1
Кто только не писал о ней на протяжении жизни. Балетные критики, светские и бульварные репортеры, мемуаристы. Профессионалы, дилетанты.
После войны один ее знакомый принес однажды стопку исписанных листов, говоря, что вычитал в них связанный с ней давний какой-то эпизод. Листы, по его словам, составляли часть обширных записок, которые его матушка получила от жившей по-соседству дамы, а та, в свою очередь, от некоего доморощенного автора, обретавшегося где-то в окрестностях Дижона.
Пробегая глазами текст, она качала в изумлении головой: неужели – Марр? Тот самый! Провинциальный поручик-балетоман, с которым она познакомилась бог весть в каком году на полуночном маскараде в фойе театра? Служил, кажется, где-то на Дальнем Востоке, в столицу приехал к родному дяде на побывку…
Всплывали из глубин памяти картины… Петербург, зима… Гремящий музыкой вестибюль театра, скопище людей в масках… Как она интриговала встреченного в толпе смешного офицерика, отказывалась, несмотря на настойчивые его просьбы, назвать имя. Как он ждал ее на другой день у заваленного снегом служебного входа, не зная в лицо, как был изумлен, взволнован, обнаружив по голубому банту на ее ротонде, что встреченная им давеча незнакомка в черном «домино» – Кшесинская.
Она пригласила его тогда в гости на Каменноостровский. Напоила чаем, расспрашивала о службе, увлечениях, продемонстрировала способности любимого фоксика Джиби, прыгавшего по ее команде через стулья. Подарила книгу Плещеева «Наш балет», несколько своих фотографий. Хлопотала впоследствии перед Ники за какого-то армейского его товарища, осужденного на несколько лет в крепость за участие в дуэли и убийство обидчика жены…
Все это он красочно, эмоционально описал в воспоминаниях, не упустил ни малейшей подробности…
«Считаю своим нравственным долгом сказать, – читала она, – М. Ф. Кшесинская была не только добрым гением для бедных, для несчастных, заступницей за угнетенных – она была добрым гением и для «великих». Она была настолько чиста, что никакая клевета не могла коснуться ее. Все отметается от ее высокой, светлой личности, как отлетает от чистого кристалла пылинка, несомая ветром. Она была выше всего»
Растроганная, она тут же написала ему по обратному адресу:
«Вы будете удивлены, дорогой Генрих Людвигович, получив письмо от «черной маски с голубым бантом». Неожиданно мне передали часть Ваших записок, где Вы описываете встречу со мною в маскараде. Эти записки, написанные так просто, так жизненно, перенесли меня в мое далекое, счастливое прошлое. Я буду рада Вас встретить, – если будете в Париже, заезжайте ко мне. Больше не зовут «карету Кшесинской», сама бегаю в метро, и уже двадцать лет у меня студия, и я работаю с утра до вечера.
Повторяю, буду рада Вас видеть.
Сердечный привет,
Княгиня М. Красинская.
10, Вилла Молитор – Париж (16). Тел. 34–38».
Он немедленно ей ответил – взволнованный случившимся, необыкновенно счастливый, благодарный за память. Какое-то время они обменивались короткими посланиями, пока летом 1950 года ни повстречались, наконец, в курортном Пломбиере, где они с Андреем в то время лечились и отдыхали и куда пригласили жившего в соседнем Фаверне Марра на завтрак в «Отель де Бен».
«Я приоделась к этому случаю, – пишет она, – чтобы показаться ему в наилучшем виде, ведь я его ровно пятьдесят лет не видала и не имела никакого понятия, на что он похож. Когда я спустилась перед завтраком в гостиную, я видела, как сидящий в углу господин моментально встал и пошел мне навстречу, я поняла, что это был Марр. Небольшого роста, пожилой, с по-старинному расчесанными надвое бачками, аккуратно, но скромно одетый, он с глубоким волнением подошел ко мне, чтобы поздороваться, и с самым почтительным видом поцеловал мне руку. От волнения он почти не мог говорить, он только смотрел на меня с умилением, видимо, вспоминая нашу первую встречу на маскараде полвека назад. За завтраком он рассказал про свою жизнь, как попал в эмиграцию, какие перенес мытарства и как наконец ему дали место в Семинарии без жалованья. Он жил на старческой своей пенсии и был более нежели доволен своей судьбой… Я проводила Марра после завтрака на вокзал, и когда я с ним простилась и пошла обратно домой, то, оглянувшись назад видела, что он все стоял на том же месте. Увидав, что я обернулась, стал крестить меня. Потом я получала от него письма с поздравлениями по разным случаям, всегда очень трогательные и сердечные. Я все мечтала опять его увидеть в следующем году, когда попаду в Пломбиер. Но в последующих своих письмах Марр стал жаловаться на состояние своего здоровья, на то, что он очень ослабел, уже не может разносить тяжелые почтовые посылки по Семинарии, как раньше, и с трудом уже прислуживает в церкви. К лету он писал, что в этом году он уже не сможет приехать в Пломбиер из-за слабости и недомогания, и выражал опасения, что он меня не увидит».
«Когда я была в Пломбиере в августе 1951 года, – читаем в продолжении, – одна знакомая предложила свезти меня в Фаверне на своем автомобиле, и предупредила Марра о часе моего приезда в Фаверне, и когда мы подъехали на автомобиле к воротам Семинарии, я увидела его стоящим у ворот в ожидании меня. За год, что я его не видела, он очень изменился, осунулся, и не было той бодрости в нем, как в предыдущем году.
Он очень обрадовался меня снова увидеть и повел меня посмотреть его комнатку. Комнатка была расположена над входными воротами, как это часто делается, сводчатый низкий потолок, полукруглое окно до пола и почти что никакой обстановки, кроме кресла и стола, маленький железный, на трех ножках, умывальник и самое примитивное ложе вместо постели; комнатка напоминала, скорее, келью в монастыре. Несколько образов были единственными украшениями на стенах. Но он был доволен, больше ему ничего не надо было. Питался он у себя в комнате, а пищу получал с общей кухни, куда ходил со своей посудой; кормили, как он говорил, хорошо и сытно, за все он благодарил Бога. Он попросил меня сесть в его кресло хоть на минуточку, чтобы потом вспоминать, что я посетила его комнатку и сидела в его кресле.
Он хотел нам показать Семинарию, но я видела, что старику уже не под силу подыматься по огромным и бесконечным лестницам. Мы вышли только в сад, чтобы полюбоваться нынешним видом Семинарии, и заглянули в ту часовню, где он по утрам прислуживал при ранней обедне. Мы прошлись немного по городу в поисках кафе, и по дороге все встречные кланялись Марру и приветствовали его: «Бонжур, мсье Марр!»… На прощанье мы ему подарили коробку папирос, он любил покурить, и пакет «ваганина», так как он жаловался на нестерпимые боли в руках, и я ему посоветовала это средство, которое мне очень помогает. Тут, у кафе, мы с ним простились, как оказалось, навсегда, и уехали домой в Пломбиер, это было 5 (18) августа 1951 года, в субботу. По возвращении в Пломбиер я послала ему пакет с бумагой и конвертами для писем и, кажется, еще сладости. Несколько дней спустя я получила от него открытку, но не его рукой написанную, а по его поручению аббатом Монере:
«Княгине Красинской, «отель де Бэн», Пломбиер, 27 августа 1951 года.
Благодарю за подарок. Я не могу писать сам, так как я болен. Привет всем. Целую Ваши руки. Преданный Вам, Генри Марр.
Написано аббатом Монере, семинария Фаверне»
Потом аббат сообщил мне, что Марра перевезли в Везуль, в госпиталь. Вскоре вслед за этим я получила от директора семинарии печальное известие о кончине Г. Л. Марра:
«Аббат Эмэ Амбер, Директор Большой Семинарии Фаверне
Сообщаю Вам о кончине г-на Генри Марра, произошедшей в пятницу, 21 сентября, в госпитале Везуль. Г-н Марр очень страдал в последние дни».
Такое же извещение я получила от директора госпиталя, где Марр скончался, «по поручению самого Марра», что меня глубоко тронуло:
«Центральный госпиталь Везуль. 23 сентября 1951 года. Г-же княгине Красинской, 10, Вилла Молитор, Париж (16)
Мадам, согласно последней воле г-на Генри Марра, я имею честь сообщить Вам, что он скончался 21 сентября 1951 года. Похороны состоялись 23 сентября 1951 года.
Мадам, примите мои искренние приветствия. Директор».
«Итак, – заключает она, – не стало моего дорогого Г. Л. Марра. Но я была счастлива, что судьба дала мне возможность хоть два раза его повидать перед его кончиной и хоть немного утешить его старость и согреть его сердце добрым словом, по письмам я знаю, он очень ценил мое внимание к нему – Царствие ему Небесное, милый Марр».
2
Не все писавшие о ней в разное время восторгались ею как «милый Марр». Не все причисляли к когорте великих танцовщиц современности, как Арнольд Хаскелл.
В 1950 году она получила по почте только что вышедшую в Париже «Историю русского балета со дня его основания до наших дней» Сергея Лифаря с дарственной надписью автора. Кусала губы, переворачивая страницы: история, называется! Сплошные домыслы, предположения, натяжки. Имя ее называлось непременно рядом с именем Преображенской, словно речь шла о сиамских близнецах, а не об отличных друг от друга балетных индивидуальностях, занимавших, к тому же, разные ступени в театральной «табели о рангах». Автор прозрачно намекал, что уже вначале своей карьеры молодые Павлова и Карсавина грозили оттеснить ее на второй план – препятствием было лишь ее исключительное влияние в театре. Что заграничный ее успех был достаточно скромен в сравнении с успехом Павловой, которую Европа носила буквально на руках. И так далее – в том же духе. Милый Серж оказался настолько неделикатным, что не посчитал необходимым поместить ее фотографию на отдельном листе. Друг дома, называется, «матушкой» зовет!
Не исключено, что именно тогда, черкая карандашом страницы «Истории» (книги, на самом деле, вовсе не исторической, глубоко личной, неудачно просто названной), пришла она к мысли: довольно спорить с недобросовестными мемуаристами, терпеть оценки со стороны! Пора рассказать о себе самой.
Не последним аргументом в пользу такого решения мог послужить читательский и, как следствие, коммерческий успех вышедших при ней воспоминаний М. Фокина, А. Бенуа, В. Нижинского, Ф. Шаляпина, Т. Карсавиной. Если книгой мемуаров можно возбудить к себе общественный интерес и к тому же заработать, подсказывал здравый смысл, почему, собственно говоря, не попробовать?
Сама она объясняет причину, толкнувшую ее взяться за перо и бумагу, туманно-мистически. Как, убирая под Рождество елку, неудачно поскользнулась, зацепившись за ковер, сломала ногу. Как после тяжелой операции, в госпитале, услышала голоса во сне; догадалась: к ней взывают с небес души убиенных членов царской семьи. Как, пробудившись, в слезах, грезила до рассвета, вспоминая прожитую жизнь.
«Какая-то неведомая сила толкнула меня на этот шаг, как бы все время подсказывая, что я должна это сделать».
Книга далась ей нелегко, потребовала немало душевных сил. Перед началом работы, разбирая сохранившиеся в доме бумаги, пришла она к неутешительному выводу: письменных свидетельств – кот наплакал. Не существовало более семейного архива, начатого еще прадедом, Войцехом Кржесинским. Остался в России девичий ее дневник, фотографии, черновики, записки. Пропали во время революции бесценные для нее письма наследника престола. Расчитывать приходилось по большей части на собственную память.
Наивно полагать, что уселась она за стол с желаним говорить правду, одну только правду и ничего кроме правды. Даже если на минуту предположить, что дело обстояло именно так, из затеи ее ровным счетом ничего бы не вышло. Намерению публично исповедаться воспрепятствовал бы, в первую очередь, сам избранный ею жанр, сущностную природу которого – лгать, излагая истину, замечательно подметил едва ли не самый искренний в истории мемуаристики автор (исключая, разве что, протопопа Аввакума) – Жан-Жак-Руссо:
«Никто не может описать жизнь человека лучше, чем он сам. Его внутреннее состояние, его подлинная жизнь известны только ему. Но, описывая их, он их скрывает: рисуя свою жизнь, он занимается самооправданием, показывая себя таким, каким он хочет казаться, но отнюдь не таким, каков он есть. Наиболее искренние люди правдивы, особенно в том, что они говорят, но они лгут в том, что замалчивают; и то, что они скрывают, изменяет таким образом значение того, в чем они лицемерно признаются. Говоря только часть правды, они не говорят ничего»
Мемуаристке с древнегерманским именем Матильда, обозначающем «опасная красота», было что скрывать, что замалчивать. Было на кого оглядываться, когда дело касалось сомнительных сторон своей жизни. Не будем забывать: во все время работы над книгой за спиной ее стояли многочисленные цензоры. Родственники, друзья, коллеги по сцене. Императорский Двор в изгнании, озабоченный возможностью обнародования фактов, бросающих тень на память покойного монарха. Собственный супруг, фактически – соавтор, менее всего расположенный ворошить сомнительные моменты из бурного прошлого театральной жены. Сын, считавший маменьку идеальной женщиной. Каждый вольно или невольно подталкивал в сторону ее перо.
И все же главным цензором «Воспоминаний» была, вне всякого сомнения, она сама. Самолюбивая девочка из многодетной семьи польских эмигрантов, сделавшая одну из головокружительнейших карьер в истории русской сцены, ставшая под конец жизни светлейшей княгиней, породнившаяся (неважно когда и при каких обстоятельствах) с царским домом Романовых.
Ни о каком публичном вывешивании исподнего белья взявшаяся за сочинительство восьмидесятилетняя экс-примадонна русского императорского балета не помышляла. Задуманная на излете дней книга, напротив, должна была стать ее последним блистательным выходом на публику, победной кодой, венчающей прекрасный и трагический спектакль ее жизни.
Простим великодушно ее стремление предстать перед потомками в наилучшем свете. Натяжки, украшательства. Неоправданную хулу в чужой адрес. Бог ей судья! – не она первая, не она последняя. Скажем спасибо за великолепные картины детства и юности, годы балетного ученичества, описание Петербурга конца девятнадцатого, начала двадцатого веков, выразительные портреты современников, с которыми она дружила или враждовала (середины у нее не было – или-или), за беспощадный по искренности рассказ о русской кровавой революции, разрушившей до основания, растоптавшей ее мир.
«Я сделала что могла, – вправе повторить она латинскую поговорку. – Кто может, пусть сделает лучше».
3
Вчитаемся поглубже в текст «Воспоминаний». Занятие это подчас не менее занимательно, чем разгадывание крестословиц (простите, кроссвордов) или шарад.
Мелькает на страницах книги имя – Ольга Преображенская.
Вот неразлучные подружки с училищных еще времен Маля и Оля, недавно принятые в театр, едут кататься в свободный день на санях по набережной Невы. Обгоняют идущую строем роту гвардейцев с оркестром, когда раздаются внезапно звуки музыки. Испуганная лошадь шарахается, несется прочь, сани переворачиваются. Итог прогулки – синяки и шишки, но кто, скажите, в молодые годы обращает внимание на такие пустяки? Вот эпизод более поздней поры. Начинающую балерину Мариинского театра Кшесинскую приглашают на гастроли в Монте-Карло. В поездке ее сопровождают брат Юзя, Бекефи, Кякшт и Олечка Преображенская. Вот воспоминание о том, как, исполняя в течение нескольких лет заглавную партию в «Коппелии», она решает передать ее кому-либо из солисток. Выбор падает на Оляшу, недавно удостоенную звания балерины. Вот, задумав объединить в гран-па балета «Пахита» ведущих танцовщиц театра, она намечает список участниц феерического представления: она сама, А. Павлова, Т. Карсавина, О. Преображенская, В. Трефилова…
И сразу – стоп! Имя подруги бесследно исчезает со страниц воспоминаний. Появляется в образовавшейся лакуне некое безымянное лицо женского пола, – то, что в старинных романах обозначали заглавной буквой «N». Лицо откровенно антипатичное, с ворохом омерзительных свойств: и сплетница, и интриганка, и рецензентов бессовестно подкупает, и собственных поклонников провоцирует на хулиганские выходки во время ее выступлений, – ничего общего с чудесной-расчудесной Оленькой, хотя речь, вне всякого сомнения, идет именно о ней…
Дружба их была типично девчоночья – союз красотки и дурнушки. Как и почему выделявшаяся среди массы учениц императорского училища высокомерная экстерница Кшесинская обратила внимание на учившуюся классом выше рыжеватую корявенькую пепиньерку Преображенскую, можно только гадать.
Видеть их вдвоем было странно. Стоят, тесно прижавшись, у окна во время перемены, о чем-то взволнованно шушукаются, – хорошенькая, в модном костюмчике, похожая на порхающую бабочку Маля, а рядом, – ни вида, ни прелести, – серая мышь в интернатовской полотняной униформе. Влюблены друг в дружку до невозможности, водой не разольешь…
Ах, эти подростковые привязанности, сколько в них всего намешано! Наивной экзальтации, готовности не задумываясь отдать за дорогое тебе существо жизнь. Нетерпимости, холодного эгоизма, жестокости.
Неравный их альянс таил в зародыше будущую вражду. Самолюбиво-капризной Матильде не приходило в голову, что рядом с ней живой, ранимый человек, личность, не менее одаренная, чем она. Что лишенной привлекательности Оляше вовсе не безразличен ее успех у мужчин, постоянные измены. Что неимущая подруга не в восторге, когда у нее на глазах щеголяют в парижских нарядах, сорят деньгами, получают дорогие подарки от поклонников. Трещина в их отношениях углубилась с приходом обеих в театр. Театральное закулисье с его нравами: делением на враждующие лагери, борьбой за роли, гонорары, бенефисы, внимание прессы окончательно отдалило их друг от друга, сделало непримиримыми антагонистками.
«Мне пришлось испытать и другие неприятности от товарок по сцене, – читаем в «Воспоминаниях». – Одна из танцовщиц, впоследствии занявшая видное место в труппе, ничего из себя не представляла при выпуске из училища и добилась результатов только трудом и неимоверной настойчивостью. С первых шагов ее на сцене я всячески старалась ей помочь и много раз за нее хлопотала у того же всесильного Петипа. Но за это она мне заплатила неблагодарностью и интригами против меня. В этом она, несомненно, пользовалась советами одного очень влиятельного в то время журналиста, который был с виду милым и симпатичным человеком но на самом деле был способен на самые невероятные поступки» (речь идет, по всей видимости, о балетном критике Н. Безобразове – Г. С.).
В словах Кшесинской – и правда, и неправда.
Неправда, что блестяще проявившая себя во время учебы в балетной школе Преображенская «ничего из себя не представляла при выпуске». Правда то, что делая стремительно карьеру, сметая преграды на своем пути, Кшесинская не забывала о прежней дружбе, оказывала при случае подруге необходимое покровительство. Что на каком-то этапе последняя ощутила себя достаточно уверенно, чтобы освободиться, наконец, от тесных Малечкиных объятий, заявить о себе в полный голос.
Истины ради следует заметить: выдающуюся впоследствии балерину и педагога Ольгу Иосифовну (Осиповну) Преображенскую менее всего можно было назвать тихой овечкой. Простолюдинка, закаленная в жестоком мирке балетного пансиона, острая на язык любимица публики кусаться умела не хуже Кшесинской.
«Нелегким был ее путь к успеху, – пишет о ней в воспоминаниях Тамара Карсавина. – Она начинала как танцовщица кордебалета и постепенно, шаг за шагом поднималась к вершине. Своей виртуозностью танцовщица была обязана своему учителю Чекетти, а возможно, в еще большей мере своему непоколебимому мужеству. Чекетти по утрам был занят в училище, Преображенская днем репетировала, а вечерами выступала в театре, принимая участие не только во всех балетах, но и почти в каждой опере, где присутствовали танцевальные дивертисменты. И только по окончании спектакля она шла на урок к маэстро, заканчивавшийся поздно ночью. Артисты очень уважали ее за настойчивость и любили за мягкий характер. Всех радовали ее успехи».
Противостояние вчерашних подруг носило по большей части мелочной характер, крови соперницы ни та, ни другая, слава богу, не жаждали. Старожилы Мариинки с удовольствием вспоминали комический эпизод, происшедший на первом представлении балета «Тщетная предосторожность». На сцене в числе театрального реквизита находилась клетка с живыми курами, открывшаяся почему-то именно в тот момент, когда из-за кулис вылетела со своим танцем Преображенская. Обезумевшие куры метались по помосту, растерянная исполнительница – между ними; в зале стоял гомерический хохот. «Подставку», разумеется, приписали Кшесинской, хотя за полгода до этого та уехала из-за тревожных событий 1905 года из России и жила в это время в Каннах.
Их обросшая легендами вражда продолжилась по-своему в период эмиграции, когда обе занялись балетным преподаванием. Лечивший ту и другую муж ученицы Кшесинской Нины Прихненко доктор С. Г. Авакянц (сам он в молодости занимался в студии Преображенской) со смехом рассказывал, как обе попеременно выпытывали у него разного рода секреты, касающиеся друг дружки, умоляя при этом всякий раз не проговориться «на той стороне».
«Следы прежней Кшесинской я вижу в продолжающемся, несмотря на преклонные годы обеих, соперничестве с Преображенской, – пишет в «Балетомании» хорошо знавший обеих А. Хаскелл. – Кшесинская принимала больше иностранцев и молодых танцовщиков, хотя и вырастила таких артистов, как Рябушинская, Лишин, Тараканова. Преображенская воспитала большинство «babies» Базиля во главе с Бароновой и Тумановой. Третий великий педагог из Мариинки, балерина Любовь Егорова, вышедшая замуж за великосветского друга Кшесинской (князя Никиту Трубецкова – Г. С.) сохраняла нейтралитет».
Заочно их примирила смерть.
Пережившей на десять лет «заклятую подругу» Кшесинской достало благородства воздать должное сопернице, написать в заключительной главе «Воспоминаний»:
«Современные танцовщицы много сильнее прежних по своей технике, и в этом я ничего не вижу плохого. Техника идет вперёд – это естественно, но среди них теперь мало таких артисток, какими были: Розита Мори, Анна Павлова, Тамара Карсавина, Вера Трефилова, Ольга Преображенская, Ольга Спесивцева – у них нет той силы в игре, которая была раньше».
4
Чувством вины, запоздалым раскаянием пронизаны строки мемуаров, касающиеся великого князя Сергея Михайловича.
Каким был горячо любивший ее человек? Какое место занимал в ее жизни? Как был вознагражден за поразительную преданность?
«Мой четвертый брат Сергей Михайлович (он был на три года моложе меня), – читаем в «Воспоминаниях великого князя» А. М. Романова, – радовал сердце отца тем, что вошел в артиллерию и в тонкости изучил артиллерийскую науку. – В качестве генерал-инспектора артиллерии он сделал все, что было в его силах для того, чтобы в предвидении неизбежной войны с Германией, воздействовать на тяжелое на подъем русское правительство в вопросе перевооружения нашей артиллерии. Его советов никто не слушал, но впоследствии на него указывали в оппозиционных кругах Государственной Думы как на «человека, ответственного за нашу неподготовленность». Эта привычка бросать нож в спину мало удивляла Сергея Михайловича. В качестве воспитанника полковника Гельмерсена, бывшего адъютанта моего отца, брат Сергей избрал своим жизненным девизом слова «тем хуже» («tant pis»), которые были излюбленной поговоркой этого желчного потомка балтийских баронов. Когда Гельмерсену что-нибудь не нравилось, он пожимал плечами и говорил «тем хуже» с видом человека, которому все, в сущности, говоря, было безразлично. Воспитатель и воспитанник продолжительное время поддерживали эту позу, и понадобилось довольно много времени, чтобы отучить моего брата на все обижаться – манера, которая дала ему прозвище «Monsieur Tant Pis». Как и я, он был близким другом императора Николая Второго в течение более сорока лет, и следовало только пожалеть, что ему не удалось передать долю критического отношения полковника Гельмерсена своему высокому другу из Царского Села. Сергей Михайлович никогда не женился, хотя его верная подруга, известная русская балерина, сумела окружить его атмосферой семейной жизни».
Не раз, надо полагать, возвращалась Кшесинская мыслью к человеку, любившему ее с таким самоотречением и страстью. Готовому ради нее на все.
Их двадцатидвухлетняя связь, супружество по-существу, была для него цепью нескончаемых душевных испытаний. Хранить верность единственному мужчине она не умела. Отдавалась бездумно очередным увлечениям, множила со страстью коллекционерки число обожателей.
Исправить ее он не мог, расстаться с ней ему недоставало сил.
Был момент, терпению его пришел конец, он объявил, что женится. Она устроила ему бурную сцену, потребовала порвать немедленно любые отношения с намеченной избранницей. Добилась своего – зачем, спрашивается, с какой целью?
Он был ее собственностью – как выстроенный на его деньги дворец-модерн на Каменноостровском, купленная в Стрельне приморская дача. Волевой человек, генерал, командовавший в войну русской артиллерией, не анохорет вовсе, напротив – достаточно еще молодой, привлекательный мужчина, нравившийся дамам, забывал в ее присутствии о достоинстве, делался мягким как воск, шел на моральные компромиссы. Как надо было прихлопнуть его каблучком, какую возыметь над ним власть, чтобы удержать возле себя после очередной измены – язык не поворачивается произнесть! – с родным его племянником? Заставить простить неверность, делить ее с наивным мальчишкой? Дать рожденному от соперника малютке свое отчество, называть сыном, трогательно о нем заботиться?
Вряд ли ей не приходило в голову, что в мученической его смерти повинна косвенным образом и она, оттолкнувшая его в роковую минуту, не настояв на отъезде вместе с ней и Вовой в эвакуацию из мятежного Петрограда. Живя в относительной безопасности на Юге, несколько успокоившись после пережитого, она предприняла запоздалую попытку ему помочь, выручить из беды.
«Меня угнетала мысль, что Великий Князь Сергей Михайлович остался в Петербурге, подвергая себя совершенно напрасно опасности, – читаем в «Воспоминаниях». – Я стала ему писать и уговаривать его приехать также в Кисловодск. Но он все откладывал приезд, желая сперва освободить мой дом, о чем он усиленно хлопотал, а кроме того, он хотел переправить за границу оставшиеся от матери драгоценности и положить их там на мое имя. Но это ему не удалось, так как Английский посол, к которому он обратился, отказался это сделать. Кроме того, Великий Князь хотел спасти мебель из моего дома и перевезти ее на склад к Мельцеру, что, кажется, ему удалось, хотя наверное не знаю. Во всяком случае, это оказалось бесполезным. Когда П. Н. Владимиров, оправившись после своего падения, уезжал в октябре 1917 года обратно на службу в Петербург, он обещал мне помогать Великому Князю Сергею Михайловичу насколько сможет и свое обещание выполнил. Владимиров предполагал потом вернуться в Кисловодск, но написал мне, что он сейчас не может приехать, так как не хочет оставить Великого Князя Сергея Михайловича одного и хлопочет об его переезде в Финляндию. Из этого ничего не вышло, так как бумаги были выправлены только для Сергея Михайловича, а для его человека нет, а без него он, больной, не мог ехать. Но, кроме того, Великий Князь боялся покинуть Россию, как и многие члены Императорской фамилии, чтобы этим не повредить положению Государя. Когда он закончил все мои дела и хотел выехать в Кисловодск, оказалось уже слишком поздно, большевики захватили власть в свои руки, и бегущие с фронта солдаты просто выбрасывали пассажиров из вагонов, чтобы самим доехать скорее домой. Путешествовать по России тогда было невозможно…»
Год спустя его не стало.
«Великая княгиня Елизавета Федоровна, великий князь Сергей Михайлович, а также князья Иоанн, Константин и Игорь Константиновичи и с ними князь Владимир Павлович Палей, сын великого князя Павла Александровича от его брака с княгиней Ольгой Валерьяновной Палей, – пишет в книге воспоминаний «В мраморном дворце» в.к. Гавриил Константинович, – были ранней весной 1918 года сосланы в Вятку, а затем в Екатеринбург. Летом 1918 г. короткое время содержались в г. Алапаевске Верхотурского уезда Пермской губернии. В ночь на 18 июля их всех повезли из Алапаевска по дороге в Синячиху. Вблизи этой дороги были старые шахты. В одну из них их сбросили живыми, кроме великого князя Сергея Михайловича, который был убит пулей в голову, а его тело сброшено также в шахту. Затем шахта была заброшена гранатами».
Чувство к ней он пронес в буквальном смысле слова до могилы. Когда выполнявшая поручение Верховного правителя Сибири адмирала Колчака следственная комиссия обнаружила в шахте под Алапаевском изуродованные тела членов царской фамилии и их приближенных, на шее великого князя Сергея Михайловича нашли золотой медальон с ее фотографией и выгравированной надписью – счастливыми датами их близости – «21 августа – Маля – 25 сентября».
«Такой души ты ль знала цену?» – приходят на ум лермонтовские строки.
Ответа мы не узнаем никогда.
5
Она предавала, ее предавали.
В первый год эмиграции на виллу в Кап д'ай, где она в то время жила, принесли под Рождество почтовую открытку из Ниццы, подписанную: «Н. П. Карабчевский». Тут же, не читая, она порвала ее на мелкие кусочки, выбросила в урну. В лицемерных поздравлениях она не нуждалась!
Знаменитый российский адвокат и судебный оратор, выигравший в свое время не уступавшее по резонансу делу Дрейфуса «дело Бейлиса», был хорошим ее знакомым. Встречались в обществе, мило общались. Жена его Ольга Константиновна была пылкой ее поклонницей, хранила в альбоме, по собственному признанию, целую коллекцию ее фотографий. Карабчевский однажды уговорил ее принять участие в домашнем спектакле по собственной пьесе-фантазии с пением и танцами. Затея была прихотью баловавшегося музыкальным сочинительством дилетанта, милой чепухой: по ходу действия она «оживляла» танцевальными движениями и пантомимой голоса прятавшихся за ширмой певиц. Но публике, судя по всему, понравилось. Вызывали на поклоны, бросали цветы. Ворвавшийся после представления в уборную Карабчевский целовал руки, кричал с шутливым пафосом: «Матильда Феликсовна, умоляю: убейте кого-нибудь! Дайте мне возможность выступить вашим защитником! Честью клянусь: суд признает вас невиновной!»
Так повернулась жизнь, что ей действительно понадобилась вскоре его помощь. Вынужденная скрываться после февральских событий у друзей, она прослышала: особняк ее на Каменноостровском, занятый большевиками, методично обворовывается. Тащат посуду, столовое серебро, одежду, мебель. Что-то надо было срочно предпринять, остановить грабеж. Знакомые подсказали: Николай Платонович свой человек в Таврическом дворце, дружен с министром юстиции Временного правительства Керенским, вхож в его кабинет…
«Вот, подумала я, как раз подходящий случай выступить в мою защиту, хотя я никого и не убивала, но все же нахожусь в очень трудном положении, – вспоминает она на страницах книги. – Я позвонила Карабчевскому по телефону в полной уверенности, что он мне поможет и замолвит за меня слово у Керенского, чтобы меня оградить от неприятностей. Но результат получился совершенно неожиданный. Николай Платонович ответил мне, что я Кшесинская и что за Кшесинскую в такое время хлопотать неудобно, и потом продолжал в том же духе. Я не стала дальше его слушать, резко повесила трубку и подумала, что пословица верно говорит, что друзья познаются в беде». (Как помним, плюнув в конце-концов на лукавых лже-покровителей, она затеяла собственными силами судебный процесс против большевиков и блистательно его выиграла)
В мыслях не держала, что после случившегося между ней и Карабчевским возможны какие-либо отношения. И ошиблась.
«Осенью 1923 года, 21 октября, – продолжает она рассказ, – ко мне на виллу «Алам» приехал с визитом Н. П. Карабчевский с женою. Когда мне доложили об их приезде, я была крайне удивлена. Если бы он приехал один, может быть, я его и не приняла бы, но мне неловко было отказать его жене в приеме. Тяжело было видеть, как этот старик, гордость и слава русской адвокатуры, вошел ко мне и чуть не бросился на колени передо мною, умоляя о прощении, что отказался прийти ко мне на помощь после переворота. Он мне стал даже жалок, как жалки были и многие другие после переворота: позднее раскаяние, подумала я… Чтобы загладить свою вину передо мною, он просил меня дать ему возможность написать мои воспоминания, так как он знал меня хорошо. Но я отказалась от этого предложения».
6
Вообразите мужа, невозмутимо обсуждающего с любимой женой свеженаписанные страницы рукописи, в которых та предается воспоминаниям о днях бурно проведенной молодости. Называет имена поклонников, признается в испытанных к ним когда-то чувствах, вспоминает обстоятельства, детали.
Испытанию такого рода она подвергла в процессе совместной работы великого князя Андрея Владимировича, с которым прожила в мире и согласии более полувека.
Вряд ли не подумал хоть раз этот вовсе не бесчувственный, несмотря на возраст и болезни, человек, глядя на сидящую рядом за рабочим столом старую подругу: «Какая же ты, однако, была, радость моя, невероятная кокотка!»
Среди последних представителей рода Романовых было немало незаурядных личностей. Знаменитый историк, автор многочисленных научных монографий Николай Михайлович, расстрелянный большевиками в Петропавловской крепости. Выдающийся военначальник, верховный главнокомандующий в Первую мировую войну Николай Николаевич-младший, ответивший в свое время Григорию Распутину на запрос, не может ли тот приехать в Ставку: «Приезжай, повешу». Поэт, президент Российской Академии Наук Константин Константинович, печатавшийся под псевдонимом «К. Р.».
Великого князя Андрея Владимировича вряд ли можно причислить к их числу – особыми талантами спутник жизни Кшесинской не блистал. Тяготел к тихим кабинетным профессиям. Окончив Михайловское артиллерийское училище, пожелал продолжить учебу в Александровской военно-юридической академии, был зачислен по ее окончанию в военно-судебное ведомство. Трудился в упомянутой Академии над переводами иностранных военно-уголовных уставов. Командовал недолгое время батареями конной лейб-гвардии, имел звание флигель-адьютанта, полковничьий чин, состоял в Свите Его Величества государя Николая Второго. Часто болел, ездил по курортам, лечился.
По-своему характеризуют личность великого князя принадлежащие его перу дневниковые записи времен первой мировой войны, недавно обнаруженные в архивах. Находясь в Ставке командующего Северо-Западным фронтом генерала Н. В. Рузского в должности штабного порученца, он оказался свидетелем чудовищной безалаберщины и неразберихи, царивших в командовании фронта и тыла: отсутствия четкого стратегического плана компании, противоречивых, безграмотных приказов, деградации начальственного состава армии, воровства, предательства, беспомощности высшей власти, неспособной остановить надвигавшуюся катастрофу, лившей воду на мельницу врага.
В записках его прослушивается явственно оппозиционная нота.
«Теперь снова монотонная жизнь в Седлеце, – читаем в дневнике. – Делать нечего. Гуляешь, читаешь, пишешь, спишь, ешь, вот и все… Сколько напрасных жертв, а, главное, моральных страданий для тех войск, которые должны были отступить назад, бросив кровью взятые места! Кто возместит эту нравственную муку? А без этой нравственной веры победы не бывает… Нынешний приезд Государя в Ставку совершенно атрофировал штаб Верховного главнокомандования. В первый приезд Государь осыпал штаб милостями. Ну, вот и к этому приезду они приготовились, и, действительно, их снова покрыли милостями. Но милость милостью, а дело делом. Но вот со дня приезда Государя в Ставку 22 октября все застыло. Никаких указаний больше не дают и сыплют телеграмму за телеграммой о наградах, а о войне как будто и забыли. Все это очень грустно, ибо в результате – лишние жертвы… Когда Государь был у нас в Седлеце, 26 отября в 8 вечера, то из разговоров за столом и затем частной беседы Рузского с государем было видно, что он вовсе не в курсе дела. Многое его удивляло, многое интересовало. Рузский представил ему карту с боевым расписанием. Когда Рузский уходил, государь вернул ему карту, на что Рузский сказал: «Ваше Величество, не угодно ли сохранить эту карту?» Государь спросил: «А можно ли?» Это мелочь, конечно, но характерно то, что он три дня был в Ставке, и там ему общего плана войны не указали (да был ли он, вот еще вопрос?)»
По складу характера Андрей Владимирович не был бойцом, качествами характера дражайшей половины не обладал ни в малейшей степени. По свидетельству хорошо знавших его людей был человеком добрым, порядочным, отзывчивым. Менее всего думал о карьере, уклонялся от житейских сложностей, плыл безвольно по течению. Будучи после гибели царской семьи в порядке престолонаследия третьим в списке мужчин императорской династии на соискание российской короны (вслед за братьями Кириллом и Борисом), предпочел не вмешиваться в споры-раздоры, разгоревшиеся после обнародования в 1924 году Манифеста, провозгласившего старшего брата императором всероссийским в изгнании. Составил вместе с женой верноподданическое заявление для печати, в котором признал права последнего, благословил Кирилла на великий подвиг во имя будущего великой России.
Единодушия по этому вопросу среди восемнадцати здравствовавших на тот период времени членов семьи Романовых мужского пола не было, скорее – наоборот.
«Ваше Императорское Высочество! – писала в октябре 1924 года великому князю Николаю Николаевичу-младшему вдовствующая императрица Мария Федоровна, бывшая на тот срок по законам Российской империи неоспоримой блюстительницей престола. – Болезненно сжалось мое сердце, когда я прочла Манифест великого князя Кирилла Владимировича, объявившего себя императором всероссийским. Боюсь, что этот манифест создаст раскол и ухудшит положение и без того истерзанной России. Если Господу Богу, по Его неисповедимым путям, угодно было призвать к Себе моих возлюбленных Сыновей и Внука, то Я полагаю, что Государь Император будет указан нашими Основными Законами, в союзе с Церковью Православной, совместно с Русским народом».
Юрист по образованию, знавший великолепно законы, в том числе и законы престолонаследия, Андрей Владимирович не мог не сознавать шаткости притязаний старшего брата на императорскую корону, неоспоримых прав, которые имели на нее другие члены царствующего Дома, в частности сестра покойного монарха великая княгиня Ксения Александровна, а также сын последней от брака с великим князем Александром Михайловичем – Андрей Александрович. Смалодушничал ли тогда спутник жизни Кшесинской, проявил ли апатию, сказать сложно, но благонамеренный его жест был по достоинству оценен: «младшенький» получил в скором времени должность при Дворе – пост председателя Совещания по вопросам об устройстве императорской России при новоиспеченном монархе. Супруге его княгине Марии Федоровне Красинской (до принятия православия – Матильде Феликсовне Кшесинской) императорским указом 1935 года был присвоен титул светлейшей великой княгии Красинской-Романовской. Сын их Владимир согласно новому, специально разработанному Положению о статусе потомков морганатических союзов, испросивших доизволения на брак у главы Династии, стал великим светлейшим князем, Их Императорским Высочеством…
Роли бывших любовников по отношению друг к другу изменились на старости лет. Когда-то она была у него на содержании, стремилась любыми путями удержать возле себя, заставить жениться. Теперь он, не имевший за душой ничего, кроме великокняжеского титула и букета хронических недугов, вынужден был мириться с ее главенством в семье, материально от нее зависел. Ученицы балетной студии взирали равнодушно на появлявшегося в репетиционном зале аккуратного старичка с веником и лейкой в руке: великий князь убирал во время получасового перерыва помещение. Покончив с уборкой, принимался поливать цветы в вазонах.
– Андрюша, поторопись, пожалуйста! – окликала его из своего кресла у окна Кшесинская, – ты мне мешаешь!
В мае 1950 года ей пришло приглашение из Лондона. Пятнадцать существовавших на тот период времени английских балетных студий, объединившись в Федерацию классического танца, постановили избрать ее почетным президентом и просили прибыть для участия в организационном собрании и сопутствующих мероприятиях.
Лондонскую рабочую неделю по прибытию на Английские Острова она провела, что называется, на-рысях. Встречалась с прессой, участвовала в разработке планов Федерации на ближайшие годы, инспектировала учебные центры, в частности – балетную школу «Сэдлерс-Уэллс», руководимую Арнольдом Хаскеллом, давала показательные уроки, принимала экзамены, подписывала удостоверения выпускникам студий, смотрела новые балетные постановки, завтракала, обедала, ужинала в обществе друзей и учеников.
Сопровождавший ее супруг особого интереса у окружающих не вызывал. Молчал по большей части, кланялся машинально во время церемоний, когда называли его имя, глотал незаметно пилюли. Выхода «Воспоминаний» в свет и, как следствие, оскорбительных толков в свой адрес он не дождался – умер в возрасте семидесяти семи с половиной лет, установив своеобразный рекорд по части продолжительности жизни мужского поколения Романовых, о чем она не преминула с известным чувством гордости заметить в послесловии «Воспоминаний».
Отпевали спутника ее жизни в Александро-Невском соборе Парижа – в присутствии членов Двора, высших чинов духовенства, большом стечении народа. Перевести его останки в семейную усыпальницу в Контрексевиле, где были похоронены его мать и младший брат, ей не удалось. Место последнего упокоения председатель Общества взаимопомощи офицеров лейб-гвардии конной артиллерии, председатель Русского историко-генеалогического Общества, генерал-майор Свиты Его Величества великий князь Андрей Владимирович Романов нашел на Русском кладбище в Сен-Женевьев де Буа под Парижем. В соседстве с соотечественниками из мира литературы и искусства, военными, шоферами, слесарями, швеями, посудомойками. Здесь, под чужим галльским небом, среди православных каменных крестов, он терпеливо ее дожидался…