Баллада о кулаке — страница 12 из 19

Искусство тридцатипятилетия — вершина расцвета. Повторю и повторю вновь: в этот период нельзя думать, что достиг полного мастерства, покуда не получил признания в Поднебесной. В эту пору подобает быть вдвойне осмотрительным: это время осознания прошлого и время осмысления манеры игры на грядущие годы. А если и в этом возрасте не обладать истинным цветком, то после сорока лет дарования померкнут, и дальнейшее станет тому свидетельством…

Дзэами Дабуцу. «Предание о цветке стиля»

1

О стычке в переулке Чахлых Орхидей юноша отцу рассказывать не решился. Он и сам-то вспоминал о случившейся бойне с содроганием. Аж в животе будто комок снега подтаивать начинал; капли ледяными брызгами скручивали кишки в узлы, вызывая тошноту. Видимо, старый Дзэами почувствовал состояние младшего сына: спрашивать ни о чем не стал. Поглядел на растерзанного Мотоеси, губами бледными пожевал. «Лекаря вызвать?» — спросил. Вечером одежонку рваную сам заштопал, хотя и была другая, в сундуке; ковырялся иголкой, а швею-соседку звать не захотел. Вот и все.

А на следующий день ушел в город. Провожать себя запретил. Долго ходил, до вечера. Вернулся озябший, шмыгая покрасневшим носом; с длинным свертком в руках. Прошел в дом, сыну кивком велел за собой следовать. Впрочем, снимать ватник, надетый поверх теплого суйкана, греть холодные ладони над жаровней не стал — сразу за сверток взялся. Минут пять возился, ленточки-перевязки дергая, разворачивая дорогую, тисненную в «три змеи», ткань — пальцы тряслись.

Достал меч.

Рукоять акульей кожей обтянута, на круглой цубе рисунок: самурай изогнулся вьюном, бамбук рубит; ножны из магнолии, с серебром.

— Носи, — сказал. — Пока указ позапрошлого сегуна, райских ему садов, не отменили. Хороший клинок, клейменый, мастерской работы. Твой-то дешевенький… когда еще покупали…

«Доложили уже, — понял Мотоеси. — Нашлись языкастые… интересно, кто? Свидетелей вроде не было… Может, безногий?»

Но спрашивать у отца не посмел.

Просто взял меч и поклонился.

— Носи, — повторил Будда Лицедеев, отворачиваясь.

Видать, не хотел, чтоб сын слезы на отцовских глазах видел.

Старики на слезы легкие.

— Этот… — буркнул хрипло, не своим, не тем голосом, о каком слава по сей день гуляла меж десятью провинциями. — Этот… тварь адова…

Отец редко ругался.

Он даже племянника, Онъами-злопыхателя, впервые так вслух назвал.

— …он на этом к сегуну в доверие втерся. Ты вот не знаешь, а мне как-то раз верные друзья из Киото весточку прислали… Нанял он себе троих питухов кабацких, выставил им по бутыли черного саке — и велел нападение разыграть. А назавтра сегуну Есинори доложили: дескать, грабители актера одного обступили в темном углу, с ножами к горлу… И вроде бы актер тот, прежде чем врагов крошить, встал вековой сосной на побережье и возгласил громогласно: «Все вассалы и слуги сегуна Есинори, вплоть до самого ничтожного, сильны и готовы к обороне!» Есинори враля и приблизил, за отвагу купленную да за лесть… Одно жаль, забыл спросить: легко ли с тремя ножами у глотки такие тирады выкрикивать? Оно на сцене — и то подавишься, прежде чем… а меч ты носи, не забывай!.. Мало ли…

И старый Дзэами вдруг шагнул раз, другой.

Обнял сына.

Тесно, сильно; раньше всегда брился с тщанием, а тут вдруг уколол щетиной.

— Один ты у меня остался…

Мотоеси так и не успел спросить: почему один, когда Мотомаса-наследник, опора и надежда… нет, не успел.

Никогда его раньше отец не обнимал.

Разве что в детстве.

Это уже позже, ближе к вечеру, юноша вдруг сообразил (да что там сообразил — ощутил остро и страшно!), что не зря старик, монашествующий Будда Лицедеев преклонных лет, про племянничка-злодея вспомнил. Нет, не зря. И те ублюдки, что куражились в переулке Чахлых Орхидей над безобидным и безопасным актеришкой-сопляком, не случайно встали поперек пути-дорожки. Все сложилось один к одному, все прояснилось, словно заснеженная равнина близ озера Бива под лучами утреннего солнца.

Юноша смотрел перед собой невидящими глазами и, хоть от роду не был силен в интригах-заговорах, видел помыслы двоюродного брата.

Насквозь, как если бы сам замышлял подлое.


Все было теперь у Онъами-хитреца: и громкие титулы-звания, и должность распорядителя столичных представлений, и слава актерская (нет, не бесталанен был, подлец, что да, то да!) — все было, а покоя-счастья не было. Хотелось ему насладиться унижением врага, испокон веку самым сладким яством победителей, да унижение оборачивалось возвышением, раздирая пасть тщеславию, как крючок дерет глотку ошалевшему карпу, заглотившему наживку.

Устроил опалу великому дядюшке с его наследничками — так народ к опальным сам льнет, у Мотомасы-братца в провинциях что ни спектакль, то удача небывалая!

Хотел на плечах родичей к небу вознестись — был великий Канъами, был отпрыск его, Дзэами-гений, будет теперь Онъами-думовластитель, даром что не родной, а двоюродный… Не вышло. Тощего быка запряг в телегу, больше стоит, чем везет. Славу не перехватишь, почитание не выбьешь палкой!

Думал на позорище родственничков выставить: ан нет, премьера «Парчового барабана» мало того, что не сорвалась, — прогремела от края до края, умы-души наизнанку вывернула…

Сам сегун Есинори угодил в нужный час, вызвал сиятельный гнев ловко поставленным-подставленным «Парчовым барабаном» — так сегун самодур, но не дурак, небось понимает: и хоти он запретить пьесу, не выйдет ничего. Запретный плод сладок. В столице не играют, и ладно… впрочем, тоже поигрывают, тайно, для своих — а слугам сегун велел не очень-то усердствовать. Ну их, актеришек этих; и публику тупоголовую, с ее вульгарными вкусами, тоже — ну ее. Позор ведь: военный правитель, реальный император Ямато, злобствует на какие-то «обезьяньи игры», зубами скрежещет!

Нет, сегун в этом деле сейчас для Онъами-интригана не поддержка; не помеха, но и не поддержка.

Что делать? куда целить? чем дыры в счастье, из чужой глотки вырванном, латать?!

А вот чем…

Не дается слава-первенство в руки, значит, надо заставить птичку саму пойти в сети. Если Будда Лицедеев, закосневший в старческом упрямстве, все-таки передаст свои трактаты знаменитому племяннику, передаст публично, с поклоном, с церемониями — вместе с ними и славу семейную передаст. Важно, чтоб сам… а сам он не хочет, седой дурак! Ну да ладно, не хочет, поможем, подскажем, намекнем… Чего он боится, Дзэами Дабуцу, чего опасается? Ах, скажете, ничего не боится, не опасается — а так не бывает, почтенные! Любой отец, даже гордец из гордецов, упрямец из упрямцев, боится пережить своих сыновей. Трогает душу скорбная участь сына-сироты, а участь престарелого родителя, одинокой сосны на голом холме, стократ горше.

Как намекать станем, с какой стороны?

Наследник великого Дзэами провинцию потрясает; ну и пусть себе потрясает. До поры. Поищем нужного человечка, а там велим человечку подождать. Старший сынок — напоследок, если уж вовсе старик непонятлив окажется. Зато младшенький, эта бездарность Мотоеси, который демонским наущением сорвал Онъами весь триумф чужого провала… Это он, сопляк, заблистал на премьере; это он, мерзопакостник, выставил двоюродного брата голым на площадь; это он!.. Дорого ли стоит купить пару-тройку лихих людишек? Дорого ли обойдется прирезать в тишине молодого актеришку? нет, не дорого. Особенно когда власти на сегуна скосятся и разыскивать-ловить станут спустя рукава. Зато старик на похоронах слезой умоется и, глядишь, сам уразумеет: станешь дальше кочевряжиться, плесень, наследничка уберем!

Опору убрали, за надежду примемся!

Дошло?

Что молчишь, Будда Лицедеев?!

* * *

…юноша смотрел перед собой невидящими глазами, зная тайным знанием: сейчас, надежно спрятанная за пазухой, безликая маска плавится знакомыми чертами, на миг вспухает лицом завистливого Онъами — и снова тонет сама в себе.

Удивительно: ни горечи, ни страха не возникло в ответ в душе.

Ничего.

Не душа — маска нопэрапон.

2

Три дня после этого Мотоеси носил даренный отцом меч. На рынок носил, в лавки носил, в баню носил. В нужник разве что только не носил — отец обругал с ног до головы; стал носить и в нужник. Удобно: сядешь орлом, меч поперек коленей — любуешься узором по стали.

Четыре дня носил.

Пять.

На шестой выскочил во двор, едва успев нацепить мукабаки — кожаные штаны мехом наружу. Голый по пояс, а жарко. Меч сам в руку прыгнул, будто живой. Шум во дворе; думал, убийцы лезут.

Нет, не убийцы.

Телега, запряженная волом. На рогах бедолаги цветные ленты и два маленьких фонарика из бумаги. Бумага красная; фонарики в форме пиона. «А-хай! — кричит усатый погонщик, бодро размахивая палкой. — А-хай!..» В телеге притулились бок о бок три мешка риса и один — проса (на каждом мешке полоска с надписью). Рядом с мешками одежда грудой навалена. Чего только нет: две накидки «хаори», набедренных повязок-фундоси немерено, короткие халаты «каригину» с поясами и без, шелковые косодэ на вате… даже одно женское кимоно, какое в Киото называли «хифу», имелось. У тележного бортика сандалии лежат: и соломенные, и кожаные, и деревянные гэта. На сандалиях сямисэн — трехструнка; чехол дорогой, бархатный, шитый золотом.

За телегой шел богатырь. Плечи как у бога войны Хатимана, лицо закатным багрянцем полыхает; о таких в древности сказывали: «Помочится спьяну — скалу насквозь прошибет!» Голова богатыря не покрыта, а прическа отчего-то мальчишечья: оставленные по бокам пряди волос связаны на макушке наподобие стрекозиных крыльев.

— От имени Маленького Цуто смиренно кланяюсь украшению мира! — гаркнул богатырь во всю глотку, перепугав вола насмерть (тот аж присел). — На коленях прошу прощения за перенесенные обиды и молю принять отступное! Хотите взять душу в залог — рубите мне голову! Вот он я, посланец Маленького Цуто!..

И на колени пал.

В грязь, еще на рассвете бывшую снегом.

Вол сразу принялся обнюхивать пучок волос на макушке богатыря, а Мотоеси все стоял столбом, не зная, что и сказать. Страшное имя Маленького Цуто было известно юноше, как, собственно, и любому жителю Сакаи. Крупный порт, откуда корабли уходили в Чжун-Го и Чосон, город жил по своим законам: контрабандисты делились прибылью с властями, власти честно держали для контрабандистов «навес» от столичных чиновников, и Маленький Цуто, пират в шестом поколении, был третейским судьей в тайных разборках. Его сухая лапка держала за глотку местное «дно» и городскую канцелярию, временами сжимаясь в кулачок — просто так, для острастки.

И вдруг: «Маленький Цуто смиренно кланяется украшению мира!»

Небо на землю упало?!

Будда Амида, какие еще беды нам уготованы?!

— Молодой господин! — Богатырь, оказывается, уже успел на коленях подползти к самому крыльцу. — Светоч искусства! Когда отцу доложили о прискорбном случае в переулке Чахлых Орхидей, Цуто-сан вскипел гневом! Поймите, отец давний поклонник таланта вашего родителя, а с недавних времен — и вашего славного дара! Присутствуя на премьере «Парчового барабана», Маленький Цуто плакал жаркими слезами, и душа его пела от ликования! А тут… какие-то заезжие душегубы!.. осмеливаются поднять свою грязную руку — на кого?! На сына Будды Лицедеев, одарившего город Сакаи своим присутствием?! Неслыханно! В наш просвещенный век?!

«Когда отцу доложили…»

Что?!

Мотоеси внутренне похолодел. Неужели этот пресмыкающийся гигант — сын Маленького Цуто?! Насмешка, чтоб потом кара вдвое больней показалась?! Или… ведь слышно же: богатырь не свои слова произносит — заучил, что называется, с чужих уст!

Хорошо еще, что старый Дзэами во двор не вышел, хотя наверняка слышит весь шум.

Ясное дело, знает, почему не выходит; знает, да не скажет.

— Встаньте! Молю вас, встаньте! — Юноша кинулся к богатырю, подымая того с коленей; но гость встал не сразу. — Негоже вам передо мной, ничтожным…

— Гоже, — уверенно возразил богатырь, улыбаясь во всю ширь, и Мотоеси вдруг увидел: прическа по возрасту, лет пятнадцать богатырю, не больше. — Отец велел, когда вы нас простите, передать: лиходей, что сбежать успел, далеко не убежал. На первой заставе костьми лег. Хотите, голову доставлю? Она в рассоле, не протухла покамест!

— Н-нет… нет, не беспокойтесь!

У Мотоеси зуб на зуб не попадал.

От холода, наверное.

— И еще. — Скинув стеганую куртку, большой сын Маленького Цуто заботливо укрыл ею юношу-актера. — Нищий, чье сердце тверже стали, больше не нищий. Сам теперь подаяние раздавать будет; щедрой рукой. Доблесть вознаграждена, и зло покарано. А вы, молодой господин, запомните крепко-накрепко: ходить вам с сего дня по Сакаи без опаски. В самых темных местах.

И повернулся к погонщику:

— Сгружай! Ах ты, доходяга… ну давай, подсоблю…


Уходя, богатырь куртку забрать отказался.

Так и ушел.

3

На следующий день, после обеда, он явился снова. Правда, на этот раз без телеги, вола и погонщика. Долго топтался на улице, перед воротами, о чем-то заговорил с бродячим торговцем, укутанным в тряпье с головой — один нос наружу торчал; потом купил у того с лотка жареный хворост на меду и с наслаждением умял за обе щеки.

Наконец решился, шагнул в ворота.

Старый Дзэами сам встретил гостя. Рассыпался в благодарностях, но богатырь замахал ручищами и, едва дождавшись паузы в речи Будды Лицедеев, объявил: никаких слов признательности он и слушать не хочет. Маленький Цуто с его людьми провинились, допустив беззаконие по отношению к гениям, вдохновленным свыше, а посему, хоть императорскую сокровищницу перед пострадавшими в грязь вывали, все мало будет.

Вот.

— Я это… — Богатырь перевел дух и смущенно уставился в землю, словно норовя пробуравить ее взглядом и добраться до Ада Одиночества, самого страшного из геенн. — Это я… «День лунных яств» нынче…

Дзэами и без сих речей прекрасно знал: сегодня пятнадцатый день Нового года, то бишь «День лунных яств». Приглашенная стряпуха уже обеспечила старика с сыном ритуальной похлебкой-мотигаю — варевом из мелких бобов, куда добавлялись круглые колобки, символизирующие луну.

И дрова для костра запасены — будет на чем воды согреть, омыть тело от грязи, от прошлых грехов.

Одно неясно: зачем явился отпрыск Маленького Цуто?

С праздничком поздравить?!

— Вы, Дзэами-сан, не гневайтесь на косноязычного… Я по-простому, сплеча: отпустите со мной вашего сына вечерок скоротать! Сходим мы с ним в баню, очистимся, как положено, в харчевне подзакусим, выпьем по чарочке… Стану я старым, вроде вас, будет что вспомнить: с самим молодым господином Мотоеси «День лунных яств» проводил! Да и батюшка мой благословил на доброе дело: ты, говорит, олух-орясина, небось вчера-то наплел с три короба, обидел господ актеров — пойди, пади в ножки по новой! Господа актеры — люди утонченные, были б тебе вчера по-честному рады, сложили б ответный стих или песню б спели; а раз так, кивнули только — умел позорить семью, умей отдуваться!

Мотоеси, стоя за спиной отца, еле удерживался, чтоб не расхохотаться. Не таким, нет, не таким он представлял себе Маленького Цуто, не таким и сынка его представлял.

— Что скажешь? — повернулся к юноше Будда Лицедеев, сам пряча улыбку в сивые усы.

Юноша вышел вперед и низко, церемониально поклонился зардевшемуся богатырю, уперев ладони в бедра:

О, как же я благодарен!

Силою ваших забот

Дух грешника станет Буддой!

О радость! Счастливый миг!..

Возвысив голос на последних словах, Мотоеси украдкой покосился на отца. Не осудит ли? Ведь, возглашая монолог печального духа из отцовской пьесы «Таданори», юноша позволил себе некоторое отступление от оригинала. Вместо «силою ваших забот» там звучало «силой ваших молитв», но семейство Маленького Цуто облагодетельствовало подопечных благами земными, а уж никак не святостью молений…

Нет, отец не сердился.

Улыбался.

Улыбался богатырю, который, выпучив глаза и приоткрыв рот, глядел на Мотоеси, словно узрел самого патриарха Даруму, приехавшего верхом на тигре.

Темные, слегка припухшие глазки богатыря были полны слезами.

— Я это… — наконец удалось вымолвить ему. — Я за вас кого хочешь к праотцам отправлю! Вот… а молодой господин пойдет со мной?..

Странное дело: Мотоеси вновь решил, что ошибся с возрастом сына Маленького Цуто. Сейчас он выглядел разве что на год-другой младше самого Мотоеси.

Несмотря на наивность просьбы.

— Пойдет, — ответил за сына старый Дзэами. — Чего ему со мной, кочерыжкой, скучать?! Ты мне лучше вот что скажи, уважаемый… сколько ж тебе лет?

— Двадцать третий пошел, — откликнулся богатырь, вновь расцветая весенним жасмином. — Третьего дня и пошел.

— Двадцать третий?! А что ж ты углы на висках не пробриваешь?.. Прическа-то отроческая!

— У нас в семье… — Руки богатыря мимоходом сжались в кулаки, да не просто в кулаки, а в «накадака-кэн», «кулаки демона», с выставленной фалангой среднего пальца, как бьют в горло, переносицу и под сердце. — Я еще свою первую дюжину не это… ну, вы понимаете! Двое остались — а там и виски пробрею…

В этот миг он казался существенно старше молодого актера.

4

— Эй, банщик! Я же сказал: мне — благовоний «хацунэ»! Живо!

— Спешу, спешу, благородный господин!

— Ей-кори-бори-ясаноса!.. скачи, плясун, ноша хороша! Ну-ка, хором: ей-кори-бори-ясаноса!..

— Банщик!

— Спешу! Ай, торопливый господин, как же вы ждали-то девять месяцев в утробе вашей почтенной матушки?! Небось истомились, до срока вылезли!

— А старуха и говорит: «Десять лет кормила обманщика!» Велела монаха в одном исподнем палками гнать…

— Аха-ха-хааа! В исподнем?! Ах-ха-хаах!

— Чарки налиты? Третий круг, закуска — сушеная летучая рыба! Кто пропустит, тому не видать удачи!

— Эй, кто-нибудь! Пните банщика пяткой…


Пар от лоханей и бочек с горячей водой стелился по банному помещению, заставляя силуэты колыхаться, подобно морским водорослям. Мужчины, женщины, сидя в бочках, разгуливая по полу, выложенному глиняными плитками, разливая в чарки подогретое вино и саке, возглашая тосты, закусывая и перекрикивая друг друга, — все они словно обезумели, отдаваясь веселью «Дня лунных яств». В дальнем углу некто бывалый рассказывал, будто на материке и еще дальше, на запад, живут такие варвары, что моются редко и, главное, раздельно! — иначе может случиться срамная любовь. Ему не верили: ведь всякому известно, что омовение — дело святое, наготы лишь безумец стыдится, какой тут срам и тем более любовь на пустом месте; вот очистимся, пойдем по городу гулять, тогда и… А варвары — они и есть варвары, им хоть в бане, хоть в собачьей норе, все едино! В каморке, примыкающей к основным покоям, всякий мог вкусить от прорицаний Раскидай-Бубна, слепого гадателя, а дружки подначивали: чего тут о нем гадать, месяц-другой, и помрет от пьянства… ты лучше, слепец, предскажи-ка мне, кто меня нынче ночью приласкает? А уж я не поскуплюсь…

Мотоеси блаженно откинулся на край своей бочки, которую делил с Сугатой (так, как выяснилось, звали сына Маленького Цуто), и прикрыл глаза.

Юноше было хорошо.

Он давно не уходил надолго из дома; он в последнее время вообще успел подзабыть, что можно проводить время просто так.

Дверь банного помещения распахнулась. Внутрь сунулась длинная палка, на конце которой был насажен человеческий череп.

— О-мэдето! — громыхнуло снаружи новогоднее поздравление.

Не успел никто как следует испугаться или разгневаться (а может, и развеселиться пуще прежнего), как следом протиснулся тощий монах, совершенно голый.

Почему монах, спросите вы, если нагие мы все миряне?

Опомнитесь, почтенные!

Кто ж из сакайцев не знаком с Безумным Облаком, прославленным своими подвигами на стезе добродетели?.. И тем более: ну кому еще взбредет в голову блажь поздравлять честных людей с праздничком, тыча им в рожу череп?!

Зашвырнув свою страшную игрушку в самый дальний угол (там ойкнули и заперхали, подавившись), Безумное Облако вьюном протиснулся меж телами. Мотоеси и опомниться не успел, как монах уже стоял рядом, почесываясь под мышкой.

Ребра святого инока грозили вот-вот продырявить бледную, пергаментную кожу.

— Кацу! — вместо приветствия заорал монах. — А вот и пример утонченности духа!

Он тут же принялся тыкать пальцем в смутившегося юношу, на тот случай, если кто-то не поймет, кого имели в виду под «примером утонченности…».

Нырнув с головой, Мотоеси задержал дыхание и обождал. Внутри теплилась надежда: монаху надоест ждать и он уберется восвояси.

Ничуть не бывало!

— Желаю изысканности! — Этот вопль был первым, что услышал юноша, выныривая. — Желаю стихов, трогающих душу! Итак…

Безумное Облако подпрыгнул и возгласил три первые строки импровизированного пятистишия:

Море любит берег в вечном ритме,

В ропоте ревнивого прибоя,

В брызгах пены и медузьей слизи…

Выжидательный взгляд уперся в Мотоеси, уперся ощутимо, будто стальное острие; почти сразу десятки взглядов обратились к юноше.

Публика ждала.

И больше всех ждал богатырь Сугата, глядя на своего нового друга, на образец для подражания, влажными глазами преданной собаки.

Юноша не знал, меняется ли сейчас спрятанная в ворохе одежды маска. Сейчас — не знал. Тайна не пришла, не напомнила о себе; не пришло и безумие премьеры «Парчового барабана». Просто взгляды эти уперлись в затор где-то глубоко внутри, поднажали, заставили вздрогнуть от сладостной боли — и пробка вылетела наружу двумя последними строками, родившимися легко и просто, теми словами, что больше всего подходили к сегодняшнему празднику, буйному и веселому:

Не люблю я, братцы, это море! —

До чего ж блудливая стихия!

Общий хохот был ему ответом.

Даже Безумное Облако смеялся, хрюкая от восторга.

* * *

В каморке, забытый всеми, слепой гадатель Раскидай-Бубен все подбрасывал и ловил персиковую косточку с вырезанными на ней тремя знаками судьбы… подбрасывал, ловил, снова подбрасывал…

Все время выпадало одно и то же.

Неопределенность.

Как и в ту ночь, когда некий юноша ринулся в лунный свет, на встречу с безликой участью.

5

…дальнейшие события он помнил плохо. И вовсе не потому, что перебрал, что хмель застил глаза! — пять маленьких чарок, разве это много для цветущего молодчика?! Просто иной хмель воцарился в Мотоеси, хмель свободы, хмель бесшабашного гулянья, хмель похождений вкупе с приятелем малознакомым, но оттого еще более милым душе. Такое с ним случилось впервые: всю жизнь он провел в труппе, рядом с отцом, рано умершую мать помнил плохо… эх, стоит ли сейчас туманить счастье воспоминаниями?

Гуляем!

Всплывало из развеселого дурмана: вот они с Сугатой в харчевне, и не в простой, а дорогой, для гостей с тугой мошной; сидят за столом, спорят — кому платить? Оба при деньгах, только богатырь и слышать не хочет, за нож хватается: если друг не уступит, готов «нутро людям показать», вспороть брюшину от бока до бока, даром что не самурай! А вокруг певички вьются, совсем молоденькие, лет тринадцати, не больше: нижнее платье багрянцем светится, поверх белое косодэ накинуто, расшито драгоценной мишурой, за поясом из трехцветных нитей кинжальчик в лаковых ножнах и шкатулочка. Пляшут, щебечут, поют любовные песенки, а волосы расчесаны на средний пробор и завиты в букли на висках, будто у юнцов-мальчишек.

И еще всплывало: «Вульгарность?! — хохочет Сугата, сотрясая стены хохотом. — Грубость?! Эх, молодой ты мой господин, не видел ты истинной вульгарности! Идем!.. Ну идем, поглядим!..» Они куда-то идут, какими-то переулками, кривыми и грязными, снег скрипит под ногами, и вот: Сугата расталкивает толпу человек в пять. «Смотри, молодой господин!» На снегу, еле различимая в ночной темноте, — женщина. Совершенно обнаженная; лежит, бесстыдно раскинув ноги. А в уши уже бубнят, объясняют: развлечение для бедных, у кого, окромя ломаного гроша за душой, одни вши имеются! Платишь медный мон, дают тебе зажженную лучинку, и, пока огонек теплится, можешь наклоняться, рассматривать, что заблагорассудится… нет, руками не трогать! Распустишь руки, «бык» их с плечами оторвет! Хочешь посмотреть, молодой господин?.. Другу господина Сугаты — даром… хочешь?!

И еще было: он на столе, над всеми, не в харчевне — в доме, в комнате с двуцветной картиной на стене: олениха наклонилась, пьет из ручья, а сама все косит глазом в сторону. Да, он на столе, в тишине, полной беззвучного восторга, его разрывает на части финальным монологом старца одержимого, «Парчовый барабан» смыкается вокруг, оглушительно гремит тем самым восторгом беззвучия… и все кажется: на лице маска, безликая маска, забытая сегодня дома в сундучке; маска без единой черты, без единой морщинки, и оттого каждый видит в ней то, что хочется, отражается, словно в зеркале… последние слова истекают последними каплями крови — тишина, тишина, тишина… кокон тишины в водовороте криков и приветствий.

И еще: темные глаза смотрят с мольбой, пряча в глубине немой вопрос. Веки прошиты нежнейшей строчкой вен, вздрагивают лепестками вишни… «Пошли лучше к дзеро! — бормочет Сугата, толкаясь локтем в бок. — К самым дорогим пошли, к тем, что в ранге тайфу!.. Пошли, я плачу!» Богатырь не любит новомодное словечко «гейша», он упрямо называет веселых девиц — дзеро, что во все времена значило… впрочем, Мотоеси безразлично, что значит сейчас любое из всех слов на свете. Глаза смотрят, спрашивают, значит, надо ответить. «Кого ты ждешь, красавица?» Глаза моргают, одинокая слезинка выкатывается из уголка и ползет вниз по набеленной щеке. «Вас, мой господин…» Наверное, дочь обедневшего торговца, или самурая-ронина, или сирота, принятая в чужой дом из милости… какая разница?! Да, такие девушки частенько, стесняясь официально принять на себя статус «дзеро», боясь наглости сводней, сами выходят на людные места — они готовы пойти с любым, кто по-доброму посмотрит на них… выпрашивать деньги они не умеют, но щедрый гость сам все понимает…

Мотоеси все понимает.

— Где ты живешь? — спрашивает он.

— Рядом… вниз, к реке, и направо. Господин пойдет?..

— Да. Господин пойдет.

Рядом Сугата разговаривает с лохматым карликом. Карлик кивает: конечно, Сугата-сан, все понял! Проводить молодого господина и, если какой негодяй осмелится, разъяснить… Ясное дело, кто же тронет человека, находящегося под покровительством самого Маленького Цуто?! Не извольте беспокоиться, идите себе к девочкам, я позабочусь… Деньги?! Конечно, конечно, куплю все, что надо, себе не больше десятины… Пятую часть?! Век за вас всех будд и бодисаттв молить буду, Сугата-сан, язык в порошок сотру, лоб о половицы расколочу… да, да, уже умолкаю, уже бегу…

Мотоеси с девушкой идут вниз, к реке и направо. Следом тащится карлик, обеими руками скребя свою шевелюру. Карлик счастлив: оказать услугу Сугате-сан и его другу…

Карлик счастлив.

Мотоеси тоже счастлив.

Счастлива и девушка, что не мешает ей настороженно поглядывать по сторонам.

Где-то в доме с картиной на стене олениха тоже косит глазом: все ли спокойно?

6

Мотоеси откинулся на дзабутон — маленькую подушечку, вышитую лиловой нитью, — и огляделся.

— Прошу простить мою нищету, — превратно истолковала его взгляд девушка, упершись руками в пол и пряча в низком поклоне свое смущение. — Отец умер в прошлом году от горячки… я… я, пожалуй, схожу принесу еду и напитки!

Она не обладала красотой, потрясающей умы и пронзающей сердца. Она обладала большим — югэн, «темной прелестью», что невидимыми пальцами трогает самые сокровенные струны души.

Возьмись юноша описать ее, встреченную случайно на перекрестке… нет, не вышло бы.

Ничего не вышло бы.

Здесь нужен старый Дзэами, мастер передавать словами невыразимое.

— Сядь. — Мотоеси потянул девушку за широкий рукав, и она послушно опустилась рядом. — Еда обождет, я не голоден. Кстати, а откуда это — еда, напитки?

Удивление отразилось на овальном личике.

— Откуда? — приоткрылся нежно очерченный рот. — Ваш слуга передал… маленький такой…

— Мой слуга? Впрочем, неважно. Как тебя зовут?

— О-Цую…

— Красивое имя. И обладательница его вдвойне красива. Ты живешь одна?

— Одна, мой господин. Вы… вы у меня первый… я долго не могла решиться, робела!.. Вы не обидите меня?..

Мотоеси не знал, говорит девушка правду или лжет.

Положа руку на сердце, ему это было безразлично.

Он и раньше имел дело с женщинами: отец еще в четырнадцать лет нанял у сводни пухлую вдовушку — актер должен думать об искусстве, а не о бабах, значит, пусть мастерица обучит мальчика, чему надо, и не будем пыхтеть чайником… Да и после: гейша в Киото, которой приглянулся юный лицедей, влюбчивые дочери деревенских старост из тех мест, где разъезжала отцова труппа; временами — и наложницы какого-нибудь знатного дайме бегали на сторону, когда владыка после спектакля перебирал саке, храпя во всю мочь.

Но сейчас… никогда, никогда раньше не испытывал юноша такого покоя, такой беспечности и уверенности в главном: все случится легко, легко и… правильно?

Да, наверное, так.

— О-Цую, — еще раз повторил он девичье имя, прокатывая его на языке особым образом, как умеют только певчие дрозды и еще актеры Но. — О-Цую… скажи, тебе говорили, что ты прекрасна? Прекрасней жен самого императора? Слышала ли ты вот что?

Юноша улыбнулся и совсем другим голосом, подражая опытному надзирателю за женской прислугой, гнусаво возгласил список «утвержденных достоинств»:

— Лицо, как велит современный вкус, довольно округлое, нежно-розового цвета, подобно лепестку вишни. Черты лица без малейшего недостатка; глаза с узким разрезом не годятся. Брови непременно густые; переносице не следует быть слишком узкой, а линия носа должна повышаться плавно…

Он насладился уже откровенным стеснением девушки, продолжил нараспев:

— Уши продолговатые, мочки тонкие, дабы сквозили до самого корня и не прилегали плотно к голове. Пальцы нежные, длинные, ногти тонкие. Большие пальцы на ногах должны отгибаться в сторону, кожа на пятках прозрачная. Талия длиннее обычного, бедра крепкие, не мясистые; задок пухлый. И чтоб на теле не было ни единого родимого пятнышка! Скажи, милая, у тебя есть родимые пятна на теле?

Девушка, покраснев до корней волос, истолковала вопрос Мотоеси самым прямым образом: принялась развязывать пояс. Юноша поймал ее хрупкое запястье, легонько сжал, призывая не торопиться. Негоже предаваться любви наспех, подобно варварам или диким зверям!

А может, она голодна?

— Ты хотела принести еду и напитки?

Как выяснилось минутой позже, мнимый слуга оказался весьма расторопен. Хоть и впрямь нанимай на службу! Сушеное птичье мясо, жареные осьминоги, «окуньковая стружка», пончики в масле и рисовые лепешки, мидии на пару, фаршированный икрой лосось — маленький столик уже был полон… да что там полон! — до отказа забит провизией, а пакет все не пустел: хурма на вертеле, казанок с похлебкой-мотигаю, сладкая каша из бататов… было и хмельное.

— Угощайся, О-Цую! Да не стесняйся же, ешь вволю!

Странно; она всего лишь отломила у лосося плавничок и деликатно прикусила его зубками. Юноша глядел на нее, глядел пристально, вынуждая прекрасные глаза оленихи часто-часто моргать; он подумал было, что стоит спросить — есть ли в доме цитра или на худой конец сямисэн?.. И тут случилось уж совсем удивительное.

Мотоеси ощутил голод.

Зверский, неутолимый голод; будто три дня маковой росинки во рту не было.

Брюхо к хребту прилипло.

— Я тоже?.. Я тоже присоединюсь, ладно? — только и успел он пробормотать, не глядя на девушку, после чего набросился на еду. Забыв о приличиях, презрев вежливость. Панцири омаров хрустели под пальцами, икра-фарш брызгала на подбородок и одежду, и без того уже заляпанные бататовой кашей; едва не подавившись рыбьей косточкой, он прокашлялся, почти сразу ухватив вертел с хурмой. Юношу мучила отрыжка, он отчетливо чувствовал: дальше некуда, еще минута — и еда пойдет обратно… но остановиться он не мог.

Голод.

Лютый, острозубый.

Голод.

Давясь лепешкой, Мотоеси вдруг зажмурился: перед глазами отчетливо проступила маска нопэрапон. Безликая, гладкая, сейчас она напоминала пузырь, доверху налитый гноем, разлагающийся шар с провалившимися внутрь чертами былой красоты…

— Прочь! — вырвалось само собой, вместе с недожеванным рисом.

Он открыл глаза.

Напротив, у стены, стояла милая О-Цую; и у девушки не было ног.

Совсем.

Ниже подола, свободно болтающегося мокрой тряпкой, слегка подрагивал от тепла жаровни сизый воздух.

Безногая красавица (большие пальцы на ногах должны отгибаться в сторону, кожа на пятках прозрачная …) проплыла левее, вновь замерла, уставясь на юношу; и голод вспыхнул во чреве с новой силой.

— О-Цую!.. Что с тобой?! Что со мной?!

Взгляды встретились.

Скрестились двумя клинками; брызнули искрами понимания.

— Господин!.. Молодой господин… вы — тоже?!

— Что — тоже?.. Что?!

Быстрей ветра О-Цую метнулась к дверям, шелестом осенней листвы прошуршала по коридору.

Исчезла, как не бывало.

Опрокинув столик, юноша вскочил. Меч, оставленный близ порога, в одно движение перекочевал туда, где ему и надлежало ждать своего часа — за пояс. Чавкнула под ногой разлитая похлебка, хрустнула ярко-красная клешня; забыв одеться, Мотоеси, как был, без теплой накидки, без шапки, вылетел из дома.

Из дома, который за его спиной рушился сам в себя, становясь тем, чем был на самом деле: грязной кучей мусора.

В дальних кустах визжал от ужаса обезумевший карлик.

— Стой! О-Цую, стой!

Куда там! — лишь кисейный край мелькнул наискосок от зарослей мисканта.

Мотоеси бросился следом, сам плохо понимая, зачем он это делает. Разум требовал, молил, упрашивал: прочь, прочь отсюда, беги в другую сторону, молодой безумец!.. Но что-то, более сильное, более властное, чем разум, гнало сына Будды Лицедеев вниз, к реке.

Снова луна плясала в небе начищенной медяшкой.

Снова петляла впереди невозможная беглянка.

Снова.

Приземистые ивы качали у лица мертвыми, безлистыми ветвями; сзади, со стороны моря, накатывался йодистый аромат, сливаясь с речным запахом рыбы и тины. Вонзались во мрак небес острые верхушки желтинника, оглушительный крик воронья резал уши, и хрупкий лед ломался от напора, брызгаясь сохранившейся под ним лужей.

Пьеса «Парчовый барабан», преследование злым духом вздорной дамы, рискнувшей сыграть на чужой жизни, как на струнах цитры; реплика: «…плоть немощная водорослями стала, но ныне, в этот час ночной, на берег их выбросили волны, и сюда вернулся я, томимый жаждой мести…»

Снова.

Юноша упал, споткнувшись о невзрачный холмик. Переполненный желудок взбунтовался, не в силах боле терпеть адскую пытку, и все съеденное волной изверглось наружу. Мотоеси захлебывался, кашлял, инстинктивно стараясь выгнуться так, чтобы рвота не попадала на одежду; больше всего на свете ему хотелось умереть.

Но ему захотелось умереть во сто крат сильней, когда он встал, пошатываясь, и увидел.

Перед ним, паскудно испачканная блевотиной, молчала заброшенная могила.

Юноша знал — чья.

И еще он знал: взметнись сейчас к небу синяя сталь его меча, пади вниз и наискосок молнией, вонзись в могилу по самую круглую цубу, отделяющую клинок от рукояти, — трижды, трижды взлети, пади и вонзись!..

Не ходить больше былой О-Цую по земле, не ждать блудодеев на перекрестках.

Ну же!.. Но память извернулась верткой рыбиной, напомнив ослепительно:

…и, страстно желая избавиться от наваждения, выхлестывая из себя весь ужас, накопившийся еще с момента падения на неостывший труп; изгоняя всю чудовищность ночной погони и рыскания по пустому кладбищу за невольной или вольной убийцей мастера Тамуры… Юноша бил и бил, уподобясь сумасшедшему дровосеку, деревянный меч вздымался и опускался, вопль теснился в груди, прорываясь наружу то рычанием дикого зверя, то плачем насмерть перепуганного мальчишки; а с неба смотрела луна, вечная маска театра жизни.

Луна смеялась.

Луна смеялась и сейчас.

* * *

Спустившись к реке, катившей свинцовые волны из ниоткуда в никуда, он зашел в воду по пояс.

Не чувствуя холода.

Не чувствуя страха.

Ничего не чувствуя.

— Топиться вздумал, парень? — сипло булькнули из-за спины. — Доброе дело… Ты только погодь маленько, я братцев приведу — пущай тоже полюбуются!..

7

Следующего шага юноша не сделал. Только нагнулся, погрузил голову в ледяной, мокрый мрак; чтобы спустя минуту выпрямиться и обернуться.

XI. По образу и подобию. Олег