Баллада о кулаке — страница 8 из 19

В период семнадцати-восемнадцати лет занятия не дают больших результатов. Занятия такой поры не могут быть ничем иным, как занятиями, когда — пусть даже ты подвергаешься насмешкам людей, указующих на тебя пальцем, — не обращая на то внимания, запершись дома, и утром, и вечером понимаешь: вот она, веха жизни!.. И возникают в глубинах сердца желание и силы во всю жизнь не отрешаться от искусства.

Дзэами Дабуцу. «Предание о цветке стиля»

1

Чистый и одновременно приглушенный звук колокола поплыл над холмами. Это был особый, осенний звон — летом колокол звучит совсем иначе, звонко и со сладостной дрожью, которой еще долго суждено расплываться по округе зыбким маревом; а зимой звук у колокола ледяной, замерзший…

Порыв ветра невидимой щеткой взъерошил кроны ближайших деревьев; забилось, трепеща на ветру, желто-красное пламя осени. Сморщилась на миг вода в ручье — а когда вновь разгладилась, то над прозрачной глубиной поплыли в свой последний путь к морю багряные листья кленов.

Мотоеси всегда любил эту пору года, когда прозрачный ломкий воздух до краев напоен светлой грустью увядания. В такие мгновения все вокруг казалось ему предельно искренним — и одновременно каким-то ненастоящим, словно гениально выполненная декорация.

Югэн, «темная, сокрытая для разума красота».

Суть искусства и жизни; нет, иначе — суть искусства жизни.

В бамбуковой ограде,

Подернутой туманом легким утра,

Прекрасны влажные цветы.

Кто мог сказать,

Что осень — это вечер?

— …Дзэами-сан, Дзэами-сан!

— Что там еще случилось? — недовольный голос отца.

Щемящее очарование, в котором уже почти растворился Мотоеси, было грубо нарушено, и молодой актер с сожалением поднялся на ноги. Нет, ему не дадут отсидеться на берегу ручья до начала спектакля. Как же, сын самого великого Будды Лицедеев! Вот именно — сын великого… И никуда от этого клейма не денешься. Даже оставаться честной бездарностью у него не получится: сын великого Дзэами просто не может быть бездарностью! Конечно, он немного поднаторел в основах, ежедневно слушая рассуждения отца, а также его знаменитые трактаты, которые Дзэами в последние месяцы все чаще зачитывал младшему сыну — проверяя на своем постоянном слушателе, согласуется ли звучание текста со смыслом. Да, они с отцом время от времени репетировали то одну, то другую сцену из отцовских пьес… как повелось с самого детства.

Детства «сына великого…».

Но ведь это еще не повод, чтобы такой признанный мастер, как, к примеру, почтенный Миямасу-сан, принимал во внимание его ничтожное мнение…

— Дзэами-сан! Мы только сейчас узнали: исполнителя главной роли переманили! Он исчез сегодня с утра! О, если бы нам доложили раньше, мы бы успели подготовить замену, но он все верно рассчитал, этот Онъами, ваш злокозненный племянник…

— Что?! Опять этот подлец?! — Впервые за много месяцев Мотоеси видел своего отца в гневе.

Еще бы! Вновь на пути Дзэами встала тень его собственного племянника Онъами, фаворита нынешнего сегуна Есинори. Тщеславие ненасытней брюха: интригану мало оказалось назначения на должность распорядителя столичных представлений взамен попавшего в опалу дядюшки. Кстати, самому упрямому дядюшке уже не раз прозрачно намекали, что следовало бы передать свои трактаты Онъами-фавориту, да с поклоном! — глядишь, и отношение сегуна к нему, Дзэами, и его семейству несколько изменится… Однако после того, как очередного такого «доброхота» престарелый Будда Лицедеев собственноручно вытолкал взашей из своего дома (а силы старому актеру еще не занимать-стать было!), советчики временно оставили мастера в покое. И вот — перед самой премьерой исчезает исполнитель главной роли, заблаговременно подкупленный врагами!

О, горе!

О, великое несчастье!

— Дзэами-сан, только вы можете нам помочь! Отменять спектакль нельзя ни в коем случае — ведь этот мерзавец, которому лучше было бы вовсе не рождаться на свет, именно этого и добивается! А когда стало известно, что грядет премьера вашей новой пьесы, Дзэами-сан, в постановке моей труппы, то присутствовать на спектакле изъявил желание известный хатамото Сиродзаэмон, покровитель Безумного Облака, и многие другие знатные люди!

— Ну, и чего же ты хочешь от меня? Чтобы я вернул твоего беглеца?!

— Кто, как не вы, достоин сыграть главную роль в вашей собственной пьесе?! Я умоляю вас, Дзэами-сан, я на коленях, сложив ладони перед лбом…

Пауза.

Тяжелая, глухая, словно треснувший колокол.

— Я больше не играю на сцене. — Будда Лицедеев отвернулся, и Мотоеси вдруг остро ощутил, каково сейчас отцу. Больше всего на свете, больше райской обители или достижения нирваны, хотел бы он сейчас выйти на сцену. Ведь эта роль писана великим Дзэами для великого Дзэами — роль сходящего с ума и гибнущего от любви старика садовника. Страшная, изматывающая душу и тело роль и оттого еще более желанная! Но… Дзэами дал обет. Обет никогда больше не выходить на сцену. Отец не любил распространяться об этом, так что о данном обете знали лишь он сам и его сыновья.

— Я не выйду на сцену, — повторил Дзэами, не оборачиваясь. — Но премьера состоится. Негодяй, позорящий святое имя театра Но, не добьется своего! Вместо вашего беглеца или, если хотите, вместо меня эту роль сыграет мой младший сын! Роль он знает наизусть, и дома мы с ним неоднократно репетировали все, вплоть до танцев…

— Благодарю вас, Дзэами-сан, благодарю! Вы просто спасаете нас…

Сияющий Миямасу, глава труппы и сам известный актер, обернулся к Мотоеси, и молодой человек не выдержал.

— Отец, простите меня, но… роль старика-одержимого выше моих скромных возможностей! Я не смогу, отец!

В ответ — дикий, страшный взгляд престарелого мастера.

Взгляд из пьесы, запретно вспыхнув вне сцены, обжигает сердце.

— Простите, отец! Но не вы ли никогда не позволяли молодежи выходить на сцену в подобных ролях?! Не вы ли говорили: «Старик — это тихое сердце и далеко видящее око»?! И еще: «Образ сей подобен дряхлому дереву, на котором распустились цветы»?! Пощадите!

— И ты способен позволить нашим врагам ликовать?! Я приказываю тебе сыграть эту роль! — Брови отца грозно сдвинулись на переносице, делая лицо Будды Лицедеев донельзя похожим на маску гневного духа того самого старика, роль которого он приказывал сыграть сыну. — Или ты спишь и видишь, как бы опозорить нашу семью и нашего искреннего друга, мастера Миямасу?!.

— О, неловко называть меня мастером в вашем присутствии, Дзэами-сан…

Два мастера уже обо всем договорились, а его мнения, как обычно, даже не спросили! Конечно, он знает текст роли, тело помнит все движения, все слова, все интонации накрепко засели в голове — но он не чувствует образа! Он «не вошел в предмет, чтобы стать им»! Это будет провал…

— Осталось мало времени, Мотоеси. Не стой столбом! Иди переоденься и подготовься. Спектакль скоро начинается.

— Хорошо, отец, — чуть слышно прошептал молодой актер.

Раз такова воля отца — он сделает это. Он будет стараться, он будет очень стараться сделать все наилучшим образом, и, может быть, это у него получится…

Он знал, что обманывает самого себя.

Карп, поднявшись против течения через девять порогов, способен стать драконом.

Лягушка — никогда.


Служители сцены споро помогли Мотоеси облачиться в одежды старика, положили рядом, на подставку, парик и головной убор «эбоси» из лилового шелка; после чего тихо удалились, оставив юношу в одиночестве посреди «Зеркальной комнаты» за сценой. Служители знали: актер должен подготовиться, «доподлинно стать самим предметом изображения и войти внутрь, ибо лишь вхождение обеспечивает воистину высокий стиль!». А уж если актер вводится, что называется, с горячей сковороды… Нельзя мешать ему в этом важном деле!

Мотоеси остался наедине с маской.

Вернее, с масками.

Согласно отцовской пьесе «Ая-но цудзуми», иначе «Парчовый барабан», влюбленный старик должен был в конце пятой сцены покончить с собой, бросившись в пруд; чтобы затем появиться уже в обличье неуспокоенного злого духа. Однако на маску духа — оо-акудзе— пока смотреть не следовало.

Всему свой черед.

И безумию — тоже.

Мотоеси раскрыл футляр, снял покров из сухой, плотной ткани. Присел на корточки перед маской старика, огладил ее взглядом, словно просачиваясь между морщинами и складками, заполняя их собой, как заполняет вода чашу, в точности повторяя ее форму. Маска должна была стать его вторым лицом, второй кожей, второй душой, прирасти, превратившись в часть его самого, — лишь тогда возможно истинное слияние с образом, растворение…

Мотоеси сидел долго.

Растворения не было.

До начала спектакля оставались считаные минуты, а он был не готов, не готов, не готов!..

2

…Пусть в этот барабан старик ударит:

Лишь только зов раздастся во дворце,

Он снова сможет увидать мое лицо.

Так поспеши, старик!

Легкий пятицветный занавес с шелестом осыпающейся листвы наискось взлетел вверх. И Мотоеси, выдержав положенную короткую паузу, нарочито моложавой походкой двинулся на место дзедза. О, старик хочет казаться молодым, да он и чувствует себя почти молодым — вот только возраст, одышка, ноги то и дело сбиваются с заданного им слишком быстрого ритма, но это ничего, это не страшно… Почему так часто стучит в груди сердце? Он волнуется, он не уверен в себе? Конечно, он волнуется, он не уверен, но это пройдет, это непременно пройдет, вот сейчас он ударит в барабан, и…

Мотоеси уже сам плохо понимал, чье это волнение: старика, которого он играет, или его собственное, волнение актера, боящегося испортить всю премьеру своей неуклюжей игрой?

Или это одновременно — волнение мастера Миямасу и других актеров труппы, которое он, казалось, ощущал, как свое собственное? Еще бы! Исполнитель главной роли исчезает перед самой премьерой, приглашенный на спектакль великий Дзэами наотрез отказывается играть и выставляет вместо себя своего недоучку-сына…

Готов исполнить я веленье госпожи…

Мотоеси сам не узнал своего голоса.

Сию минуту в барабан ударю…

Еле слышное придыхание флейты вплетается в тоскливый посвист ветра. И эта осенняя тоска предчувствием умирания плывет через сцену, словно предрекая: мечтам старика не суждено осуществиться, хотя, казалось бы, все к тому идет — надо сделать лишь шаг и ударить в барабан.

В парчовый барабан, немой от рождения.

Осень. Так и должно быть. Во дворце Кономару, где происходит действие «Парчового барабана», сейчас тоже осень — не зря же Миямасу-сан назначил премьеру именно на это время года. Все подобрано правильно: и время, и место, и музыка, и декорации, — вот только он, бездарный Мотоеси, здесь лишний!

Главный и лишний — боги, какой позор!

Мысли метались в голове вспугнутыми нетопырями, не находя себе выхода. А тело Мотоеси тем временем действовало как бы само по себе, передвигаясь на нужное количество шагов в заданном направлении, семеня и подшагивая, и слова сами лились наружу гортанными всплесками:

…Настала старости осенняя пора,

И вот — любви весеннее томленье,

Знать не желающей, что близок мир иной…

Все было не так! Сколько раз они с отцом репетировали эту сцену, отец вымерял проходки между столбами, делал правки в монологах — а на Мотоеси тогда нисходила спокойная уверенность, и он чувствовал, что играет правильно (хотя дома роль старика чаще играл сам отец, иногда это приходилось делать и юноше). Наверное, на самом деле он и тогда играл весьма посредственно — но то были всего лишь репетиции; да и не репетиции даже в полном смысле этого слова! Отец просто прорабатывал в действии не до конца готовую пьесу — и для этого использовал своего младшего сына, как мог бы использовать любого другого заурядного актера, волей случая оказавшегося под рукой.

А сейчас… противоречивые чувства все сильнее бурлили в юноше, он уже плохо понимал, что происходит вокруг, ощущая себя котлом с закипающей похлебкой, подвешенным над костром, — а спектакль шел себе и шел и, как усталый путник добирается до заставы, добрался до реплики:

— А барабан молчит…

Ноги сами пронесли Мотоеси к месту дзодза, где он выдержал положенную паузу и, под пение хора:

…Судьбу жестокую проклял и в пруд Кацура,

Рыдая, бросился. И вот уж волны

Сомкнулись горестно над ним, и волны

Сомкнулись горестно над ним, —

медленно скрылся за занавесом.

Только здесь юноша немного пришел в себя.

Это был провал, наверняка провал — он не помнил, что делал на сцене, но чувствовал полную обреченность. И тем не менее надо было доиграть до финала.

«А там — пойду и утоплюсь в пруду, как этот безумный старик садовник!» — в отчаянии подумал Мотоеси.

3

У него было немного времени, и Мотоеси, чтобы успокоиться, приник к смотровому отверстию в отгораживавшей кулисы ширме, разрисованной лавровыми листьями. Ему хотелось взглянуть на зрителей. Выказывают ли они признаки недовольства — или, хвала Небу, ничего особенного не заметили?

Начал накрапывать мелкий дождик, и над головами публики осенними астрами распустились разноцветные зонтики.

Цветы из промасленной бумаги.

Вот под большим белым зонтом с переплетенными зелеными драконами и золотой каймой по краю, который держит слуга, — господин Сиродзаэмон, и лицо у знатного хатамото вежливо-ожидающее, а у слуги — отрешенно-почтительное; вот — богатый горожанин, вот — явно приезжий купец в длиннополой куртке поверх двух нижних кимоно; дальше, дальше… лица безумным калейдоскопом замелькали перед глазами Мотоеси, и вот уже между лицами проступает хитрая барсучья мордочка, подмигивает юноше — чтобы сразу, на глазах, вновь обратиться в лицо плутоватого погонщика. («Оборотень! Как есть барсук-оборотень! Тоже пришел спектакль посмотреть», — вихрем проносится в голове молодого актера.) А вот на ветке сосны примостился нахохлившийся тэнгу, кося вниз то одним, то другим круглым, налитым желтизной глазом, а по длинному сизому то ли клюву, то ли носу стекают капельки воды.

Мотоеси понимал: даже если он не сошел с ума, а на ветке действительно сидит самый настоящий тэнгу, то он все равно не может видеть на таком растоянии этих самых капелек — и в то же время он видел их столь отчетливо, словно тэнгу находился от него на расстоянии вытянутой руки!

И почему, почему никто, кроме него, не видит ни оборотня, ни тэнгу?!

Почему нет переполоха?!

А вот… показалось? Нет, опять: полупрозрачная тень дымкой плывет меж рядами, и сквозь воздушное косодэ придворной дамы, сквозь ее прекрасный и печальный лик просвечивают лица зрителей!

Призрак!

И опять никто, кроме него, Мотоеси, не видит призрака!

Наверное, так и сходят с ума.

Страсти кипят в твоей душе, не имея возможности выплеснуться наружу, ты уже не отличаешь порождений собственного рассудка от того, что тебя действительно окружает, — а потом стены внутреннего мира смыкаются вокруг, и ты уже не в силах выбраться из этой темницы, населенной призраками твоего собственного воображения.

Так это и происходит.

Мотоеси, сам того не замечая, ссутулился, словно под внезапно свалившимся на него грузом или под тяжестью лет, и побрел в «Зеркальную комнату», где его ждала маска оо-акудзе.

Спектакль он доиграет.

Даже безумным.


Маска лежала перед ним. Вертикальные складки на лбу, грозно сдвинуты брови, сверкают серебром огромные белки глаз, широкий сплющенный нос, оскалился рот с желтыми пеньками зубов, жидкая бородка встопорщена…

Маска злобного духа.

Оо-акудзе.

Вот только будь это обычный злой дух — все было бы гораздо проще! Как выразить до сих пор теплящуюся в глубине неуспокоенной души безнадежную любовь пополам с ненавистью к той, что так жестоко посмеялась над стариком, подсунув парчовый барабан, не издающий ни звука? Как выразить отчаяние и гнев, упорство и решимость, всю ту гамму чувств, которую, по замыслу отца, должен был испытывать покончивший с собой старик?!

Мотоеси скользил взглядом по оскаленному лику маски, но мысли юноши были сейчас далеко отсюда, и он никак не мог заставить себя сосредоточиться.

Конечно, ведь он сам прекрасно знает, что он — бездарность, в лучшем случае — посредственность, что бы там ни говорили окружающие!

Вот его старший брат Мотомаса…

4

Вскоре после того, как Мотомаса уехал с труппой в Исэ, отец перебрался в шумный приморский город Сакаи. Однако привлекала его здесь отнюдь не городская сутолока и не обилие театральных трупп, а относительная независимость города и местных властей от сегуна. К столичным веяниям здесь не слишком прислушивались. Город жил торговлей, граничащей с контрабандой, подати платил немалые, и платил их исправно…

Короче, в сегунате прекрасно понимали: прижми власти свободолюбивых сакайцев — и звонкий ручеек, текущий из морского порта в казну, мигом оскудеет.

А кто же режет фениксов для жаркого?!

Опальный мастер, поселившийся в тихом домике на окраине города, пришелся в Сакаи вполне ко двору. Теперь в городе была своя знаменитость, а то, что знаменитость находится в опале у сегуна, мало кого волновало. В столице своя жизнь, а у нас — своя. Не преступник же он, в конце концов, этот Будда Лицедеев?! А эстетические вкусы сегуна — это его личное дело.

Храни нас, Будда Амида!

В итоге Дзэами зажил в относительном покое, весь отдавшись написанию трактатов по искусству театра Но и новых пьес; изрядная доля времени уделялась медитациям и беседам с Безумным Облаком. Последний также обосновался в Сакаи, заявив: «Кацу! Я намерен нести дзэн в массы, а эти плешивые ослы пусть прячутся за стенами монастырей и занимаются там мужеложеством, засовывая свои мольбы в задницу всех будд разом!» И теперь Безумное Облако нередко наведывался в гости к Будде Лицедеев, не уставая изумлять юношу, в меру сил помогавшего отцу, своими выходками.

А еще Дзэами начал вырезать маски. Не на продажу — для себя. Ему просто нравилось это занятие.

Несколько раз Мотоеси порывался рассказать отцу, что же на самом деле произошло в тот жуткий вечер у холма Трех Криптомерий; намеревался даже показать маску, превратившуюся в безликую луну отрешенности, — но так и не собрался с духом.

Что-то всякий раз останавливало юношу…

При переезде Идзаса-сэнсей снабдил своего ученика рекомендательными письмами; этого хватило, чтобы Мотоеси разрешили дважды в неделю посещать одну из местных школ фехтования, — наставник, ценитель прекрасного, даже отказался брать плату с сына Будды Лицедеев.

Денег на жизнь хватало: пьесы великого Дзэами охотно покупали для постановок, от спектаклей регулярно приходили отчисления — в том числе и из столицы, где пьесы опального Будды Лицедеев, несмотря ни на что, пользовались большой популярностью.

Они игрались даже труппой злокозненного Онъами — племянничек был интриганом и редкой сволочью, но дураком он не был.

Кстати, присланные им отчисления великий Дзэами раздавал нищим.

Время от времени глава то одной, то другой труппы являлся к Дзэами лично и со смирением просил мастера посетить спектакль по его пьесе. А если мастер соблаговолит высказать свои замечания — то он, глава труппы, будет просто счастлив и в долгу не останется…

Иногда Дзэами отказывался, но чаще соглашался. Все-таки внимание и почтение были приятны старому мастеру, хотя он и утверждал, что это — суета, не стоящая потраченного на нее времени. Правда, при Безумном Облаке отец такого вслух не говорил, оставляя право глумиться и насмехаться над всем на свете за мастером дзэн.

Что тот и делал с завидной регулярностью.

Сына Дзэами обычно брал с собой. Разумеется, Мотоеси с удовольствием смотрел постановки отцовских пьес (впрочем, не только отцовских) — но потом приходил «час расплаты»: денег с них за просмотр, разумеется, никто не брал, даже наоборот, но по окончании спектакля отца просили высказать свое мнение, после чего с той же просьбой обращались и к Мотоеси.

Ну как же! Сын великого Дзэами тоже должен быть знатоком театра, а молодые глаза могли углядеть то, чего не заметил старый мастер. Так не соблаговолит ли Мотоеси-сан высказать свое просвещенное мнение?

Просим!

На коленях, сложив ладони перед лбом…

В первый раз Мотоеси растерялся, промямлил что-то невразумительное и поспешил скорее исчезнуть с глаз долой.

Во второй он решил, что над ним утонченно издеваются, намереваясь потом пересказывать друг другу его ответ и потешаться над юнцом, всерьез излагающим свое мнение после слов, произнесенных Буддой Лицедеев.

В третий раз юноша не удержался, вспылил — и выложил полному лысоватому актеру все, что он думал о спектакле. А у Мотоеси было что сказать: и невразумительная, блеклая «красавица», монотонно бубнившая текст, и сбой ритма в предпоследней сцене, и неточная проходка актера-цурэ (о боги, и это в самом финале!). Он, конечно, не такой знаток, как его отец, но чему-то же его учили!

Реакция актера (который одновременно являлся и главой труппы) его поразила: вместо смеха лысый пузанчик кланялся, как игрушка «Окиягари-кобоси», и со слезами на глазах долго благодарил «уважаемого Мотоеси-сан» за ценные замечания!

Только тут до молодого актера дошло: никто над ним не издевается и его слова воспринимают всерьез!

Блики отцовской славы играли на его челе.

И тогда Мотоеси стало горько, как никогда.

Из состояния самоуничижения его в тот раз вывел вопль над самым ухом:

— Что, обругал почтенного человека, а теперь раскаиваешься, молодой сквернослов?! Следовало бы вырвать твой язык, подобный ослиному хвосту, и заставить тебя съесть его с солью и перцем! Ну, что молчишь?! Боишься, что я сейчас так и сделаю?! Правильно боишься!

Перед ним, грозно хмуря реденькие брови, в ярости топал ногами Безумное Облако, вздымая из-под своих деревянных гэта целые облака красноватой пыли. Сейчас монах больше походил на горного демона, чем на смиренного последователя Будды.

Мотоеси в испуге поглядел на взбешенного хулителя — и вдруг на юношу снизошло необычное спокойствие и ясность рассудка. Не вполне сознавая, что говорит, он произнес:

— Если ты хочешь, чтобы я обозвал тебя лысым ослом, велев убираться прочь, я могу это сделать ради твоего драгоценного удовольствия. Но ведь на самом деле ты хочешь отнюдь не этого?

И улыбнулся.

Монах прервал на середине очередную гневную тираду, радостно хлопнул Мотоеси по плечу (молодой актер едва удержался на ногах) — и пустился в пляс с криком:

Ученики патриархов

Мусолят гнилые мысли,

А истина потихоньку

Ушла к слепому ослу!

А Мотоеси почувствовал себя круглым дураком.

Он не видел, что стоящий неподалеку Раскидай-Бубен, вечный спутник монаха, опустив к ногам мешок с гадательными принадлежностями, все подбрасывает и ловит в ладонь персиковую косточку с вырезанными на ней тремя знаками судьбы… подбрасывает, ловит, опять подбрасывает…

Все время выпадало одно и то же.

Неизменность.


С некоторых пор Мотоеси начал подмечать за собой странные и резкие смены настроения, чего раньше за ним вроде бы не водилось. Ладно, на базаре он еще в Киото, со встречи с Зеленщиком Тамэем, приучился торговаться с яростью и увлечением — в итоге всегда выторговывая медяк-другой. Более того, ему начинал доставлять удовольствие сам процесс торговли, хотя еще недавно сражаться за жалкие медяки казалось занятием глупым и едва ли не унизительным.

Теперь это вошло у него в привычку.

Опять же, репетируя с отцом фрагмент из очередной новой пьесы, Мотоеси вдруг ощущал некую странную уверенность: вот оно! Играть надо так, и именно так (хотя как именно — он бы не мог в этот момент объяснить). И он играл, после ловя на себе радостно-удивленный взгляд отца; юноша даже несколько раз удостаивался похвалы Будды Лицедеев.

Годом раньше Мотоеси наверняка возгордился бы и обрадовался: сам отец похвалил его, значит, он делает успехи!

Но теперь Мотоеси был старше и понимал: отец в летах, он, его младший сын, — единственная опора мастера, и потому Дзэами стал более снисходительным к бесталанному сыну. А видя его отношение, и другие начинают заглядывать юноше в рот — хотя сам он, Мотоеси, прекрасно знает себе цену!

«Уйду в монахи! Хотя под рясой от себя не спрячешься… и все же — лучше в монахи!» — такие мысли все чаще посещали юного актера, но он не решался бросить престарелого отца, для которого действительно остался единственной опорой.

И вот недавно в их дом заявился уже известный меж театралами Миямасу-сан, дабы попросить отца о помощи в подготовке премьеры «Парчового барабана» — а также уговорить присутствовать на самом спектакле, чтобы высказать после свои замечания.

Три последних дня перед премьерой к их дому подъезжала присланная Миямасу повозка, и Дзэами с сыном отправлялись на репетиции. Все шло прекрасно, Мотоеси даже не слишком донимали вопросами о его просвещенном мнении… да, судьба всегда сперва ласкается, прежде чем ударить наотмашь!..

Это было безумие — играть премьеру, когда исполнитель главной роли сбежал, переманенный завистником Онъами!

Это было безумие — ставить на главную роль его, Мотоеси, будь он хоть трижды сыном великого Дзэами!

Это было безумие — согласиться играть, зная, что эта роль ему не по силам!

И это тройное безумие настигло его!

За все надо платить.

Он взвалил на плечи непосильную ношу — и платит за нее теперь собственным рассудком.

5

Не понимая, зачем он это делает, Мотоеси порывисто развернул принесенный с собой сверток (с некоторых пор юноша все время таскал его чуть ли не за пазухой, это уже вошло у него в привычку), извлек наружу кипарисовый футляр, раскрыл…

На юношу смотрел нопэрапон.

Матовая поверхность с невыразительными прорезями была гладкой — никакой. Невозмутимая, безликая отрешенность глядела на него сквозь узкие глазницы. Отрешенность перетекала внутрь Мотоеси, медленно заполняла его изнутри, поднимаясь, как вода во время весеннего паводка, — и в этой воде из глубины всплывало лицо мертвого старика-одержимого, то лицо, которое тщетно пытался сделать своим сын великого Дзэами.

Лицо всплыло, проступило наружу — и вот уже две маски оо-акудзе смотрят на молодого актера, сверкая серебряными белками яростных глаз.

Это уже было, было, было! — во сне, в бреду яви, в кошмарах, когда он видел плавящуюся, меняющую очертания маску, спрятанную в личном сундучке.

Сейчас это произошло наяву, на его глазах.

Мотоеси смотрел на две одинаковые маски — и безумие злорадно подмигивало ему двумя парами вытаращенных глаз, на которых играли блики свечей.

Юноша так и не понял до конца, какую из масок он в итоге надел. Но едва прохладная поверхность коснулась ткани, покрывавшей лицо актера, плотно прилегла к ней, прилипла, вросла — лик злого духа двинулся дальше, погружаясь теперь в сокровенные глубины души, меняя, переплавляя самого Мотоеси.

Безумие пустило корни.

Когда Мотоеси выходил из «Зеркальной комнаты», у него вдруг возникла уверенность: если сейчас снять маску, из-под нее на людей глянет все тот же лик злобного духа.

Он не знал, готов ли он.

Он даже не знал, в своем ли он уме.

Но он знал другое: надо играть дальше.

6

…Ночные волны бьют о берег,

А в плеске их какой-то слышен голос…

На этот раз в шелесте занавеса действительно слышался плеск воды.

Мотоеси, как в бреду, шагнул вперед и вправо, оказавшись, как и положено по пьесе, на месте кюсе, лицом к зрителям.

Он поднял голову, выдерживая необходимую паузу.

Узкие прорези маски не позволяли как следует видеть зрителей — да он бы и не отважился сейчас взглянуть в их лица. Но юноша ощущал: некий безумный вихрь противоречивых чувств, страстей и желаний закручивается внутри него — и предыдущее смятение, предыдущая робость, которые он испытал при первом выходе на сцену, были ничто по сравнению с этим бушующим ураганом!

Безумное варево вскипело внутри него, плеснуло в глотку — и слова сами собой изверглись наружу:

Плоть немощная водорослями стала.

Но ныне, в этот час ночной, на берег

Их выбросили волны, и сюда…

— …вернулся я, томимый жаждой мести, — мгновенно подхватил хор.


Темная волна, поднявшись изнутри, подхватила его, завертела, ноги сами понесли юношу к месту дзедза — он более не управлял собой! Хлещущие потоки противоречивых стремлений чуть ли не физически разрывали его на части, и чтобы хоть как-то дать им выход, ему приходилось двигаться и говорить, говорить и двигаться, выплескивая наружу бурлящее в нем сумасшествие. Время от времени Мотоеси на миг приходил в себя, обнаруживая, что он, как ни странно, стоит в положенной точке сцены, нужная реплика произнесена, ему отвечает хор или актер-ситэ, играющий знатную даму, толкнувшую старика на самоубийство, — но оценить происходящее, вспомнить, что и как он только что говорил, как двигался, Мотоеси не успевал: откуда-то извне на него вновь обрушивался шквал противоречивых эмоций, швыряя молодого актера в водоворот безумия, — и окончательно опомнился он только на финальной песне хора:

«…О ненависть, о женское коварство,

О ненависть!» — промолвив так, старик

В пруд бросился, исчез в пучине страсти.

«Вот и все, — подумал юноша, чувствуя затихающий в душе шторм. — Сейчас эта пытка закончится — и мне останется последовать примеру несчастного старика садовника. Я не только опозорился сам, но и сорвал премьеру, подвел и главу труппы, и собственного отца! Я бездарность, ничтожество — стоит ли жить такому неудачнику, как я?! Может быть, в следующем рождении мне повезет больше?»

Окунувшись с головой в горестные мысли и самоуничижение, Мотоеси не слышал приветственных кликов толпы, шума оваций — и примчавшемуся за кулисы посланцу господина Сиродзаэмона пришлось как следует встряхнуть за плечо актера, чтобы привести его в чувство.

— Господин Сиродзаэмон восхищен вашей игрой! Он получил огромное удовольствие от сегодняшней премьеры и приглашает вас, вашего отца и мастера Миямасу к себе в гости. Я подожду снаружи, пока вы переоденетесь, и провожу вас.

В голосе слуги звучало почтение, сквозь которое то и дело пробивался с трудом сдерживаемый восторг. Видимо, слуга разделял чувства своего господина.

— Я благодарен господину Сиродзаэмону… — промямлил ничего не понимающий Мотоеси. — Сейчас, я переоденусь…

«Кажется, не один я сошел с ума», — подумал он, снимая костюм злого духа.

Однако сведение счетов с жизнью пока явно откладывалось.


Под тканью, за пазухой повседневной одежды юноши, снегом на солнце, воском в огне таяли черты одержимого старца, застывая гладкой поверхностью.

Безликим лицом.

7

— А теперь, если не возражает наш любезный хозяин, господин Сиродзаэмон, я бы хотел провозгласить здравицу в честь моего сына Мотоеси!

Старый Дзэами раскраснелся от выпитого саке, глаза Будды Лицедеев блестели, седая борода воинственно встопорщилась.

— Разумеется, Дзэами-сан, мы все вас слушаем и присоединяемся! Ибо сегодня игра вашего сына была подобна молнии в лунную ночь!

Сидевший в углу Безумное Облако (он тоже был здесь) громко рыгнул.

То ли одобрение выразил, то ли наоборот — собравшиеся так и не поняли.

— Да, вы правы, прославленный хатамото! Честно говоря, я уж решил, что он у меня совсем бестолковый. — Гости засмеялись, думая, что оценили шутку великого мастера. — Но сегодня, сегодня я понял: цветок его таланта наконец распустился!

Вконец смущенный Мотоеси хотел было возразить, что отец зря его хвалит. Юноша даже открыл было рот для ответной речи, но тут все гости разразились приветственными возгласами, в руке Мотоеси сама собой оказалась чашка с подогретым саке, так что открытый рот очень пригодился.

В голове у юноши шумело от выпитого, внутри бродили последние отголоски обуревавших его на сцене страстей, лица гостей плыли перед глазами, смазываясь в одно общее размытое лицо с тысячью выражений — лиловый лоснящийся пузырь, лицо без лица, маску убитой нопэрапон

И вдруг из этой толчеи возник взгляд.

Острый, испытующий, внимательный.

Все лица разом отступили на задний план, исчезли, — и Мотоеси остался один на один с этим взглядом. Он быстро трезвел, приходя в себя, и через мгновение понял: через весь зал на него внимательно смотрит Безумное Облако — тоже совершенно трезвый.

Кажется, монах хотел что-то сказать юноше, но в последний миг передумал.

Или решил: сейчас — не время.

— Мотоеси! — Язык Дзэами уже слегка заплетался. — Мотоеси, любимый сын мой!

— Да, отец!

— Мотоеси, я решил, что свой главный трактат я подарю тебе! Подлецу Онъами он не достанется никогда! Я думал отдать его твоему старшему брату, но сейчас решил: тебе он нужнее! Вот, бери! — И отец широким жестом протянул Мотоеси свиток. — Это — «Предание о цветке стиля». Ты поймешь…

— Благодарю, отец, это большая честь для меня! Но, право, я недостоин…

— И не будешь достоин! — радостно провозгласил из угла Безумное Облако. — А потому вот тебе еще один трактат, мой! — И брошенный монахом второй свиток, перевязанный бечевкой, больно ударил юношу прямо в лоб. — Читать будешь так: главу из свитка отца — главу из моего! Понял?

Вокруг веселились гости, хохоча над очередной выходкой монаха.

«Уйду в монастырь. Уйду!» — подумал Мотоеси, прижимая к груди оба свитка: «Предание о цветке стиля» и неведомое сочинение Безумного Облака.

Сегодня был его день, день его славы, успеха, день, о котором он всегда мечтал, — но юноша никак не мог заставить себя радоваться.

На душе ныла плохо зарубцевавшаяся рана.

Что-то менялось внутри него, что-то очень важное…

8

Назавтра, в полдень, они вернулись в Сакаи.

VII. По образу и подобию. Друг