Балканские призраки. Пронзительное путешествие сквозь историю — страница 31 из 68

Воздух во внутреннем помещении был как невидимая стена, в которую я ткнулся лицом. Окна наглухо запечатаны, кислорода, казалось, почти не осталось, вместо него был сплошной углекислый газ, пары самогона, тяжелый запах пота и сизый табачный дым. На столах громоздились пустые бутылки. Цыгане, украинцы и прочие разговаривали криком, предвещавшим насилие. Они были одеты в свитера и спортивные куртки, потерявшие цвет и форму, поскольку их носили ежедневно и никогда не стирали, и обуты в тапочки, серебристые пластиковые туфли с заостренными мысами и прочие не поддающиеся описанию опорки. Я был голоден, устал стоять на ногах, поэтому решил занять свободное местечко среди этой компании.

По-румынски я говорил плохо, но зато знал французский и немецкий. К сожалению, парень, сидевший напротив, кое-как объяснялся по-немецки.

Он перегнулся ко мне через широкий стол, смахнув на пол пустую бутылку, и, глядя на меня мутным взором, характерным для сильно выпившего человека, стал кричать, брызгая слюной мне в лицо:

– Ja, ich spreche Deutsch [да, я говорю по-немецки], ja, ja, ja…

Я пытался сделать вид, что не понимаю, но он уже рассказывал историю своей жизни. Он родился в деревне, расположенной в дельте, в смешанной румынско-украинской семье. В 1960-х гг., когда Георгиу-Деж и Чаушеску начали строить крупнейший в Румынии металлургический комбинат в Галаце, что в 70 километрах к северо-западу от Тулчи, там, где в Дунай впадает река Прут, берущая свое начало в Молдавии, он нанялся туда на работу и остался насовсем, лишь изредка навещая родителей в деревне. Он женат, у него есть дети, но живет он по-прежнему в общежитии для работников комбината. Он говорит по-румынски и по-украински и каким-то образом немного нахватался немецкого.

Когда я наконец открыл рот и сказал, что я американец, он закричал:

– Чаушеску nicht gut [плохой], Илиеску gut, sehr gut [очень хороший].

Это он повторил несколько раз, словно я не слышал. Затем продолжил:

– Studenten auch nicht gut [студенты тоже плохие].

– Почему? – спросил я.

– Faschisten! – крикнул он, брызгая слюной.

Я решил не спорить. На столе под бутылками лежала проправительственная газета. Я увидел, что в заголовке статьи упоминается бывший румынский король Михай, и поинтересовался его мнением насчет короля.

– Nicht gut, nicht gut… Он Гогенцоллерн, Гогенцоллерн, иностранец, иностранец.

Мужчина перевел мой вопрос окружающим, которые начали что-то кричать про Михая. Я не понял ни слова, но звучало все весьма злобно. Он объяснил мне, что в 1947 г. Михай бежал из Румынии на личном поезде и увез из страны все деньги и произведения искусства. Это, конечно, было очень похоже на то, что сделал отец Михая, король Кароль II, в 1940 г.[34]. Но когда я попытался сказать об этом, мой собеседник закричал: «Nein, nein!» Я закрыл глаза, сделав вид, что сплю. Пьянка продолжалась.

Еще одно наследие Чаушеску – этот низший класс, словно сошедший со страниц романа Джорджа Оруэлла «1984»: слегка урбанизированные крестьяне, «не конь и не осел», согласно местной поговорке, покинувшие свои деревни, где десятилетиями, а то и веками жили их предки, оторвавшиеся от всех традиций и поселившиеся в рабочих общежитиях, где в дефиците было все, кроме алкоголя и государственной пропаганды. Поскольку Кароль умер в 1953 г., непосредственной угрозой считался Михай; соответственно, коммунисты давно стали вешать на Михая все преступления Кароля. Полуголодные, трудившиеся до полусмерти, эти люди при Чаушеску не были способны ни на что. Шахтеры из долины Жиу, которые металлической арматурой и топорами разгоняли студентов на Университетской площади Бухареста в июне 1990 г., – выходцы из той же социальной среды. То же в некотором смысле можно сказать про украинцев, которые служили охранниками в нацистских лагерях смерти. Крестьяне, жертвы сталинской коллективизации 1920–1930-х гг., эти люди стали орудием в руках нацистов просто потому, что немцы в начале войны обеспечили некоторую степень безопасности им и членам их семей. Илиеску этими шахтерами очередной раз продемонстрировал, что, если таким людям дать немного больше пищи и уверенности в завтрашнем дне, они могут стать потрясающе эффективной преторианской гвардией.

Я сошел на берег в Сфынту-Георге в темноте. Фонари не горели. Я видел лишь смутные очертания оград и обшитых старым листовым железом хижин. Волны лениво накатывались на илистый берег. Одинокая барочная крыша служила единственным признаком того, что я не в Африке. Мягкие илистые наносы и запустение сильно напоминали верховья Нила в Уганде и Южном Судане, где я когда-то путешествовал.

Среди толпы на пристани я обратил внимание на пожилого мужчину с ухоженной бородкой, в берете и с тростью. Инстинктивно я обратился к нему по-французски. К моему облегчению, он меня понял и пообещал подыскать место, где я мог бы переночевать. Затем к нему энергичной походкой подошла высокая женщина лет тридцати. Эта исключительно привлекательная блондинка с изящным макияжем не походила на жительницу Сфынту-Георге; одежда на ней была явно западного происхождения. Мужчина и женщина о чем-то сразу заспорили. Мне стало неловко. Когда она в ярости развернулась и ушла прочь, я спросил мужчину, кто она.

– Моя жена, – ответил он.

Он сказал, что ему шестьдесят три. Но выглядел он старше своих лет. Когда-то он был юристом, но по каким-то причинам – детали он так и не выяснил – в 1960-х гг., в начале правления Чаушеску, у него возникли проблемы с режимом. Отсидев срок в тюрьме, он пошел работать на завод по производству свинца. «Моя жизнь рухнула. Теперь я просто живу здесь и немного рисую. Недавно я женился, но две недели назад она от меня ушла».

– Постой здесь, – сказал он. – Я поищу, с кем бы ты мог побеседовать, с кем бы тебе было интересно.

Я простоял один в темноте минут десять. Затем появился молодой человек, взял мой рюкзак и на прекрасном английском сказал:

– Идем. Меня зовут Мирча, я местный врач. Мы с женой приглашаем тебя к себе. Мы очень многое можем тебе рассказать. До утра не уснешь.

Мирча привел меня к одноэтажному бетонному зданию с черепичной крышей. Мы вошли внутрь. На полу комнаты сидела женщина и что-то читала. Из кассетного магнитофона звучала винтажная музыка Нила Янга начала 1970-х гг.

Женщина быстро встала и протянула мне руку.

– Иоанна, моя жена, – представил ее Мирча. – Тоже врач. Мы из Бухареста. Попали в Сфынту-Георге по распределению на год. Прошу прощения за несовременную музыку. Это лучшее, что у нас есть.

Я заверил его, что музыка замечательная. Такими же замечательными оказались минеральная вода, вареные яйца, копченая молодая акула, помидоры и свежие фрукты. Но больше всего мне помогло прийти в себя нормальное выражение лиц Мирчи и Иоанны. Мирча был брюнетом с бородкой, Иоанна – блондинкой, но мне они казались близнецами. В их ясном, прямом взгляде не было и намека на мутное невежество мужчин с катера, на коварное лукавство проституток и жуликов, на печаль, которую я видел в глазах очень многих их соотечественников. Путешествие по Румынии зачастую напоминало романы Достоевского.

– Добро пожаловать в Африку, – усмехнулся Мирча. – Мы врачи, но здесь нет пенициллина, нет пива, нет водопровода, нет ничего, кроме того, что ловят рыбаки и что мы можем купить у пиратов и браконьеров. В Сфынту-Георге живет полторы тысячи человек, в основном украинцы. У сорока диагностирован рак. Причину никто не знает. На том берегу Черного моря – Чернобыль. Между нами никаких гор. И река, и море сплошь в нефтяных пятнах. Дельфины дохнут. Весной из Азии прилетает все меньше и меньше птиц. По моим подсчетам, половина населения городка – алкоголики. Дельта могла бы стать туристическим раем. А стала зоной социальной и экологической катастрофы. В прошлом декабре здесь не было никаких политических выступлений. В какой-то день поснимали портреты Чаушеску, и все. Общество полностью разрушено. Тут нужны десятилетия. Не знаю, хватит ли нам с Иоанной терпения. В первые недели после революции мы постоянно слушали радио. Мы думали о своей стране и о том, как помочь окружающим нас людям. Но очень быстро все опять стало плохо. Мы с Иоанной снова думаем о себе, об эмиграции, поскольку теперь это разрешено.

Я закончил ужинать. Мирча с Иоанной решили сводить меня в дом местного мэра. Чтобы найти дорогу, потребовался фонарик. Мы прошли мимо маленькой православной церкви.

– Украинцы построили пару лет назад, когда на берег выбросило баржу с цементом, – пояснила Иоанна. – В каком-то смысле Сфынту-Георге повезло больше, чем другим румынским городкам. Море приносит нам подарки. А поскольку мы так изолированы, режим обращал на нас мало внимания.

Мэра дома не оказалось. Тем не менее его жена приготовила ужин, а Мирча представил меня с такими церемониями, что я почувствовал себя обязанным сесть к столу. Я вполне подкрепился вареными яйцами и копченой акулой, но теперь меня ждал еще салат с икрой, приправленный чесноком, и тарелка жареной свинины. Справиться с этим можно было лишь с помощью домашней цуйки.

Вошел мужчина и сел за стол ужинать с нами. Он был средних лет, толстый, краснолицый, с набухшими венами на лбу и на шее. На нем были широкие подтяжки, и от него сильно несло перегаром. Громко чавкая, он принялся просвещать меня почти в драматической манере, выпячивая нижнюю челюсть, как Муссолини. Мирча переводил.

– Во всем виноват Рузвельт. Во всем, что у нас сейчас. – Он широко повел рукой. – Он продал Румынию в Ялте. Иначе бы в Румынии сейчас было бы все как во Франции.

– Он прав, – добавил Мирча с некоторой злостью. – Из-за Рузвельта, этого проклятого калеки, мы сорок пять лет страдали.

– Рузвельт приехал в Ялту при смерти, он умер через несколько недель, – попробовал я объяснить. – Договор, который он заключил со Сталиным, предполагал проведение свободных выборов во всех странах Восточной Европы. Он не виноват в том, что присутствие Красной армии в этих странах сделало невозможным реализацию договоренностей. В первую очередь надо винить Гитлера, винить Сталина за то, что они развязали войну. Не надо винить Рузвельта.