Баллада о Георге Хениге — страница 12 из 21

Она сделала стыдливый девичий реверанс.

Он обхватил ее за талию, она положила руки ему на плечи. Соседи навострили уши, затаили дыхание. Наступила торжественная пауза.


И вдруг из буфета послышались, как из большого органа, торжественные звуки, огласившие весь квартал. Казалось, можно было видеть, как вибрировал воздух вокруг него, все ящики, ящички, дверцы, створки, издавали такой мощный звук, что листья с деревьев слетали прямо в разинутые рты соседей и прохожих. Это была прекрасная музыка, сочетание неслыханных созвучий, апофеоз, гимн бытию, небесная симфония, полифонический рев пяти океанов, а отец с матерью, влюбленные, молодые и счастливые, упоенно кружились, кружились, кружились.

Из ящичка для лекарств лилось целительное благоухание. Большой ящик для белья густым бархатным голосом выводил басовую партию. Из ящика слева, как нанизанные на веревочку сосиски, одна за другой тянулись мелодии для флейты. Из правого раздавался звон кастрюль и сковородок, словно удары тарелок в «Половецких плясках» Бородина: бум-трам-трам, бум-трам-трам, из застекленной части разносились хрустальные аккорды арфы, сладкие, как ликер, из маленьких ящиков слышался энергичный стук ножей и вилок, словно кастаньеты в «Испанском каприччио», — это была музыкальная оргия, буфет гудел, ревел, стонал, грохотал! Квартал был потрясен, а мои родители кружились в вальсе.


Потом все напились. Роберт Димов и Григор Аврамов держали под мышки Манолчо, который, как силач в сказке Андерсена «Самое невероятное», грозился изрубить топором в куски наш буфет, этот шедевр, созданный руками моего отца.

* * *

Не раз мы приглашали Георга Хенига в гости, но он всегда отказывался под тем предлогом, что ему трудно ходить. Действительно, он едва передвигался по тротуару, постукивая палкой, точно слепой. Голова его почти касалась колен и тряслась так сильно, что я опасался, как бы она не оторвалась и не покатилась по земле.

Но настоящей причиной его отказа было не то, что ему трудно ходить. Я знал: он стыдился своих трясущихся рук. Человек деликатный, он боялся, что вид его будет кому-то неприятен.

На этот раз не согласиться было невозможно. Дня через два после того, как перевезли буфет, мать сама пошла приглашать его на обед, а уж ей он не мог отказать. Я вызвался сопровождать его, только он не захотел.

— Найду дом. Давно не гулял. Ждите мне у себя.

— Ну что ж, ладно.

С одиннадцати часов мы его ждали, было уже четверть первого, а он все не приходил. Мать постелила белую скатерть, пустые тарелки светлыми пятнами выделялись на ней, возле каждой лежала белоснежная салфетка. Горели зажженные по такому случаю свечи.

В честь Георга Хенига мать приготовила нежирный бульон, какое-то блюдо со сложным соусом и чешские кнедлики.

Мать чуть не ежеминутно протирала буфет чистой тряпочкой. Отец курил, делая вид, что читает газету, но уже полчаса как смотрел на одну и ту же строчку и при любом шорохе в коридоре привставал со стула.

У каждого из нас были основания волноваться: ведь Георг Хениг впервые приходил к нам в гости. У отца — потому что сердце у него разрывалось от жалости к старику, деятельная его натура не могла выносить спокойно вида человеческого существа, которое, примирившись со своей участью, с каждым днем приближается к смерти. Ему хотелось вырвать Хенига из жалкой повседневности, внести в нее какое-то разнообразие, доставить ему какую-нибудь радость. Но как? И вот отец то и дело вынимал часы из кармана, оглядывался на дверь, приподнимался со стула и, наверно, как и я, готов был броситься на улицу Волова, чтобы посмотреть, не случилось ли там чего.

У матери была своя причина: ей не хватало родительской любви. Ее лишили этого самые близкие люди. Вот уже десять лет, как ее родители вели себя так, словно их дочь была похоронена заживо. Они жили всего в ста километрах от Софии, но казалось, что на Северном полюсе. Она внушала себе, что дедушка Георгий очень похож на ее деда Стефана, но я уверен, что сходство это существовало только в ее воображении. Сердце ее, сердце дочери, лишенной родительской ласки, само искало объект, на который бы она могла излить всю любовь, скопившуюся в нем за долгие годы.

А что говорить обо мне — ясно, какие основания волноваться были у меня: в Георге Хениге заключался для меня весь мир. Он сам не подозревал, как глубоко вошел в жизнь трех людей. Пусть переедет жить к нам; каждый из нас ждал, когда другой произнесет эти слова. И каждый сознавал, что это невозможно.


Наконец я не выдержал и заявил, что пойду его встречать. Отец одобрительно кивнул и снова уставился в газету.

Спускаясь по лестнице, я заметил Хенига сквозь стекло входной двери. Он пытался нажать палкой кнопку звонка. Шарил концом ее по стене и никак не попадал в нужную точку.

— И давно ты тут стоишь?

— Не давно, не давно пришел. Патнадцать минут.

— Я же предлагал тебе прийти за тобой. Почему ты не слушаешься? — укорил я его, ведя под руку по лестнице.

Ради торжественного случая он постарался одеться, можно сказать, элегантно. Черный траурный пиджак доходил ему до коленей, рукава были так длинны, что почти закрывали пальцы, на шее была повязана бантом черная лента.

В коридоре он схватил меня за локоть и жестом велел наклониться к нему пониже:

— Виктор, скажу тебе. Стари Хениг решил делать скрипку.

— Когда? — взволнованно прошептал я. — Правда? Для кого? Кто тебе ее заказал?

— Не заказал. Но сделаю скрипку, для бога. Может, сегодни, может, завтра. Придешь смотреть?

— Приду, конечно, приду! Но неужели правда для бога?

— Я сказал. Для бога.


Мать, улыбаясь, вышла его встречать. Из-за ее плеча выглядывал отец, тоже с улыбкой от уха до уха.

— Здравствуй, дедушка Георгий! Заходи скорей, не то суп остынет! — И она протянула ему руку.

Георг Хениг взял ее в свою и прижался к ней старческими губами, матери стало неловко, она отдернула руку и спрятала ее за спину.

— Поздравляю вас, мила госпожа, ваш муж, мили мой коллега и злати дете. Желаю счастья вся дорогая для мне семья от мене, Георг Хениг, — торжественно произнес он, входя.

Отец уступил ему свое место во главе стола, встал позади стула, придерживая его за спинку, чтобы старику легче было усесться. Мы с отцом тоже сели, а мать пошла на кухню.

— Будешь пить пиво?

— Пью, но не смотри на меня, голова дрожить, руки дрожить, стари...

— Ничего, держи стакан обеими руками!

Отец налил ему пива.

Георг Хениг и впрямь зажал стакан в ладонях, крепко, насколько у него хватало сил. Мне показалось, руки у него трясутся больше обычного. Может, он тоже волновался?

— Когда бил молоди мастер, пил много пива, — сказал он. — Добро пиво в Ческо, черни как... как морилька. — Он поставил стакан на стол. — Шнапс не пил, шнапс не добро. — Он свесил голову на грудь и замолчал. — Столько лет уже. Стари. Не помни, — сказал он вдруг, словно самому себе.

— Чего не помнишь? Как ты пил пиво?

— Скатерть... тарелька... и свеча горить для стари Хениг, большой праздник для мне, простите мне. Давно не било, Марин, налей еще.

Он отпил еще глоток, заметил, что я уставился на пышную пену, и засмеялся.

— Давай выпьет мальки цар Виктор один мальки стакан?

Отец развел руками, словно бы говоря — так уж и быть, открыл створку своего буфета и достал оттуда стаканчик. Налил мне, и я чокнулся с ними обоими.

— Мастер Марин! — Старик поставил пустой стакан. — Спрашиваю тебе, сколько время делал буфет?

— Сколько? — Отец задумался. — Месяца полтора? Два? Да, месяца два, пожалуй. А что?

— Это много или мало?

— Скорее много... Если б у меня не было столько работы, то соорудил бы его и за месяц. А почему спрашиваешь?

— Я стари мастер, семдесат лет скрипки делал. — Он задумчиво вертел в руках стакан, они тряслись теперь не так сильно, как обычно. — Но скрипку за шесть день стари Хенигу не сделать.

— Конечно, невозможно. А кто от тебя требует сделать скрипку за шесть дней?

— Можно. Но скрипка будет плоха. Дерево жалько.

— Безусловно, только материал испортишь.

— Не понимает, мастер Марин! — Старик посмотрел на отца. — Мастер господь бог наш мир создал за шесть ден. Ти молоди, скажи — бистро или нет?

— Раз спрашиваешь, отвечу, — начал было отец, но тут дверь в кухню открылась и вошла мать, неся супницу, над которой поднимался пар. Она поставила ее посреди стола и налила всем бульон. Георг Хениг расхваливал хозяйку. Отец сидел довольный. Я набросился на бульон, потому что был голоден.

— Прекрасно! — восхищался дедушка Георгий. — Как у моя Боженка! — он вытер губы салфеткой, мать от удовольствия зарделась.

Когда она положила ему кнедлики, от удивления у него глаза округлились.

— Кнедли! Чески кнедлики! О, мила госпожа! Много вас благодарен, споменовал в молитви! Щастье и долги жизни желаю!

Все было лучше не бывает, вся семья наконец собралась вместе — отец, мать, дед и внук, каждый был счастлив по-своему, и ничто не могло омрачить нашего счастья.

Отец снова наполнил стакан Хенига, а для себя и для матери достал бутылку ракии.

— Шнапс! — весело сказал он. — Сегодня можно! Сегодня праздник! — они чокнулись и выпили залпом все до дна. Мраморное лицо отца разрумянилось, у матери тоже раскраснелись щеки, они смеялись, шутили, я тихонько выбрался из-за стола и шмыгнул на кухню. Пошарил под умывальником, вытащил оттуда начатую бутылку ракии (они забыли ее там после оргии в честь буфета), открыл ее и отпил большой глоток. Поперхнулся, закашлялся, на глаза у меня выступили слезы, но в груди разлилась приятная теплота, и я сразу почувствовал в голове какое-то кружение.

— На еличку-ку-ку, на вршичку-ууу, комар йеден... — услышал я, как отец поет в комнате. Мне тоже захотелось петь, но я не знал ни слов, ни мотива. Мать звонко смеялась. Георг Хениг умолял его не петь этой песни, потому что ее неприлично петь при женщинах. Отец запел еще громче.