– Продолжай танцевать. У тебя хорошее будущее.
«Она просидела весь урок, – вспоминает Кшесинская, – а когда урок кончился, она меня расцеловала и сказала: «А я думала, что вы неспособны работать, что это только одно воображение, но теперь я вижу, что действительно можете преподавать».