Балканская звезда графа Игнатьева — страница 34 из 48

Спускаясь по лестнице, Скобелев начал ворчать, как рассерженный лев: «Слушайте, девочки — это, конечно, хорошо. Но на душе скверно. Ох, как же скверно. Под Плевной лучше себя чувствовал я, чем теперь. Иногда поражение не бывает так пагубно, так ужасно, как сознание своего унижения, своего бессилия... Вы знаете, если мы теперь отступимся, если постыдно сыграем роль вассала перед Европой, то эта победоносная, в сущности, война гораздо более сильный удар нанесёт нам, чем Севастополь... Севастополь разбудил нас. 1878 год заставит заснуть. А когда мы проснёмся, знает один аллах, да и тот никому не скажет...»

— Говорят, наши войска не готовы, — засомневался Данченко. Ещё вчера он слышал подобные слова от одного из штабных генералов.

— Не знаю, чьи это «наши». Эти «наши» вовсе не «наши», раз так говорят. Смотрите, Данченко: у меня под ружьём сорок тысяч. Я через три часа могу быть здесь... Позор, стыд! Наконец, чего они стесняются? Я прямо предложил великому князю: самовольно со своим отрядом занять Константинополь, а на другой день пусть меня предадут суду и расстреляют, лишь бы не отдавали его... Я хотел это сделать, не предупреждая, но почём знать, какие виды и предположения есть. Может быть, это и так сбудется!..

Скобелев ни в малейшей степени не обладал чувством душевного такта, чураясь, как чёрт ладана, всяческих политесов. Эта наследственная черта досталась ему от деда, Ивана Хрисанфовича Скобелева, храбростью и умом выслужившегося из простого солдата в генералы, помощника всесильного главы Третьего отделения графа Бенкендорфа. Как-то на запрос своего шефа: «Что это за Пушкин?» — старик Скобелев прямолинейно ответил: «Ефто тот самый Пушкин из псковских дворян, которому 7 лет назад было мною воспрещено, чтоп виршей больше не строчил». И если дед ничтоже сумняшеся поучал величайшего русского поэта, то его внук резал правду-матку в глаза великому князю и другим придворным. Словом, делал всё, что компрометировало его служебную карьеру. И не только на словах. Даже когда турки вокруг Константинополя возвели массы новых укреплений, Скобелев несколько раз делал примерные атаки и манёвры, занимал эти укрепления, показывая полную возможность овладеть ими без больших потерь. Один раз он ворвался и занял ключевые неприятельские позиции, с которых смотрели на него изумлённые аскеры, так и не успевшие ничего предпринять в ответ. Сейчас же, в период перемирия, его деятельная душа просто не находила себе места. Когда не было боя, Скобелев искал выхода своим чувствам в молодецких кутежах, хорошеньких актрисах, цыганском хоре, утешаясь мыслью, что всё, всё опять воротится и даже с избытком.

Через пару часов на их уже изрядно подвыпившую компанию наткнулся ещё один русский корреспондент — князь Мещёрский. Скобелев, отсев отдельно от друзей, сидел за бутылкой в компании с вульгарной французской кокоткой. «А, Мещёрский! Давай к нам!» — пьяным голосом провозгласил генерал и щедро плеснул вина в стакан новому гостю. Когда в промежутках между цинизмом и грубостью его речи с француженкой он возвращался к известному спокойному положению, то по его нервному тону Мещёрский понял, насколько негодует прославленный русский полководец, как он оскорблён всем, что заключает в себе это сан-стефанское сидение для России:

— Говорят же, что время — деньги. А мы профукали, господа-с, время... — мрачно заявил Скобелев.

— Вы помните, когда мы остановились в Сан-Стефано у ворот Царьграда? Пришли англичане, — включился в беседу прежде отмалчивавшийся артиллерийский полковник. — Их была горсточка — до смешного перед нашей победоносной армией. Ведь вы сами были там, на месте. И Галлиполи был тоже в наших руках. Мы могли бы эти шесть маленьких мониторов не выпустить из Мраморного моря.

— Это у англичан, а у нас сейчас время — вино или карты, — заявил Немирович-Данченко.

— Прибавьте немного женщин, — пошутил кто-то из офицеров.

— Это, пожалуй, в Париже. А у нас, в России, какие женщины? Или кормилицы, или нигилистки в сапогах. А здесь, в Константинополе? Одни носатые армянки или гречанки. И между ними, господа, скажу вам, мало хорошеньких.

— Что вы так против русских женщин вооружились?

— Нисколько, я их очень люблю.

— Так, может, вы и немок любите?

— Могу и немок. Но не та масть — воблы сухопарые. Не чета нашим, — отрезал Скобелев.

— Браво, Дмитрий Михайлович, что же, тост за вас!

Оставался один Игнатьев, по-прежнему настаивавший на продолжении военной и дипломатической борьбы. Было пятнадцать часов — время затишья перед очередным раундом переговоров с турками. Николай Павлович рассеянно переставлял шахматные фигуры на импровизированной доске. Играл он сам с собой. Но если раньше комбинации его были стремительны и даже азартны, то сегодня игра явно не спорилась. Впервые за всё последнее время у Игнатьева возникло чёткое осознание, что на сей раз именно он, а не шахматные фигурки является пешкой в кем-то затеянной игре.

«Всего хуже, что канцлер и Жомини сидят в Петербурге, врут и мелют всякий вздор, имея в виду не пользу России, не славу царя, а свою ничтожную личность выставить наивыгоднейшим образом в глазах европейцев. Как могут хорошо идти дела при бездеятельности Главного штаба и Главной квартиры здесь, у Николая Николаевича, мертвящем бюрократизме Министерства иностранных дел, впечатлительности государя-императора? Нет единой железной воли, нет животворящей мысли. Без этих условий выгодного мира нам не видать. Никогда я не унывал, никогда не терял бодрости духа. Теперь совершенно иное чувство — бессилия, беспомощности, бессловесности, тоски. Стыд и позор! Бежал бы без оглядки, чтобы не быть свидетелем нравственного бессилия и разложения!» — с этими словами, не обращая внимания на ответный рискованный ход чёрных, граф поставил своего белого ферзя на крайнюю вертикаль. «Сейчас, сейчас, — приговаривал вслух Игнатьев, — сию минуту. А мы берём и ходим вот так».

Это был плохой ход, поставивший под удар сразу две фигуры — ферзя и слона. «Слона точно не спасти. Слон — гораздо более слабая фигура! Слон — это же я, офицер, человек военный!» — это сравнение озарило его мозг.

Внезапно в раздражении граф смешал фигуры, сообразив, что проиграл партию: «Что ж, это всего лишь игра. Энергии и духа у меня ещё хватит. Как говорится, Бог не попустит, свинья не съест».

ИГРА СДЕЛАНА!


Берлин — скучный город. Особенно в конце зимы, в вязкой гнили оттепели, которая с полицейской дотошностью погружает души жителей и гостей прусской столицы в тоскливое состояние. Кирхи, как красные каменные островки, похожие друг на друга, словно братья-близнецы, тонут в серо-бурых фасадах зданий. Только ветер своим пронзительным воем и взвизгиванием над черепичными крышами, как будто черти украли христианскую душу и никак не могут её поделить, изредка нарушает монотонные будни.

В каком-то смысле гнилая погода была на руку Бисмарку. Она не мешала ему сосредоточиться над делами. На столе была разложена пёстрая карта Турции с обозначенными на ней территориальными изменениями, определёнными Сан-Стефанским договором. Под столом, на персидском ковре, чинно и эффектно разлеглись два серо-стальных немецких дога. Напольные часы медленно, по-прусски методично, отсчитывали исторические минуты.

Ревностный католик, наполовину француз и наполовину немец по матери, русский посол в Берлине Павел Петрович Убри, буквально навытяжку стоял перед массивным 120-килограммовым «железным канцлером», с некоторой опаской косясь на мрачно поблескивающие зрачки догов. Убри представлял собой тип безличного дипломата нессельродовской школы de la bonne cause, не имевшего ни индивидуальности, ни собственного мнения. Накануне он встречался с Лямортом, который тщательно проинструктировал его к предстоящей беседе:

— Братья не забудут ваш вклад в общее дело! — многозначительно произнёс на прощание Ляморт. — Помните, что вы принадлежите к Ордену. Благодарите Всемогущего Господа, что Он из стольких тысяч избрал вас немногих и ведёт к цели, ещё вам самим неизвестной. Помните, что работа ваша — повиноваться и молчать. Вы должны считать этот мир большим проходным двором, не привязываясь ни к какому его углу. Любовь к отечеству, всё то, что связано с сентиментальными предрассудками, несовместимо с предметами необъятной обширности, составляющими цель Ордена...

— Что ж, господин посол, изменения, предложенные нашей доброй соседкой Австрией, — сказал Бисмарк, — кажутся мне не столь важными. Болгары в конце концов из Люле-Бургасского округа могли бы легко перебраться, если, конечно, пожелают того, в соседнюю местность создаваемого княжества болгарского. Австрийский проект клонится к созданию автономной Македонии. Во всяком случае, эти земли, или, если хотите, отступления в разграничении Болгарии, которые так требует Австрия, не стоят войны между европейскими державами. Всё это можно было бы избежать, если бы генерал Игнатьев вместо того, чтобы желать заключить блистательный мир, довольствовался бы более скромными и полезными результатами. Искренне советую вам вступить немедленно в переговоры с англичанами, а то Джон Булль начнёт опять упираться...

Бисмарк решительно перевернул карту, демонстрируя собеседнику, что настала неофициальная часть встречи.

— Мой дорогой друг, — он ласково приобнял Убри за локоть, — для нас уже накрыт стол в соседнем кабинете. Каждому человеку предназначено определённое количество вина и табака, я претендую на сто тысяч сигар и пять тысяч бутылок шампанского.

За столом Бисмарк продолжил беседу. Ловко отщипнув ножичком кусок телячьего жаркого, рейхсканцлер бросил его псам, которые, немедленно вскочив, жадно накинулись на мясо, пытаясь выхватить друг у друга кусок. Бисмарк улыбался, наблюдая за этой дикой сценой и, прикурив сигару, добродушно посмотрел на Убри. Его глаза излучали сплошное бюргерское добродушие, потеряв свой прежний стальной оттенок.

— Когда во время переговоров куришь сигару, — мечтательно произнёс Бисмарк, — испытываешь готовность пойти на взаимные уступки. Именно это и составляет суть нашей работы дипломата. Сигара положительно успокаивает, помогает держать темперамент в узде.