Балканская звезда графа Игнатьева — страница 23 из 48

Мы встретились и братски обнялись.

А.С. Пушкин


«Выше Господа забрался, как грешный Закхей на дерево», — государственного канцлера Российской империи князя Александра Михайловича Горчакова сегодня знобило. Кутаясь в плотный шотландский плед, ветеран внешнеполитических баталий сидел на кресле, опустив ноги в таз с горячей водой. Его слуга, такой же старик, только более подвижный, достал из него корявую венозную ногу канцлера, быстро и энергично стал растирать её полотенцем.

— Так вот, — Горчаков продолжал говорить то ли ему, то ли самому себе. — Я тебе расскажу притчу про Закхея, который залез на дерево, чтобы увидеть Господа. И жил он себе в Иерихоне, который рухнул от гласа труб Навиновых, и был не просто мытарь, а начальник мытарей, человек очень богатый, очень...

Канцлер на минуту зажмурил глаза, представив обстановку своей роскошной 50-комнатной квартиры, доставшейся ему в наследство от «Карлы», его предшественника на посту министра иностранных дел Карла Васильевича Нессельроде, низкорослого и полугорбатого человека. Настоящая «Карла» «со взором, полным хитрой лести».

Александр Михайлович глубоко вздохнул, старческие губы задрожали, глаза увлажнились. Что это? Нервы, старческая сентиментальность? В то же мгновение мысли его прояснились, и в памяти ярко вспыхнул полузабытый случай из времён лицейской студенческой молодости...

Ранняя осень. Воздух чист и прозрачен. Солнце всё ещё бережно греет лица. Куча ярко-жёлтой листвы Царскосельского сада. Они с разбегу завалились туда всей гурьбой. И от этого острого ощущения осени, влажнеющей листвы, солнечного света из глубин памяти краешком царапнула просыпавшийся мозг картинка: смуглый и дерзкий мулат пинал ногами неуклюжего и жалкого Дельвига, барахтавшегося под их телами, и безумно хохотал, скаля свои белоснежные зубы. Дельвиг в этой кутерьме потерял очки. Горчаков нашёл их и, спрятав за спину, стал дразнить несчастного и беспомощного Антошку, напоминавшего подслеповатого крота...

— Сволочи вы все, какие же вы сволочи! Это так низко! Так подло! — Дельвиг оскорблённо отряхнул со своего костюмчика листву и траву, гордо вскинул голову, сделав вид, что вот-вот уйдёт.

— Тося, не обижайся! — Пушкин примирительно подал ему руку, — Сашка отдай ему очки.

— А зато без них все женщины мне кажутся прекрасными! — с серьёзным видом сказал Дельвиг, и его широкое лицо расплылось в невинной детской улыбке.

«Ах, Сашка, Сашка! Как жил, так и помер фиглярничая. Его поведение было всегда таким нелепым, и надо признаться, что одна лишь ангельская доброта государя могла не утомиться обращаться с ним с той снисходительностью, которой поэт не всегда заслуживал. Да-с. «Кому ж из нас под старость день лицея торжествовать придётся одному?» И торжествую ли я?» — Горчакову вдруг стало жалко не невинно убиенного Сашку Пушкина, чей прах, поди, давно уж истлел, а самого себя, «счастливца первых дней», годы золотые, свою молодость, надежды... Эх!

У него мелькнула крамольная мысль, что даже сейчас, по прошествии стольких лет, — целой вечности, — он испытывает к Пушкину большую симпатию, несмотря на противоположность убеждений. Правда, к этому отношению примешивалось и другое чувство, о котором ему было неудобно думать, ибо чувство это было подлого, плебейского свойства, чуждое ему в принципе, но периодически возникающего при столь частом упоминании имени его однокашника. Особенно рядом с его именем. Поэтому в разговорах с собеседниками Горчаков с удовольствием частенько любил вспоминать, что имел некоторое влияние на Пушкина, «нашего славного лицеиста», который сжёг по его настоянию стихотворение «довольно скабрёзного свойства», по мнению Горчакова.

«Дай Бог памяти, когда ж я последний раз видел Сашку? Кажется, в 25 (1825 году)».

Более 60 вёрст отделяли Михайловское от села Лямонова. Когда Пушкин, находящийся в ссылке, узнал, что к местному помещику Пещурову приехал его племянник Александр Горчаков, что в дороге столичный гость простудился и лежит больной, недолго думая собрался и поехал к другу молодости. Тёплой встречи так и не получилось. Поэт читал захворавшему дипломату отрывки из своей новой поэмы «Борис Годунов» и, между прочим, наброски сцены между Пименом и Григорием. «Пушкин вообще любил читать мне свои вещи, — позже заметит канцлер со снисходительной улыбкой, — как Мольер читал комедии своей кухарке». В этой сцене было несколько стихов, в которых, с его точки зрения, проглядывала какая-то «изысканная грубость» и говорилось что-то о «слюнях». Горчаков заметил Пушкину, что такая искусственная тривиальность довольно неприятно отделяется от общего тона и слога, которым писана сцена... «Вычеркни, братец, эти слюни. Ну, к чему они тут?» — «А посмотри, у Шекспира и не такие ещё выражения попадаются», — возразил, побагровев Пушкин, которого резануло это полубарское обращение «ну» и «слюни». «Да; но Шекспир жил не в XIX веке и говорил языком своего времени», — оппонировал князь.

С тех пор и до самой смерти Пушкина они не виделись, хотя Горчаков время от времени и наезжал в Петербург. Авторы позднейшего рукотворного мифа о князе Горчакове, историю отношений чиновника и поэта преподносят как рамочку для полноценного образа великого государственного деятеля и политика, осенённого солнцем русской поэзии — «будущий русский поэт гениально предугадал блестящую дипломатическую карьеру своего однокашника». Пушкин действительно посвятил ему три, всего три послания — два в лицейские годы и одно вскоре по окончании лицея. Остался и один зарисовок, точнее, дружеский шарж Пушкина на Горчакова; будущий канцлер Российской империи изображён в профиль с нелепым и совершенно неаристократическим носом-«уточкой» и горделиво выпяченной вперёд княжеской губой. Рисуя портрет в профиль, лицо, как правило, освещают спереди. При этом становятся отчётливо видны характерные черты изображаемого. Так поступил и Александр Сергеевич, наложив лёгкую штриховку на тыльной стороне лица, прямо под строками. Пушкин почему-то острее видел людей в профиль; большинство его граффити изображает людей именно в профиль, а не в анфас. На его рисунке, на фоне мелких и невыразительных черт лица Горчакова, выделяется громадный подбородок и нижняя оттопыренная губа, скрывающая ужасный и огромный, «как кратер вулкана», как описывал его один испанский дипломат, рот будущего канцлера.

«Мы встретились и расстались довольно холодно, — писал Пушкин Вяземскому, — по крайней мере, с моей стороны. Он ужасно высох — впрочем, так и должно: зрелости нет у нас на Севере, мы или сохнем, или гниём; первое всё-таки лучше». Высохли и сгнили сами по себе их отношения: с 1825 по 1837 год приятели так и не нашли времени обменяться хотя бы строчкой. Ни Пушкин, ни Горчаков...

— Да ты, друг мой, кажется, вовсе не слушаешь меня?! — канцлер не на шутку осерчал, заметив, что его верный Иван, замечтавшись, опустил только что растёртую ногу в тазик с водой...

— Слушаю, ваше сиятельство, слушаю, — терпеливо ответил слуга, давно привыкший к барским причудам. Как-то ночью Горчаков вызвал его в спальню и, стоя на кровати, в ночнике, долго и с увлечением декламировал Расина на французском. Камердинер был вынужден прерывать мелодраматические завывания князя аплодисментами, имитируя зрителей в театральной ложе.

Если легендарному Закхею, чтобы увидеть Иисуса в толпе, пришлось забраться на смоковницу, то Александру Михайловичу Горчакову, чтобы помолиться Богу, наоборот, надо было спуститься на один этаж ниже. Его жилые покои находились как раз над домовым храмом Св. Благоверного князя Александра Невского Министерства иностранных дел, расположенным на четвёртом этаже здания по Певческому проезду. Будущий канцлер стал вторым хозяином этой казённой квартиры, доставшейся ему в наследство от «Карлы», в которой даже в ванной комнате были картины. Это помещение особенно полюбилось Горчакову своим патрицианским убранством. К медной вылуженной ванне вела маленькая двухступенчатая лесенка, взобраться по которой немощному и боязливому канцлеру помогал слуга. От изразцовой печки исходило благословенное тепло, такое желанное и приятное в этот промозглый февральский вечер. Горчаков практически ничего не менял в этой квартире, только попросил поставить пуховый ободок на ватерклозет, снабжённый редкой по тем временам «машиной со спуском воды». Пополнилась и коллекция редких картин европейских мастеров — бельгийцев, французов, испанцев, немцев, итальянцев. Ван Дейк, Грёз, Галле, Беранже, Лонги, Рибера, Декан, Тюссо, Тройон. Всё это принесло ему славу человека вполне просвещённого и изящного вкуса, покровителя муз. «Поощряйте искусства, — часто Горчаков говаривал своим друзьям, — это самый благородный способ тратить свои деньги». Он был консерватором даже в мелочах. После смерти горячо любимой жены, когда дети, как и положено, «выпорхнули» из отцовского «гнезда», немка-экономка несколько раз пыталась переставлять мебель в квартире в его отсутствие. Обычно замечая подобные перемены, канцлер ничего ей не говорил, но приказывал камердинеру всё расставлять на старые места. И уж если говорить о душевных привязанностях, то, наверное, камердинер был единственным человеком, к кому Александр Михайлович испытывал тёплые чувства. Хотя в последнее время даже этот слуга вызвал необъяснимое чувство глухого раздражения у стареющего политика.

Ещё в лицейские годы в Горчакове угадывались черты будущего карьериста и себялюбца. Один из первых воспитателей, профессор русской и латинской словесности Николай Фёдорович Кошанский, давая характеристику князю, писал: «...Александр Горчаков один из тех немногих питомцев, кои соединяют все способности в высшей степени: особенно заметна его быстрая понятливость <...> соединяясь в нём с чрезмерным соревнованием, прилежанием, особенно с каким-то благородно-сильным честолюбием, превышающим его лета, открывает быстроту разума и некоторые черты гения...» Через пятьдесят лет ещё один поэт, а по совместительству сотрудник и приятель Горчакова, проницательный Фёдор Тютчев, назовёт князя «нарциссом собственной чернильницы». Почти сорок лет Горчаков шёл к этой вершине — к айсбергу под названием «власть», и умудрился удержаться на нём почти четверть века, возглавляя Министерство иностранных дел. Был вторым в иерархии человеком в государстве, демонстрируя чудовищную выживаемость среди других коллег по кабинету министров. Канцлер научился важнейшей аппаратной науке — удачно и своевременно улавливать мысли самодержца и облекать их в более или менее удобоваримый письменный вид, хотя сам писать не любил, внутренне стыдясь своего крупного и размашистого почерка и своих некрасивых кистей рук, ухоженных, но по-мужицки корявых и тонких. Для того чтобы скрыть свой природный дефект, Горчаков изобрёл специально удлинённые манжеты вицмундира. Поэтому при нём стали процветать чиновники, обладавшие хорошими каллиграфическими способностями и канцеляристы, исправно фиксировавшие ценные мысли своего шефа. Так про будущего министра иностранных дел России графа Ламздорфа говорили, что своей карьерой он обязан красивому почерку и умению чинить карандаши и гусиные перья для канцлера князя Горчакова. В то же время канцлер медленно и методично выживал из подконтрольного ему ведомства всё живое и самостоятельно мыслящее. Все, кто, так или иначе, мог представлять угрозу его карьере, был заподозрен им в нелояльности или излишних амбициях, направлялись в отдалённые от столичного Петербурга посольства и миссии. С годами это чувство распространилось и на излишне ретивого графа Игнатьева. Всякий раз, когда константинопольский посланник приезжал в Петербург, Горчаков говорил с раздражением: «Вы приехали, чтобы занять моё место?» В его памяти словн