С каждым днем становилось очевиднее, что в Финляндии дольше оставаться нельзя: «ближнюю эмиграцию» суждено сменить на эмиграцию «дальнюю».
Скрываясь от слежки, Владимир Ильич уехал из Куоккалы в Оглбю, близ Гельсингфорса, а Надежда Константиновна пока осталась, чтоб привести в порядок архив. Ценные документы она передала на хранение финским товарищам, остальное сожгла. Снег вокруг «Вазы» был весь усеян пеплом от сгоревших бумаг.
Полиция уже искала Владимира Ильича по всей Финляндии. Он решил при первой возможности уехать в Стокгольм и там дожидаться Надежду Константиновну, которая до отъезда должна была непременно съездить в Петербург, чтобы устроить больную мать, решить с товарищами ряд дел, договориться о шифрах и адресах, а потом выехать следом за Владимиром Ильичем за границу.
В начале декабря Владимир Ильич выехал из Оглбю в Гельсингфорс. Провел там совещание с большевиками, приехавшими из Петербурга на эту прощальную встречу (Сколько продлится разлука? Когда-то они увидят друг друга вновь? И увидят ли вообще?).
В Гельсингфорсе Владимир Ильич сел в поезд, шедший в Або — портовый город, откуда зимой из Финляндии в Швецию ходили пароходы по трассе, прорезанной во льду ледоколами. В вагоне заметил, что за ним следит некий господин, все повадки которого изобличают агента охранки.
С присущим ему хладнокровием Владимир Ильич, ничем не выдав себя, прошел в тамбур, на ходу спрыгнул с поезда и остальную часть пути прошел пешком.
Н. К. Крупская рассказывает в своих воспоминаниях о том, как Владимир Ильич чуть не погиб во время переезда в Стокгольм.
«Дело в том, — пишет она, — что его выследили так основательно, что ехать обычным путем, садясь в Або на пароход, значило наверняка быть арестованным. Бывали уже случаи арестов при посадке на пароход. Кто-то из финских товарищей посоветовал сесть на пароход на ближайшем острове…»
Так и было решено. До острова Драгсфиорд Владимир Ильич добрался на лошадях, дальше надо было идти по льду. На беду, зима в тот год была поздняя, лед совсем слабый. Надо было найти проводников, но идти по такому льду никто не хотел. Наконец на это согласились двое финских крестьян.
«И вот, — продолжает свой рассказ Надежда Константиновна, — пробираясь ночью по льду, они вместе с Ильичем чуть не погибли — лед стал уходить в одном месте у них из-под ног. Еле выбрались.
Потом финский товарищ Борго, расстрелянный впоследствии белыми, через которого я переправилась в Стокгольм, говорил мне, как опасен был избранный путь и как лишь случайность спасла Ильича от гибели. А Ильич рассказывал, что когда лед стал уходить из-под ног, он подумал: „Эх, как глупо приходится погибать…“»
С тяжелым чувством покидал Ленин Россию. Душа его была полна скорбью. Для него, как и некогда для Герцена, отъезд за границу был жертвой, огромной жертвой, которую он должен был принести партии.
Партия знала, понимала его боль.
«Вернулся опять за границу Ленин, — писал в своем дневнике тот товарищ, слова которого мы уже приводили, — вынужден был опять уйти в проклятую эмигрантщину ради возможности работать для нового подъема… Как ему должно быть тяжело переживать поражение революции, ему, который тверже всех верил в нее, энергичнее всех для нее работал! Но уж он-то хныкать не станет!
Ленин, слышишь ты через тысячеверстные расстояния, через горы и моря: ты не один! С тобою тысячи верных рядовых революции! И мы…»
Здесь запись дневника обрывается. Запись дневника, но не работа партии!
Ленин! Слышишь? Мы с тобой…
Глава пятаяКандальный звон
Снова подполье, кружки, явки, пароли, нелегальные типографии. Снова мелькающие, как в кинематографе, сёла, города, люди. Снова перипетии бродяжнического существования: неожиданные приезды и скоропостижные отъезды на телегах, извозчиках, поездах, пароходах, а то и просто пешком.
Но коротки сроки этой жизни. Как говаривали тогда, «человек предполагает, а жандарм располагает». Уже «спущено» предписание: «Разыскать такого-то, обыскать, арестовать и препроводить куда следует». За спиной уже маячат неотвязные тени в гороховых пальто. Слежка становится все неотрывнее, кольцо сжимается все плотнее и плотнее.
Еще день… Еще час… И —
Не пылит дорога,
Не дрожат листы,
Погоди немного —
Попадешь в «Кресты».
О российские тюрьмы, остроги, крепости, каторжные централы, участки, кутузки, казематы, каталажки, полицейские части, именуемые в просторечии «блошницами» или «клоповниками», тюремные замки, предварилки, пересылки! Вы, о которых народная мудрость говорила. «Тюрьма — что могила: всякому место есть». И она же добавляла: «Умного ищи в тюрьме, а дурака — в попах».
Если в городе был только один каменный дом, это была тюрьма.
Если в городе имелось только одно четырехэтажное здание, это тоже была тюрьма.
Большинство российских тюрем было почему-то построено у воды — на берегах рек, на островах, у самого моря.
Воды Невы омывали подножия двух «русских Бастилий» — Петропавловской крепости и Шлиссельбурга. На набережной Невы находились знаменитые петербургские «Кресты». На берегу Москвы-реки — московская «Таганка».
Тюрьмы бывали разные: большие и маленькие, деревянные и каменные. Старинные остроги, выстроенные еще до Петра I, и каторжные централы, усиленно сооружавшиеся после 1905 года с учетом новейших «достижений» российской и зарубежной тюремной техники.
В одних тюрьмах стояла мертвая тишина. В других шум не умолкал ни днем, ни ночью. Там — одиночка. Здесь — общие камеры. Но везде окно, затянутое тюремной решеткой. Везде дверь, замкнутая снаружи на железные замки и засовы. Везде «волчок» или «глазок», через который тюремные надзиратели подсматривают за каждым движением заключенного, подслушивают каждое его слово, каждый вздох.
Самой старой из тюрем в России, в которой содержались политические заключенные, была Петропавловская крепость.
Построенная для военных целей, она в первые же десятилетия своего существования была превращена в место заточения. В ее бастионах — пятисторонних каменных башнях — и в ее равелинах — примыкающих к стене крепости укреплениях — были устроены тюремные камеры. Такие же камеры были устроены и в куртинах — стенах крепости между бастионами.
Сначала в ее тогда немногочисленных тюремных помещениях томились арестованные за побег с военной службы солдаты и люди «подлого сословия», как именовались в России того времени крестьяне и «работные люди». Затем казематы крепости увидели и представителей придворной знати и даже императорской фамилии: сюда, в каземат Трубецкого бастиона, был брошен Петром I его сын — царевич Алексей, который там и умер после очередной жестокой пытки «на дыбе».
Но самые страшные главы трагической истории Петропавловской крепости падают на девятнадцатый век и на начало двадцатого, когда она — и прежде всего Алексеевский равелин и Трубецкой бастион — оказалась местом заточения для лучших сынов и дочерей России. Через ее холодные, сырые казематы прошли декабристы и петрашевцы, народовольцы и социал-демократы, Писарев и Чернышевский, Достоевский и Горький, большевики Ольминский и Бауман. Здесь, у крепостного вала на берегу Невы, были повешены пять декабристов. Отсюда увозили на суд и казнь народовольцев.
По подписям, иероглифам и рисункам, которыми поколение за поколением «живых мертвецов» покрывало выбеленные известью стены, можно было бы написать историю русской революции.
Здесь царила жуткая, гробовая тишина, прерываемая лишь боем старинных курантов и заунывными окриками часовых: «Слу-у-шай!»
«Одиночное, гробовое заключение ужасно, — писал декабрист Беляев. — То полное заключение, какому подвергались в крепости, хуже казни. Страшно подумать теперь об этом заключении. Куда деваться без всякого занятия со своими мыслями? Воображение работает страшно. Каких страшных, чудовищных помыслов и образов оно не представляло. Куда не уносились мысли, о чем не передумал ум, и затем все еще оставалась бездна, которую надо было чем-нибудь заполнить».
Ни слова с воли. Ни звука от сидящих здесь же, рядом с тобою, товарищей. Невозможно даже перестукиваться: примерно на метр от стен камеры установлены железные рамы, обклеенные желтыми полосатыми обоями. Перед окном глухая каменная стена. На окнах решетки из полосового железа. Стекла покрыты толстым слоем белил. А после 1907 года натянута мелкая железная сетка, чтобы помешать заключенным общаться между собою при помощи голубей.
Не слышно шуму городского,
На невской башне — тишина,
Лишь на штыке у часового
Горит полночная луна.
Несчастный юноша, ровесник
Младым цветущим деревам,
В глухой тюрьме заводит песню
И отдает тоску волнам.
Не жди, отец, меня с невестой,
Сломи венчальное кольцо,
Здесь, за решеткою железной,
Не быть мне мужем и отцом…
Каменные гробы Петропавловской крепости и Шлиссельбурга, откуда, по образному выражению директора департамента полиции Оржевского, «не выходят, а выносят». Псковский, Орловский, Владимирский, Смоленский, Вятский, Тобольский, Рижский, Ярославский каторжные централы. Александровская центральная каторжная тюрьма неподалеку от Иркутска. Нерчинская и Акатуйская каторжные тюрьмы. Варшавская «Цитадель», «Николаевские роты». Петербургские «Кресты», московские «Бутырки»… На десятки тысяч верст были разбросаны заключенные тюрем царской России — от Белого моря до Черного, от берегов Балтики до Тихого океана.
Тюрьма была неотвратимой судьбой каждого революционера, каждого большевика. Вступая в партию, он наверняка знал, что рано или поздно настанет минута, когда он услышит: «Вы арестованы», за ним закроются тюремные ворота, и по коридорам и железным лестницам в сопровождении надзирателей он будет приведен в тюремную камеру, в которой ему суждено провести месяцы, годы, а быть может, весь остаток жизни.