Балканская звезда графа Игнатьева — страница 42 из 48

Анна Фёдоровна взяла с соседнего стола известную тогда лишь в славянофильских кругах, но потом довольно популярную книгу крайне националистического направления и начинала её перелистывать; но негодование помешало ей найти нужное место, и она с шумом бросила книгу.

— Глупая, ребяческая вера в пустые слова! Если ваша самобытная русская образованность состоит только в том, чтобы бранить Европу, то я вам скажу, что это только надувательство и преступление против отечества. Нет, ты мне скажи, пожалуйста: почему подражать немцам или англичанам — дурно, а подражать китайцам — хорошо?

Иван Сергеевич лишь кротко улыбался, издавая нечленораздельные, но умиротворяющие звуки, средние между тихим мычаньем и лёгким скрипом. Не дождавшись внятного ответа, Анна Фёдоровна, гневно вышла из-за стола. «Бред, глупость, идиоты» — эти слова сопровождали весь её недолгий путь из столовой по коридору. Как только стихли рассерженные шаги супруги, Аксаков вернулся было к прерванному чаепитию. Но и тут он обнаружил неожиданное препятствие: после ухода Анны Фёдоровны мухи с удвоенной энергией закружились над посудой и столовыми приборами. «Вон, прочь отсюда!» — беспорядочно замахал на них руками Иван Сергеевич. На насекомых призывы нынешнего главы славянофильского движения не возымели никакого воздействия. Тогда в ход пошла скрученная салфетка, коей Иван Сергеевич весьма удачно припечатал парочку наиболее нахальных тварей к скатерти. И надобно сказать, что в этот удар он вложил столько накопившейся мужской силы и злости, что моментально успокоился. Перекрестившись, Аксаков сделал глоток крепкого чая, добавив в него малиновое варенье, он ещё с минуту смаковал приятное ощущение во рту. Сладко зажмурив глаза, он представил своё выступление в Московском Славянском комитете. «Это будет моя лебединая песня. Будь что будет!»

Ещё в марте, после подписания Сан-Стефанского мирного договора, выступая в Москве перед членами Славянского комитета, он заявил, что «восточный вопрос ещё не порешён, Царьград не очищен от азиатской скверны и задача России решена ещё не вполне». Одновременно он высказал опасения, что русская дипломатия готова уступить давлению западных держав. Эти опасения оказались, как и предвидел Аксаков, не напрасны. Корреспонденции и телеграммы ежедневно, ежечасно, на всех языках, во все концы света разносили из Берлина позорные вести о «наших» уступках. Дни проходили в ожидании новых телеграмм, в обсуждении их на все лады. Даже ночами ему не спалось из-за беспрерывных мыслей обо всём этом. Само состояние погоды, а лето на редкость выдалось холодным и дождливым, вполне отвечало его душевному настроению.

Его без конца все спрашивали и теребили, почему он молчит в такой момент, когда вся Россия, все 80 миллионов человек, с трепетом следили за дебатами, на которых обсуждалось её будущее положение в Европе, судьба её побед, завоёванных ценой кровавых жертв и беспримерных трудов. А что мог ответить Иван Сергеевич? Что политические интересы России переданы в склеротические руки старика, князя Горчакова, наполовину впавшего в детство, для которого его общеизвестное тщеславие стало выше серьёзных соображений и патриотических чувств, и хитрого мошенника, старающегося из каждого дела извлечь личную выгоду, графа Шувалова? Шувалов, который гораздо больше озабочен тем, чтобы снискать милость Европы, чем постоять за интересы своей страны? Шувалова, который бесстыдно заявляет, что для него не существует национальностей, а есть просто порядочные люди? Об этом Аксаков, конечно, сказать не мог. Национальная честь, исторические судьбы России — абстрактные пустяки для людей, которые три раза в день сидят за доброй трапезой с трюфелями и шампанским, вечером едут в свою ложу, чтобы слушать итальянцев или французов и почитают своим долгом мчаться во весь опор на Парижскую выставку. И лишиться всего этого — ради чего и ради кого?! Ради ничтожных славян, ради русских мужиков, купцов, мещан, готовых отдать свою кровную копейку православным братьям?

Иван Сергеевич не мог перенести этого, как ему казалось, «надругательства» над Россией, добровольно решив взять на себя исполнение «долга честного человека». Через час он уже был на своём рабочем месте в обществе купеческого взаимного кредита. Текст выступления был фактически готов, и теперь Аксаков хотел проверить, как он воспринимается на слух. Анна Фёдоровна хотела выбросить из неё некоторые чересчур острые выражения, но Аксаков остался непреклонен. Он прекрасно знал, что если произнесёт речь, соответствующую его душевному состоянию, то его вышлют из Москвы. Это означало автоматическую потерю должности в банке и средств к существованию для семьи. Жена, спорившая с ним по мелочам, неожиданно поддержала его, сказав, что с теми средствами, которые у них есть, экономя, они как-нибудь протянут года два в деревне или в провинциальном городе.

Сегодня единственным слушателем Аксакова был идеологический единомышленник: редактор газеты «Гражданин» Виктор Пуцыкович с благоговейным трепетом внимал гневным пророчествам. Вождь славянофилов обрушился на русских дипломатов за их согласие на расчленение освобождённой Болгарии: «Нет таких слов, чтобы заклеймить по достоинству это предательство, эту измену историческому завету, призванию и долгу России». Тут неожиданно вошёл писатель Фёдор Достоевский, точнее, ворвался — без стука, без приглашения, жизнерадостный и франтоватый. Сняв шляпу, он вальяжно уселся на диван, небрежно положив ногу на ногу, рукою опершись на трость. Аксаков хотел было что-то сказать, но, увидев обаятельную улыбку своего друга, его весёлый и озорной взгляд, продолжил чтение. Когда же Иван Сергеевич положил на стол последний листок, Достоевский посерьёзнел: «Ой, смотрите, чтоб вас за это не выслали! Слишком далеко вы, господа, забрались в политику, слишком». Аксаков и Пуцыкович наперебой стали уверять писателя, что максимум, всё дело кончится «предостережением» «Гражданину», что всё рассчитано и выверено до мелочей, но он со свойственной ему живостью, почти вскрикнул: «Так я же вам предсказываю, что вас вышлют за эту речь!»

22 июня 1878 года, в час пополудни, в доме Беланиного, на Молчановке, где располагалось помещение Славянского комитета, Аксаков с трудом пробрался к трибуне — народу в маленьком помещении набилось столько, что яблоку негде упасть. Его некрасивое грубоватое лицо дышало энергией, щёки раскраснелись, а бородка упрямо топорщилась. Подняв вверх листки со своим текстом, он громко спросил у собравшихся: «Не хоронить ли собрались мы здесь сегодня... миллионы людей, целые страны, свободу болгар, независимость сербов, хоронить русскую славу, русскую честь, русскую совесть?»

В зале воцарилась тишина, Аксаков, воспользовавшись наступившей паузой, начал говорить, всё громче и громче, каждое его слова отдавалось как удар молота о наковальню в тишине аудитории.

— Ты ли это Русь-победительница, — вопрошал Аксаков с прокурорскими интонациями, — сама добровольно разжаловавшая себя в побеждённую? Ты ли на скамье подсудимых, как преступница, каешься в святых, подъятых тобою трудах, молишь простить тебе твои победы?... Едва сдерживая весёлый смех, с презрительной иронией похваляя твою политическую мудрость, западные державы с Германией впереди нагло срывают с тебя победный венец, преподносят тебе взамен шутовскую с гремушками шапку, а ты послушно, с выражением чувствительной признательности, подклоняешь под неё свою многострадальную голову!

Оглушительные аплодисменты прервали в этот момент слова Аксакова. Он на секунду замолк, пытаясь вглядеться в аудиторию, но ничего, точнее, никого не увидел. То ли слёзы, то ли пот застилали глаза. Иван Сергеевич залпом выпил стакан воды, заботливо поставленный кем-то на кафедру, и, утерев лоб платком, вновь зазвенел как царь-колокол: «Стоило ли для этого обмораживать ноги тысячами во время пятимесячного Шипкинского сидения, стоило гибнуть в снегах и льдинах, выдерживать напор бешеных сулеймановских полчищ, совершить неслыханный, невиданный в истории зимний переход через досягающие неба скалы! ... Без краски стыда и жгучей боли уже нельзя будет теперь русскому человеку даже произнести имя Шипки, Карлова и Баязета и всех тех мест, прославленных русским мужеством, усеянных русскими могилами, которые ныне вновь предаются на осквернение туркам! Добром же помянут эту кампанию и русскую дипломатию возвратившиеся солдаты!» Аксаков камня на камне не оставил и от ведомства Горчакова — «слово немеет, мысль останавливается перед этим колобродством русских дипломатических умов, перед этой грандиозностью раболепства».

Впечатление от речи Аксакова было огромно. Она была опубликована в приложении к еженедельнику «Гражданин», которое было тут же конфисковано. Четыреста экземпляров редактор Пуцыкович всё же успел разослать подписчикам, а ещё двести было послано за границу. Небольшое количество печатных экземпляров, изъятое при запрете, продавали или давали почитать за баснословную цену. Сотни рукописных копий ходили по России. Молодёжь выучивала эти речи наизусть. Полностью — слово в слово — сбылось предсказание Достоевского насчёт реакции властей. Аксакова вызвал к себе московский генерал-губернатор. Анна Тютчева в тот день с нетерпением ожидала супруга в доме своей сестры. Завидев его, выбежала на лестницу:

— Ну что, мой друг, кто оказался прав?

— Ты, — ответил он, — меня высылают в имение моё или жены, каковых на карте России не имеется.

Ехать Аксаковым действительно было некуда. Несмотря на свой вес в обществе, связи при дворе и те большие суммы денег, предназначенные на благотворительность, которые проходили через его руки в Славянском обществе, Аксаков был честным человеком.

Мне так и хочется написать это слово большими буквами: ЧЕСТНЫМ.

Его многие не понимали тогда, полагаю, что в наше время он вообще считался бы «белой вороной». Аксаков не имел имущества, не нажил и не скопил капиталов, до конца жизни так и оставался Дон Кихотом, сражавшимся с ветряными мельницами. Имение отца Анны Фёдоровны — покойного поэта Тютчева пришло в полный упадок: там не было ни печей, ни хороших окон, поэтому жить в холодное время года было совершенно невозможно. Спасибо, выручила сестра, предоставив «изгнанникам» свой домик на станции Варварино во Владимирской губернии. Перед этим Аксакова изгнали с должности председателя Славянского общества, а вскоре был получен и приказ из Петербурга о полном закрытии Славянского общества и прекращении всякой его деятельности. Редакции газет Москвы и Петербурга были строго предупреждены о том, что не дозволяется упоминать о закрытии Славянского общества и о высылке Аксакова. В противном случае им грозило немедленное закрытие.