Балканская звезда графа Игнатьева — страница 31 из 48

— Переговоры прерваны, ваше высочество. Ответственность за разрыв падает исключительно на турок, и теперь от вас, как главнокомандующего, зависит объявить безотлагательно прекращение перемирия и завтра, 17-го, двинуть войска на высоты Босфора и в Константинополь, хотя бы демонстративно.

Сонные глаза Николая Николаевича округлились при этих словах: «Ты что, окстись! Нам жизнь ещё не надоела. Бог нас милует от таких напастей. Да и ночь на дворе».

— Мы должны «дожать» турок, ваше высочество, — пояснил Игнатьев. — Должны «дожать». Иначе никак. Мы показали своё долготерпение и миролюбие. Теперь даже англичане не могут нас обвинить в том, что мы умышленно не хотели заключить мира, чтобы занять Константинополь. Ныне сами турки своею бестактностью дали нам повод возобновить военные действия и исправить ошибку, которую мы сделали, остановившись преждевременно и пропустив прежде себя англичан к Константинополю. Полагаю, что в эту ночь перемирие может быть вами объявлено прекращённым и войска двинуты вперёд.

— Ты с ума сошёл! Точно сошёл с ума! — великий князь не на шутку распереживался. Переодеваясь на ходу, кликнул начальника штаба, бывшего в одной из соседних комнат: «Артур Адамович, просыпайтесь! Дипломаты хотят втравить нас в новую войну с Англией». — «Что-что? — переспросил не менее сонный Непокойчицкий, тут же показавшийся в дверях в накинутой на плечи шинели. — Николай Павлович, да вы что?! Возьмите себе на ум, что кроме фронтального сопротивления со стороны турок, которое будет значительнее, нежели вы полагаете, правый фланг нашей армии и даже тыл могут подвергаться опасности из Галлиполи и Булаирских укреплений, — тревожился Непокойчицкий. — Там уже собраны турецкие войска, свезённые с разных сторон, которые могут быть подкреплены английским десантом».

На столе словно по мановению руки фокусника возник дымящийся чайник с крепко заваренным чаем; разлив его по стаканам, проворный адъютант благоразумно удалился, чтобы не попасть под «горячую руку» Николая Николаевича. «Мы оба изнервничались и Бог знает что говорим тут друг другу... Давай успокоимся, отдохнём», — примирительно положив руку на плечо, уговаривал великий князь. Напротив, макая усы в блюдечко с чаем, одобрительно кивал головой Непокойчицкий. Игнатьев в ответ заявил: «Это возможно только в том случае, если турки образумятся и сообщат ему добровольно, без напоминания с его стороны до обычного часа конференции — до десяти часов утра, что они безо всякого изменения принимают предложенную граничную черту, как для Болгарии, так и для Сербии».

Напоследок, уходя от опешившего великого князя, Игнатьев рискнул пошутить: «От вашего высочества зависит с завтрашнего дня, водрузить ли святой крест на Святой Софии. Что касается меня, то я берусь обставить разрыв с турками таким образом, что в глазах света ответственность за последующие события падёт исключительно на Порту, уполномоченных султана и в особенности на Мехмеда-Али. Я твёрдо решил не допускать вторичного появления этого хама на конференции. Если он осмелится ещё раз явиться, то попросту вытолкаю его из комнаты».

Великий князь в гневе резко стукнул по столу кулаком. «На кой чёрт мне твоё решение?! Коту под хвост его! Какая ещё Святая София?» Непокойчицкий, поперхнувшийся с испугу чаем, надсадно кашлял в кулак.

Однако с раннего утра в русском лагере началось движение: раздался какой-то приказ и барабан забил боевой сигнал, полураздетые, заспанные солдаты выбегали из палаток и строились, не разбирая из пирамиды ружей. Гул за окном разбудил турецких уполномоченных. Растерянно переглянувшись, не сговариваясь, они бросились одеваться и, схватив свои бумаги, буквально побежали к дому Игнатьева.

Николай Павлович по собственному опыту знал, что и азиаты, и турки делаются наглыми и дерзкими, как только заметят, что их боятся. Но если вести себя с ними напористо и дерзко, если дать им почувствовать, что за вами реальная сила — они становятся мягкими и податливыми как воск. «Кесмегедин эли еп» — «Целуй руку, которую ты не в силах отрубить» — недаром гласит турецкая пословица. Теперь, когда психологическое сопротивление турецких дипломатов было фактически сломлено, граф выкатил ещё один болезненный вопрос — о денежной контрибуции. Цена, но его собственным подсчётам, составляла не мене трёхсот миллионов золотых рублей. Деньги по тем временам громадные.

— Если считать, — говорил Савфет, — ваш рубль золотым, то есть в четыре франка, тогда триста миллионов фунтов стерлингов, а не сорок миллионов, о которых была прежде между нами речь. Выйдет на поверку, что вы ещё усугубили для нас тягость контрибуции. О, Аллах! Турки мне никогда не простят этого! — плакался наша.

— Простят, милейший, ещё как простят! — подбадривал его Николай Павлович, подкладывая турку свой вариант протокола для подписи, — история вам не простит другого — окончательного краха вашего государства...

Ровно сутки Игнатьеву осталось до окончательного триумфа его жизни.

УНТЕР НИКИТА ЕФРЕМОВ:ПОХОД К ЦАРЬГРАДУ. ПРО МОРЕ И ПРО ТО, КАК СТАЛ НИКИТА КАВАЛЕРОМ


В начале февраля Кексгольмский полк выступил походным маршем из болгарского городка Чурлы по направлению к заветному Царьграду — Константинополю. Имя этого великого города на протяжении многих веков будоражило воображение русских государей — правопреемников Восточной Римской империи, Византии, откуда на Русь пришло православие. Ведь недаром было сказано: «Москва — Третий Рим, а четвёртому Риму не бывать».

Никита не подозревал об этой вековой мечте русских государей и религиозных философов. По каменистой дороге унтер-офицер шлёпал в своих лаптях — сапоги его прохудились до невозможности и теперь, в качестве пассажиров, болтались в вещевом мешке за спиной; остальные солдаты из его взвода медленно плелись обочинами. По лицу Никиты струился обильный пот. Казалось, что на дворе не середина февраля, а лето. День выдался необычно жарким даже для здешних тёплых мест. В одном месте Ефремов заметил цветущие черешни и пчёл, порхавших по цветам: «У нас в это время ещё морозы на 20 есть, а здесь — зелень, трава растёт, деревья цветут, — вот удивленье, вот удовольствие человеку, вот где благодать!»

Солнце нещадно припекало солдатские души через тяжёлое сукно серых шинелей. Взглянул Никита на балканское солнышко, заломил шапку набекрень и, лихо, подтянув тяжёлую ношу, в самый трудный момент перехода, в то время когда никому и в голову не приходило петь, затянул свою любимую песню:


Полковник, наш начальник,

по фронту проезжал.

«Ребята, не робейте!» —

Солдатам он сказал.


Пел Никита очень высоким пронзительным голосом. Эта песня пахла дымом кремнёвых ружей, горящими лесами и селениями, рассветами в пламени и пожарищами боевых ночей. Как будто порыв горного ветра прошёл над колонной. А тут и песенники собрались вокруг него и дружно подхватили припев так, что долго в воздухе дрожали старые и молодые голоса, стараясь слиться в общий хор:


Балканские вершины,

увижу ль я вас вновь?

Софийские долины —

кладбище удальцов!


С песней и дорога вроде бы стала легче — солдаты пошли бодрее, а через десять вёрст явилось перед ними море.

Мраморное.

Откуда только такое название? Спасибо ротный — мужик грамотный (говорили, что в университете всяким наукам обучался) и простой (даром что барин!), — всё ребятам растолковал: и про остров Мармара, и про его мраморные карьеры. Сказывал, что ещё древние римляне и греки, а не только нынешние турки вывозили оттуда этот дорогостоящий камень на множество грандиозных строительств. Ещё раньше, по его словам, это море греки называли Пропонтида или Предморье, то есть местом, разделяющим материки Европы и Азии.

«Расступись, N-я рота! Дай дорогу нашей!» — закричал Никита и первым выбежал на пригорок, откуда открывалась безбрежная морская гладь.

— Боже ж ты мой, боженька! — ошеломлённо воскликнул унтер. — Это же и есть море! Посмотришь на него — и точно всю свою жизнь вспомнишь, со всеми её волнами и складочками...

Море Никита увидел первый раз в своей жизни, и показалось оно ему очень красивым. Вода чистая-чистая, а вдали виднелись мачты пароходов да барок. Пляж был песчаным, камней и гальки, что особенно удивило Никиту, совсем не было. Зато у самой кромки полно ракушек и зелёных водорослей. А вода! Она была до того прозрачна, что на три и более аршина был виден каждый камушек, каждая рыбка. Солдатушки, раскрасневшиеся и распотевшие в пути-дороге, также стали выбегать из колонны к самому урезу, жадно черпали её руками и пили, пытаясь остудить телесный жар, и тут же плевались: «Бе, горько, скверно, солоно, тошнит!» И смех и грех!

Вскоре подошли к одной деревушке — греки её называли Лели — тут и остановились на отдых. Квартирка, в которой был расквартирован взвод Никиты, попалась чистая, хорошая. Сам унтер на правах хоть небольшого, но всё же начальника занял маленькую комнатку с окнами, выходящими прямо на море. Выспался и сразу же припал к окну, распахнув створки: «Ух ты! Дух захватывает! Какое раздолье!» Простору было на все четыре стороны много. От горизонта до горизонта тянулась узкая полоса чистого белого песка, за ним простиралась ослепительная синева, изредка обнаруживавшая песчаные проплешины, а над далёкими парусами кораблей парили белокрылые чайки. Одессит Бихневич странно как-то сказал про этих птичек: мол, это не просто твари Божии, а души моряков, нашедших себе могилу в пучине моря. «Может это и так, — думал Никита, — и не брешет вовсе Бихневич», ибо что-то человеческое слышалось ему в их резких голосах, криках и стонах. А вечером природа подарила Никите золотой закат солнца. Озарив всё своим светом, оно постепенно сползало пылающим диском в воду; краски стали медно-багровыми, а затем пепельными. Через мгновение была видна только часть светила, наполовину погрузившегося в пучину. Навстречу восторженному взору Никиты покатились, словно раскалённая шипящая лава, волны... «Господи, где я родился, где вырос и зашёл куда незнамо, — защемило в груди у него, — на сколько тысяч вёрст отделён я теперь от родины своей. Где милая Черниговщина, сады да кусточки, где Мглин и где я? И всё шаг за шагом, и как же зашёл далеко