Баллада о Савве — страница 17 из 22

Подначивай да подворачивай.

Да если шухер на бану

Все заначивай.

Уступив друзьям повтор припева, Валет ухватился за горлышко порожней бутылки, покачиваясь, взмахнул ею, словно палицей, над головой и пригрезился в сторону стены:

- Сволачь! А ты знаешь, морда, что такое сто первая верста от любого областного центра?.. А ты знаешь, колхозный придурок, как подыхать с голоду на расейских вокзалах?.. А по миру ты, падаль, ходил, когда у тебя рожа полметра на полметра?..

Крича, он плакал мутными, хмельными слезами. Петька оловянно смотрел на него и все порывался добавить что-то и от себя, но Валет вошел в раж, и прервать его не было никакой возможности.

- А на четыре табуретки тебя, гад, бросали? А чулки с песком по тебе ходили? А кору, козел, ты в тайге жрал?..

Зяма, подперев кулаком отяжелевший подбородок, сидел с Дусей на топчане. Она ворошила ему волосы, а он жаловался ей путано и длинно:

- Ему мало, что мы крадем для него... Ему всего мало... Тебя ему тоже мало... Ему надо еще плюнуть мне в душу... Его благородие так желаить... Куда мне идти... У меня тридцать девятая в паспорте и больная мать... У нее камни... Ее надо лечить... Камни - это очень серьезно... А где я возьму деньги, если мне всю дорогу не везет? Где? Плюй, мастер, плюй мне в душу, мы уже привыкли, чтобы нам все плевали в душу... Мы будем терпеть, долго терпеть... Мы умеем терпеть... Только сколько же можно? Сколько?

Степан, зажав Савву в угол против двери, водил у него перед лицом лопатистой ладонью.

- Верь хоть в китайского бога, но веруй. Рази можно без веры, какой ни на есть... По мне хоть в дьявола, хоть в лешего, хоть в пень лесной, только веруй. Зачем же ты живешь, коли привязи у твоей души нету, зачем? Потерял народ привязь, а теперь пойди по Расее, посмотри: на всех дорогах мертвые церквы, - он так и произносил: "церквы", и оттого слово это у него звучало густо и ёмко, - сердце холонет. Ты вникни, церквы мертвые...

Глубоко запавшие глаза бородача с исступленной сумасшедшинкой в самой глуби всматривались в Савву, требуя ответа, отклика, но мир для парня уже потерял свое реальное равновесие, а сознание едва схватывало происходящее. Савва попробовал дотянуться до ближнего топчана, но стена развернулась ему навстречу, и он подался к ней, как к спасению. Последнее, что успело осесть в его памяти, было гулкое Степаново:

"Церквы мертвые!"

Зяма проигрывал. Ему не везло прямо-таки с катастрофической последовательностью. Он спустил все, что у него было, и теперь даже собственной исподней рубахой пользовался напрокат - в счет будущих расчетов. Сегодня Зяма целиком и полностью, вместе со всем своим движимым и недвижимым, принадлежал Петьке. Наверное, поэтому госстраховский плакат "Выгодно, надежно и удобно..." за его спиной выглядел сейчас особенно нелепо. То и дело вытирая рукавом испарину со лба, Петька тасовал карты и с профессиональной ловкостью раскидывал их на три кучки: Зяме, Валету, себе; Зяме, Валету, себе. Валет вел игру мелко и осторожно, скорее престижу ради, чем из корысти. Савва не играл. Он всегда считал искушение судьбы занятием зряшним, даже предосудительным. К тому же ему доподлинно было известно, что все здесь будет разворачиваться как по нотной прописи: в самый подходящий для себя момент Петька по праву кредитора закроет банк, Валет, как всегда, остается при своих, а Зяма пойдет искать место выплакаться. Это у него вроде обязательного правила. Потом он сядет писать письмо маме с клятвенными заверениями разбогатеть в ближайшее время и трогательной заботой о ее камнях. В конце концов общежитейское равновесие восстановится и жизнь братвы войдет в свою колею...

Сумерки вплывали в комнату, отстаиваясь в углах и под топчанами. Сквозь полудрему Савва вслушивался в ленивую перебранку Степана с Петькой.

- Эх, Петр, Петр, ну зачем, скажи на милость, тебе чужие деньги? Как пришли, так и уйдут, от чужого добра - добра не станет. Простил бы ты ему, смотри, как на душе полегчает.

- А это, паря, не твоя забота. Ишь праведник нашелся! Полегчает! А может, у меня блажь - в нужник с сотенной ходить, а может, я чемодан кредитными билетами обклеить хочу, может, мне махру в них свертывать сподручнее: дым сладкий больно получается. Вот так. И не лезь в душу. А добрый - свои отдай; сто грехов спишется.

- Волки и те добрее.

- С волка прописки не спрашивают.

- Тяжко ты, Петр, помирать будешь.

- А это, я так думаю, для всех одинаково.

- Ой, нет, Петр, ой, нет.

- Ладно, иди - беги, праведник. Надоело.

Разговор погас так же неожиданно, как и вспыхнул. Тишина наполнила комнату. Отененная густой синевой августовского вечера, в форточное стекло вклеилась студеная звезда. Звезда чуть заметно мерцала и, казалось, всматривалась во что-то ей одной ведомое. Коротко скрипнула дверь: Зяма возвращался на исходные. Устраиваясь на топчане, он еще долго ворочался и вздыхал, потом затих, но по его глубоким придыханиям чувствовалось, что парню сейчас не до сна: проигрыши давались ему тяжело.

Первым подал голос Валет:

- Не в деньгах счастье, Зяма... Позвони малость - забудется...

- Фарт есть фарт, - грустно откликнулся тот из своего угла, - но хотя бы раз, хотя бы по теории вероятности. И так всю жизнь... И во всем...

Петька не удержался, чтобы не позлорадствовать:

- Зато в любви полный ажур.

- Заткнись, - оборвал его Валет и снова попросил: - Будь другом, Зяма, позвони на сон грядущий...

- Не знаю, Валет, получится ли... Не контачит что-то...

Но тот уже объявил:

- Любимец публики Зяма Рабинович-Рябушинский. "Тайны парижских трущоб"! Часть седьмая!

Зяма начал несколько вяловато, - чувствительность натуры сказывалась, - но постепенно его земные беды отступили перед величием парижской панорамы, его голос креп, наливался дикторским металлом, обволакивая слушателей вязью удивительных своей новизной, легких, дразнящих слов:

- "Когда часы на башне Нотр-Дам пробили полночь, из ворот таверны "Мечта гурмана" выехал зашторенный кабриолет. Желтые блики газовых фонарей проникали внутрь экипажа, освещая лицо Человека в Маске..."

Все, чем братва жила до сих пор, становилось мелким, пустячным, обыденная явь отступала за пределы реальности. Хоровод причудливых образов и видений начинал властвовать в четырех стенах, затерянных в тысячеверстовой степи.

Слушая Зяму, Савва никак не мог отделаться от ощущения почти болезненной жалости к себе и ко всем, кто был сейчас рядом с ним. Казалось, что какая-то огромная темная сила сумела заслонить от них настоящий, большой мир, в котором жили совсем другие люди, иной, не похожей на здешнюю жизнью, и оттуда, из того мира - доносились сюда только красивые призрачные сказки...

Зяма тем временем продолжал:

- "...Защищайтесь!" - грозно воскликнул Человек в Маске графу де ля Труа Полиньяку. Кровь стыла в жилах от этого голоса... Но было поздно - она была мертва... А в это время по дороге из Шампани во весь опор к Парижу неслись всадники. Сапфиры и золотые талеры, алмазы и жемчужные колье переливались перед его глазами всеми цветами радуги..."

Еле слышно отворилась дверь, и трепетная тень перечеркнула лунный квадрат на полу. Потом тень надломилась, вздохнув Дусиным голосом:

- Посумерничаю с вами.

Ей никто не ответил. Диковинные созвучия, завораживая, плавали в темноте, и, хотя все знали, что и эта Зямина байка, как и все предыдущие, окончится благополучно и что пороки будут наказаны, а добродетель восторжествует, каждый старался не пропустить ни единого слова: каждый хотел своей доли забытья.

- "Герцогиня была в обмороке. Человек в Маске наклонился над нею и сказал: "Ваше высочество, вы свободны!" Придя в себя, она подняла на него свои небесно-голубые глаза и умоляюще спросила: "Скажите мне ваше имя, о благородный юноша!" Но Человека в Маске уже скрыла темная ночь..."

Когда Зяма кончил, воцарилась тишина, прерванная только коротким Петькиным:

- Живут люди!..

Каждый думал о своем. Каждый переживал очередную Зимину байку по-своему. И поэтому, наверное, братва по молчаливому сговору старалась не растрачивать все переполнявшее ее в случайном разговоре и пустом слове.

Пожалуй, впервые после короткого и уже почти забытого детства Савва засыпал легко и бездумно, как после дня рождения. И снилась ему звезда, вклеенная в блистающее вечерней синевой окно.

Три печи были выбраны на треть и одна - Зямина - на четверть. Обходиться без подачи становилось трудно. Казалось бы, все очень просто: делись по двое, и клади больше, кати дальше. Но тут-то и произошла загвоздка: Зяма как напарник никого не устраивал. При новой расстановке, хочешь не хочешь, а выработка поровну. Но "дружба дружбой, а табачок себе дороже". Все эти дни романист еле-еле дотягивал до тысячи. Физический труд был ему явно противопоказан. И потому стать с ним в пару никто не торопился.

В перерыв, сидя за обеденным столом, братва старалась глядеть куда угодно, только не друг на друга. Зяма, оседлав краешек табуретки у окна, изучал всех поочередно печальными, недоумевающими глазами. Валет, старательно раскатывая ладонью хлебный шарик, определил свою позицию весьма недвусмысленно:

- Я, конечно, сочувствую твоей маме, Зяма, но два рыцаря для ее камней многовато. И потом - у меня у самого долги.

Петька лишь покосил глазом в его сторону, видимо прикидывая, во что ему может обойтись нейтралитет, а прикинув, принялся молча обкусывать желтый ноготь большого пальца. Ему кооперация с Зямой могла принести одни убытки. Степану все равно не оставалось пары, а потому для него разговор значения не имел. Смахнув в ладонь крошки со стола и опрокинув их в рот, он истово перекрестился и вышел. Савве стало ясно, что так им не договориться и до второго пришествия. За лишний даровой рубль эти мальчики готовы были драться, как говорят, без страха и упрека до последнего издыхания. И хотя Зямино партнерство не вызывало особого восторга и у него, он решил закруглить торговлю: