го флота, чтобы противостоять англичанам, ни резервов, и его люди вымотались вконец после утомительного перехода через Балканы. Даже фуража для конницы нет. Не оставалось и моральных сил сопротивляться нажиму со стороны Петербурга, нажиму со стороны старшего брата — императора, подталкивающего его к принятию определённого и безотлагательного решения. В такие минуты Николай Николаевич остро ненавидел себя: будучи по натуре человеком слабым и нервным, он всегда колебался в сложных жизненных обстоятельствах.
На столе перед ним стоял оставшийся после обеда графин с водкой, рюмки и закуска. Николай Николаевич решительно взялся за графин — горлышко склянки застучало о край стаканчика. Расплёскивая водку, Николай Николаевич поднёс стаканчик ко рту и залпом выпил. «Айн, цвайн, драйн, Петер ком херайн. Готт эрхальте михь», — выпалив для бодрости свою традиционную скороговорку, великий князь опрокинул залпом и второй стакан[21]. Из-под бороды на его чисто выбритой шее выпирал большой, дрожащий кадык. Когда дело дошло до третьей стопки, раздался лёгкий стук в дверь. От неожиданности Николай Николаевич поперхнулся, и водка пролилась на бороду. В проёме осторожно показалось скуластое лицо флигель-адъютанта полковника Султана Чингис-Хана, или просто Чингиса, заведующего телеграфистами:
— Разрешите, ваше высочество?
Николай Николаевич вытер салфеткой рот и, кивнув на свободный стул возле себя, сказал: «Проходи, садись. Что скажешь, Мамай? (так Николай Николаевич полушутя называл полковника)».
— Да очередная депеша от батьки, — отвечал Чингис, почёсывая затылок.
— Ну что, хорошая?
— Нет, ваше высочество, говно, — по-простецки рубанул Чингис.
— Зови Газенкампфа, Скалона, Непокойчицкого, Игнатьева — будем разбираться, — распорядился великий князь.
Уже час они все вместе сидели, силясь понять, что же делать дальше. Николай Николаевич нервничал, покусывая вислые моржовьи усы, руки его предательски дрожали. В только что полученной телеграмме царь недвусмысленно указывал на необходимость «дружественного», совместно с турками, вступлении в Константинополь. Если же турки воспротивятся, то Николаю Николаевичу рекомендовалось «быть готовым занять Царьград даже силой».
Сообща ещё раз пересмотрели все царские телеграммы и депеши от Горчакова, чтобы понять политическую логику Санкт-Петербурга — её так и не обнаружили. Выходила полная несуразица, так как шифрованные послания шли непоследовательно и сильно запаздывали. Газенкампф предположил, что всему виною отсутствие прямого телеграфного сообщения между Петербургом и командованием действующей армии: телеграммы шли через русское посольство в Вене и даже через телеграфные станции враждебного Константинополя, а далее нарочными — в Адрианополь. Часто бывали и случаи порчи телеграфной линии и перерыва сообщения. Вот и выходило, что в одной из телеграмм государь сердится, ссылается на свою депешу к султану, а её нет. Другая — вообще непонятно к чему относится. Да и смысл указаний и географических названий в этих телеграммах можно было толковать двояко, как в известной детской поговорке «казнить нельзя помиловать». Скалой даже удивился:
— Да отчего же, ваше высочество, то Босфор считается Босфором, то означает и Дарданеллы, и Мраморное море?
— Это всё потому, — ответил великий князь, — что сами не знают, на что решиться, или Горчаков путает.
— Это он, — заметил граф Игнатьев, — это точно он. Я ведь его хорошо знаю. — Он никогда не даст точного приказа. К тому же, господа, он никогда не видел Востока и никакого понятия не имеет, что до него касается. Недаром в министерстве про него сочинили такой шуточный стишок:
Стихло всё, нигде ни слова,
успокоился Восток,
лишь из члена Горчакова
тихо сыплется песок.
«Гы-гы», — по-жеребячьи загоготал Николай Николаевич, а вслед за ним захохотали остальные, и этот дружный смех разрядил обстановку — разговор пошёл в деловом тоне. Решили ещё раз вернуться к тексту последней телеграммы царя.
— Здесь нет решительно высказанного приказания. Эта телеграмма ослабляется оговорками, которые ставят её выполнение в зависимости от общего положения дел, ваше высочество, — первым высказался Скалой.
— Он сам задержал наше выступление 21 января, Митька. Сейчас же занятие Царьграда не столь лёгкое дело, как это было ещё две недели назад. Прикажи мне конкретно, а? Тогда другое дело. А то мне пишет: «Я с трепетом ожидаю, на что ты решишься?» На что я решусь?! Чёрт побери! Если сейчас пойдём на Константинополь, будут новые жертвы, будет война с англичанами. А мы-то знаем, чего нам стоила эта война и как дорого она обошлась России. Но он словно не понимает этого и гонит, гонит нас вперёд, — сокрушённо сказал Николай Николаевич: — К сожалению, это так... — с печальным сарказмом великий князь оглядел собравшихся.
— Ваше высочество, полностью разделяю ваше мнение, — вступил до этого молчавший Непокойчицкий. — Вступление в Константинополь в настоящее время представляет трудную, а, может быть, и рискованную операцию, так как время, когда Царьград давался нам в руки без всяких затруднений, безвозвратно ушло. Турки вооружены, снаряжены и усилились войсками из очищенных нами крепостей, а у нас нет пи зарядов, ни хлеба, ни сухарей. И даже Германия может от нас отступиться и ничего не сделает для нашей поддержки.
— Мы заложники нашей дипломатии, простите, Николай Павлович, это к вам не относится, — сказал Скалой, обращаясь к Игнатьеву. — Я был бы искренне рад ошибаться, но в обратном меня убеждает наша практика. Раньше я наивно думал — надо иметь только русское сердце да здравый смысл, а всё остальное приложится. Горчаков и его присные стеснили нас заранее обязательствами перед Англией и Австрией — туда не идти, так не ходи — упустили, обесценили и свели на нет все результаты наших усилий.
— К сожалению, государь больше верит им, чем нам, — поднявшись на ноги, подытожил, будто ставя жирную точку, Николай Николаевич, — и Горчаков, и примкнувший к нему граф Шувалов не понимают всю пагубность своих действий. Чего ещё можно ожидать с их стороны при предстоящих переговорах о заключении мира? Уверен — ничего хорошего. Старик Горчаков пренесносный и преупорный человек; когда-нибудь государю придётся раскаяться в том, что оказывает ему безграничное доверие, но будет поздно — тогда локтя не укусить.
И никому было невдомёк, что в реальности произошло в Санкт-Петербурге. Александр Николаевич, император и самодержец всероссийский, долго и мучительно колебался, прежде чем отправить первую телеграмму, где недвусмысленно ставился вопрос о вступлении русских войск в Константинополь, «даже силою». Вечером в субботу, 28 января, в восьмом часу вечера, он вторично вызвал к себе военного министра Милютина и канцлера Горчакова — свой обычный «конвент», на котором принимались важнейшие внешнеполитические решения. Царь был крайне возбуждён информацией о вводе английской эскадры в Босфор под предлогом защиты британских подданных в Константинополе.
— Этот акт — настоящая пощёчина нам! — горячился Александр, — честь России ставит мне, как государю, принять обязательную меру и ввести наши войска в Константинополь.
— Ваше императорское величество, давайте всё обсудим несколько хладнокровнее, чтобы не испортить дело излишней поспешностью, — попытался остудить запал царя Милютин. — Переход нашими войсками демаркационной линии — это катастрофа. Новая война — с Англией, которая, несомненно, объединится с турками, — не обещает нам никаких успехов; мы к ней не готовы. Таким образом, мы сами отречёмся от тех громадных выгод, которые приобрели заключением предварительных условий мира. На Германию мало надежды — она держится нейтрально и повторяет, что надо щадить самолюбие Австрии. У нас...
Александр согласно кивнул головой, позволив Милютину некоторое время продолжать свой монолог, как его прервал старческий голос Горчакова: «Вы давно не следуете моим советам. Вот и наслаждайтесь плодами ваших побед. Военными делами я не заведую, а в этих обстоятельствах ручаться за сохранение мира мерами дипломатическими не могу. Если так пойдёт дальше, то я вообще заболею».
После реплики Горчакова царь окончательно вышел из себя. Глаза у него сделались точно стеклянные, не замечающие перед собой ни собеседников, ни политических препятствий.
— Раз так, то я принимаю один на себя всю ответственность перед Богом, — категорично отрезал царь. И обратился к военному министру: — Дмитрий Алексеевич, прошу вас взять перо. Я продиктую вам телеграмму к великому князю Николаю Николаевичу.
Вернувшись домой, Милютин занялся шифрованием телеграммы. Посылая её на подпись государю, всё же наперекор царскому мнению, изменил её содержание, добавив фразу, что турки ещё не очистили крепости на Дунае и в Малой Азии и решение о вводе войск в Константинополь лишит Россию тех выгод, которые она достигла, подписав мирный договор в Адрианополе. Аргументы, которыми руководствовался министр, человек спокойный и рассудочный, были просты. Новой войны, да ещё с половиной Европы, Россия не вытянет. «Ведь мы нашу Балканскую кампанию едва-едва дотянули. Всё у нас расползалось и разлезалось буквально по швам, армия дезорганизована после перехода через Балканы. У великого князя нет тяжёлой артиллерии, только полевая, нет флота, который мог бы стать противовесом наглым Джонам Булям с их броненосными мониторами» — примерно так думалось Дмитрию Алексеевичу в тот час. А ещё ему давно хотелось послать всё к чертям, бросить давно опостылевшее министерское бремя и уехать далеко-далеко — на благословенный юг, наслаждаться синеглазым небом Тавриды, бездумно швырять круглые блестящие камешки в воду и смотреть, как на морской глади расходятся геометрические круги...
Шифрованная телеграмма в мягкой и невнятной редакции Милютина, оговорившего вступление в Константинополь высадкой английского десанта на берег и вводом эскадры в Босфор, была отправлена на Балканы только в 12 часу ночи. «В случае, если бы англичане сделали где-либо вылазку, следует немедленно привести в исполнение предположенное вступление наших войск в Константинополь. Предоставляю тебе в таком случае полную свободу действий на берегах Босфора и Дарданелл, с тем, однако же, чтобы избежать непосредственного столкновения с англичанами, пока они сами не будут действовать враждебно», — говорилось в тексте.