Балканская звезда графа Игнатьева — страница 5 из 48

На выборке судьба вновь преподнесла Никите сюрприз: попал он служить не куда-нибудь в гвардии, в саму Варшаву, в Кексгольмский гренадерский полк[4]. Через две зимы произвели его в унтер-офицеры и оставили при учебной команде в качестве учителя «по сигналам и гимнастике» для вольноопределяющихся. А тут Никите нечаянно свезло, и свезло по-крупному: во время отпусков библиотекарь полковой ушёл домой, а ротный командир назначил Ефремова заведовать книжками. Работа — не бей лежачего. Разбаловался Никита: пища с офицерской кухни, в распоряжении книги и карты, романчики стал почитывать, всё больше про авантюрные приключения и амурные дела. По вечерам отправлялся в неспешную прогулку в город, на почту за газетами, по пути раскланиваясь с прехорошенькими польскими дамочками. И так время шло хорошо! В 1877 году пришёл его черёд сходить на побывку домой. Никита к этому событию подготовился серьёзно: пальто, мундир, брюки и всё по вкусу сделал и подогнал, а тут бац тебе — война!

Приехал в полк бравый генерал Бремзен и поздравил всех с мобилизацией. Дескать, война с турком объявлена, сражения начались, а посему назначенных в отпуск задержать и полки укомплектовать по военному составу. Вручили Никите под командование четвёртый взвод седьмой роты. Продал с расстройства новую обмундировку жидкам Никита за полцены. Солдату лишнее не нужно, идёт, понимаешь, на войну, а им только по дешёвке и подавай.

30 августа вывели их на площадь, митрополит окропил святой водой, а граф Коцебу[5] сказал на прощание: «Так вот, братцы, мы спали, а вы верно, Богу молились, и он вас благословил на доброе дело. Дай же Бог мне вас встретить обратно, но с георгиевскими крестами». Казалось, вся Варшава вышла провожать. Защемило что-то в груди у Никиты, когда он увидел в толпе напротив, как женщины вытирают слёзы и машут белыми платками, вспомнилась ему матушка и чернобровая соседка Оксанка. Тут прозвенел первый колокольчик, потом второй и третий, дребезжащий свисток обер-кондуктора, совпавший со свистом паровоза, клубы дыма, команда «По вагонам!» и — чух-чух — поехали. На бессарабской станции Бендеры приказали им надеть шинель в рукава, затем была остановка в Кишинёве, где Никита успел сходить в город, в трактир, и по солдатскому обыкновению выпил рюмочку и чайком побаловался — война-то ещё впереди. Вечером поезд повёз их дальше по направлению к румынской границе.

— Господи, благослови и помоги честному делу в час добрый! — крестясь, промолвил сосед Никиты. «Прощай, матушка Рассея!» — подумал Никита. Про себя же решил, что если судьба дозволит выжить ему на войне, то по возвращении, на побывке, обязательно сходит в «Кыев» — богу помолиться. За окном отправляющемуся составу картинно салютовал молдавский часовой — доробанец в сером суконном пальто и барашковой шапке. Слева в шапку было воткнуто какое-то диковинное перо, то ли петушиное, то ли индюшки — Никита так и не смог на глаз определить породу птицы. Стоял часовой у форменной будки, окрашенной косыми синими, жёлтыми и красными полосами. Как будто ничего вокруг и не изменилось: те же крестьяне, те же бабы и мужики в полях, те же колодцы с «журавлями», как у Никиты на родине.

А всё ж заграница — Румыния!

Первый встреченный по пути румынский город Яссы показался ему довольно живописным. Дома раскинулись амфитеатром на холме, белый цвет стен пёстрыми пятнами мешался с зеленью садов, черепичными крышами и жестяными, как серебро сверкающими на солнце куполами церквей. На самой платформе толпилось множество русских и румынских солдат в щеголеватой форме, напомнившей Никите актёров из варшавской оперетты. Язык румын понравился унтеру: отдельные слова вроде и знакомы на слух, а понять — ничего не поймёшь. Обращался к румынам по-нашему — а они только руками разводят: тоже не понимают. Зато главное слово «война» по-ихнему звучало как «разбой». «Так оно и есть. Правильный язык!» — сделал для себя логический вывод Ефремов.

Встретил тут Никита случайно своего земляка и товарища с детства, с которым вместе попал на военную службу, Акакия Пожилецкого. Радость от встречи была короткой. Сообщил дружок Никите, что землячки их — Маринич, Могомошко, Полоницкий, Бондоров и Батура — уже убиты и спят вечным сном в сырой земле. «Вот те на!» — почесал затылок унтер, смотря в грустные серые глаза Акакия. Самому ему как-то не хотелось верить в такой печальный конец. Собирался что-то и сам сказать в ответ, да не успел. Понеслась по перрону команда: «По вагонам!». Люди засуетились, зашумели, попрыгали в свои товарные теплушки. Состав дрогнул и медленно стал набирать ход.

Как приметил Никита, от станции до станции пути охранялись казачьими разъездами, следящими за состоянием полотна, рельсов и телеграфа. В каждой будке торчала физиономия с флагом или фонарём в руках. Чувствовалось, что война настоящая не за горами. Так оно и оказалось: прямо с железнодорожной станции были видны турецкие редуты, откуда время от времени показывались жёлтые вспышки огня, а после слышалось протяжное «уууух баба-бац», и следом картинно взлетали ошмётки дорожной грязи и камней, а где и человечье тело подкидывало…

Дальше была Плевна. Сначала часть Никиты держали в запасе, а в октябре, 16 числа, перевели на передовую. И чего только не испытал наш герой в тот день. Как начали турки через голову метать гранаты: «Ложись!» — плюхались в грязь, затем, по команде ротного, снова перебежками вперёд до очередного разрыва. Офицеры все были бледные как полотно, солдаты такие же, мат-перемат, сплошной звон стоит. Вот летит и визжит эта окаянная граната, летит она через голову и сдаётся — вот-вот лопнет и рассыплется по всем головам да, верно, и Никитиной не минует — снесёт ко всем чертям. Тут артиллерия наша в дело вступила, и турки не выдержали натиска — выкинули белый флаг. Затем был царский смотр, и полк Никиты тронулся в балканские горы по Софийскому шоссе, а что было далее, вы сами, ваше-ство, знаете…

В этом месте генерал задумчиво посмотрел прямо в глаза Никите.

— И не такое, братец мой, знаю. Потрепала тебя жизнь на войне, но это только на пользу — духом окрепнешь. Но как удивительно, что мы встретились! Ведь мы с тобой, Никита, почти земляками будем.

— Как так земляками? — сильно удивился Никита. Я всех наших бар по Мглину наперечёт знаю, — и стал на руках загибать пальцы, — Косачи, Брешко-Брешковские, Скаржинские, Сиротенки, Саханские… Может из суражских? Чернявские, Калиновские, Гудовичи, Завадовские, Искрицкие? — и уж совсем осмелев, спросил: — А вы какой фамилии, извиняюсь, вашблагородие, будете?

— Игнатьевы мы, ведём своё начало от черниговского боярина Фёдора Бяконта, перешедшего на службу к великим московским князьям, отца митрополита московского святого Алексия.

— Вот оно как, — Никита с неподдельным уважением посмотрел на генерала, — от святых людей корень ваш, получается.

— Живу я, солдатик, как и ты в Малороссии. Бывает, закрою глаза и мысленно переношусь в свой край, в милые моему сердцу Круподеринцы: мазанки белые, ныряющие из волны зелени садов и фруктовых деревьев, окружающих каждую хату; плетни отделяют дворы один от другого, кругом хмеля полно, подсолнухов, и поросята везде снуют… Словом — мечта, да и только.

Никита на генеральский манер также прикрыл глаза, представив мысленно свой родной Мглин: уютную отцовскую хатку под соломенной стрехой, цветущую вишню, черноглазую молодицу Оксану в цветном саяне.

— Так что ты хочешь в награду за подвиг свой? — прервал его мечты генерал.

— Да какой там подвиг, вашблагородие? — Никита даже привстал, — не подвиг, а баловство одно — на верёвке как малому дитю покататься! Видит Бог, я своего Егория ещё за дело получу. Дай только турка доколотить!

Ухмыльнулся в усы генерал и всё не отстаёт:

— Мечта у тебя есть заветная? Самая-самая? Ну, так что же, говори, не стесняйся.

Голубые глаза Никиты враз посерьёзнели:

— Хорошо бы завести пасеку, дело-то это интересное и прибыльное. Вона как сосед мой Петро жену медком балует, одного-двух трутней живыми съест и жужжит по селу довольный. Я бы Оксанку свою тоже медком приманил.

Генерал в ответ раскатисто рассмеялся: «Говорят, что у плохого человека пчёлы не водятся. Жинка у меня добрая, пособит тебе, коли обратишься, держи её адрес». И дал Никите маленький четырёхугольный картонный лист — визитной карточкой называется.

Вернулся Никита к ребятам своим в роту, рассказал им про генерала:

— Братцы, генерал этот настоящий, нашей природы, понимать всё может. За ним — как у Христа за пазухой. А те, которые баре, тем понимать нас нельзя… Те по-нашему и говорить не могут…

После генеральского чая с водкой хорошо спалось Никите с седлом под головой. Снились ему жужжащие над ульями золотистые пчёлы, генеральские усы и Оксанка, идущая к пруду полоскать бельё. Шла она подтянуто-стройно, виляя упругими кострецами, на правом плече болталось коромысло. У сходней она наклонилась, заголила подол, обнажив крепкие бёдра. От этого соблазнительно видения Никита заулыбался во сне.

Игнатьев уже в шесть утра был на ногах. Нахлёстывая лошадь, вместе с десятком сопровождавших казаков, царский посланник мчался во всю прыть по дороге в казанлыкскую долину.

«СЕМЕНА ПРОГРЕССА И СВОБОДЫ»


Пока оставим графа Игнатьева, заснеженные пики Балкан и мутный Дунай. Тем более что нашему герою не привыкать к дорожным приключениям. Как-то в молодости, по дороге из Пекина в Санкт-Петербург, где-то уже на сибирских просторах его застал буран. Игнатьев приказал запаниковавшим казакам поставить лошадей в круг, а сам расположился в центре с людьми, плотно накрывшись полушубками. Так и переждали непогоду, не потеряв ни одного человека в страшной ночной кутерьме.

А мы с тобой, читатель, окунёмся в атмосферу зимы 1878 года. Чем тогда жила России, чем жили тогда люди, что вообще происходило в имперской столице, в златоглавой Москве и провинции? Без этих мелких, но важных штрихов наш рассказ будет неполным. Война совпала с пробуждением русского общества, с надеждами на грядущие перемены, с подъёмом патриотических настроений. Кто видел восторг, с каким было встречено падение Плевны, тот невольно переносился в славную эпоху 1812 года, хотя враги России в эту войну не проникали в её пределы нигде, за исключением Эриванской губернии, да и то на несколько вёрст от границы. Остро чувствующий течение времени и настроения публики, писатель Фёдор Достоевский вещал, что «через год наступит время, может быть, ещё горячее, ещё характернее, и тогда ещё раз послужим доброму делу».