Зато рядом с переполошенным аптекарем сидел длинный, востроносый призрак, немного похожий на Сирано де Бержерака.
— Николай Васильевич! — обрадовался князь и двинулся к гостю, таща за собой домовичка Васю. — А я Вас, голубчик, как раз вспоминал сегодня.
— По какому же поводу? — осведомился Гоголь, привставая.
— Чуден, говорю, Днепр при тихой погоде. Прав, говорю, был Николай Васильевич. И как это Вам такая светлая мысль в голову пришла?
— Чего же в ней светлого? — поморщился тот. — Лил дождь несколько дней к ряду, как сегодня — сильный такой, холодный, на улицу выходить тошно. Грязь, брызги, сюртук заляпает так, что после не отчистишь. И экпипажи, экипажи колесами грохочут и водой окатывают! Ну и на набережной тоска зеленая; тоже слякоти по колено, и в небе просвета не видать. А птица редкая куда-то летит, устало так; крылом машет, а в движении обреченность наблюдается — ровно говорит: «и зачем это все нужно?». Ну, тут и подумалось, что чуден Днепр при тихой погоде…
Вы лучше мне, князь, расскажите, как Царьград брали.
— А чего там брать было? — пожал плечами Аскольд. — Это, знаете, детская мечта и не более того. Был мальчишкой, наслушался сказок — все мы хотели тогда непременно разграбить Рим или Царьград. И когда такая возможность подвернулась, отказываться было грех. Как видите, зря. А теперь, тысячу-то с лишним лет спустя, и вовсе глупым кажется — куда нас понесло? За каким чертом?
— И не вспомнят! — подхватил неожиданно Вася, до сих пор хлебавший горячий чай из огромной чашки с пунцовыми и палевыми розами, чашки знаменитого майсеновского фарфора из тех, что нынче стоят по музеям и пылятся безо всякого дела.
Как любит вздыхать один музейный дух, из чашек пить надоть, а за стеклом ставить — большой грех; потому бездельная вещь вполне обезуметь может, как человек бездельный места себе в жизни не находит. Принятая теперь мода — замуровывать фарфор и хрусталь в гробоподобных монструозностях, называемых «стенками», чтобы доставать их оттуда бережно раза два в году к приходу самых почитаемых гостей, призраки считают проявлением полного неуважения человеков как к себе, так и к той вещи, с которой таким образом обращаются. Но теперь домовых, даже если и терпят в доме, то не расспрашивают, как жить, и подсказать эту нехитрую мыслишку нынче некому.
Все обернулись к тихому домовичку.
— Я сегодня по делам был на Козьем болотце, — горячо заговорил он. — Людей тьма! Кто бежит на почтамт, кто пытается сесть в троллейбус — теперь же и с этим у людей проблема. Палаток стоит — не сосчитать; газету продают, тут же и митингуют, тут же книгами приторговывают и фильмами. Да что я рассказываю — вы же сами знаете. И тут я подумал — ведь недавно, каких-то семь с половиной веков назад татары здесь по льду шли на Лядские ворота.
— А Вы это помните или слыхали от родственников? — вежливо поинтересовался Бунге.
— Помню, знамо помню. Я тогда в избушке жил, правее, вниз по ручью. Напугались мы, когда татары подошли; хозяева меня опять же забыли, совсем как нынешние — бежали; да я их понимаю. А потом я с деревьев глядел, как эти — кривоногие, лохматые, рожи плоские лопочут чего-то… А когда болото льдом пошло, они и полезли на приступ.
Вспомнил, и так жутко стало. Как две картинки разом вижу: вот троллейбус по улице ползет, а вот тут же, сверху татары идут толпой.
— Время — страшная вещь, — мягко сказала Обезьянинова. — Татар поглотило, эти самые троллейбусы поглотит. Вы пейте чай, господа. И рассказывайте — вот это вечное. Что у Вас новенького, князь?
— Зонтик, — ответил Аскольд.
— Что? — изумились призраки.
— Модный мужской зонтик; серый в мелкую темно-, светло-зеленую и голубовато-серую клеточку. Такой английский зонтик с деревянной полированной ручкой; годится как тросточка и весьма удобен, обстоятельно пояснил он. — Я его в прихожей оставил.
— Вы такой оригинал, князь, — всплеснула руками Обезьянинова. Она питала к Аскольду некую слабость, в которой сама себе боялась признаться. Бывший киевский владыка привлекал ее не столько благоприобретенными светскими манерами, сколько буйством и неукротимостью разбойничьего духа. Она была готова оправдать и его поход на Византию, и его взятие Киева, и все, что бы он ни задумал теперь. Захоти сейчас Аскольд отправиться со своими дружинами громить, скажем, Нью-Йорк, она бы и тому изобрела важную причину. — Зачем Вам зонтик, если дождь существует в ином измерении?
— Не знаю, — признался Аскольд. — От души подарок был. Я с одним эзотериком свел знакомство, занятный человек. И он подарил мне свой зонтик.
— Как романтично, — разулыбалась Обезьянинова.
Далее разговор вошел в привычное русло; немного обсудили политику Украинского правительства; изумились составу парламента; помузицировали. У Аскольда был тяжелый баритон и неплохой слух. Бунге подпевал слабым, «карманным» тенорком. В разгар вечера прибыл Ленечка Собинов, отчего-то в огромной песцовой шапке и в шубе, подбитой бобрами. Воротник шубы был покрыт тончайшей серебряной пеленой снега.
— Морозной пылью серебрится его бобровый воротник! — воскликнул Гоголь.
— Но ведь красиво! Правда красиво? Аскольд, признайтесь, что Вам понравилось! — Собинов вертелся в разные стороны, чтобы все его могли получше рассмотреть.
Князь подошел к певцу и облобызал его от души. С Собиновым его связывали самые теплые отношения: последний пел в опере Верстовского[1], и потому стал близок Аскольду, хотя объективных причин и не было. Но, пути Господни неисповедимы. В этом привидения смогли убедиться на собственном опыте.
Домовичок Вася замер от восхищения. Он был заядлым театралом, и с этой целью сводил знакомства со всеми призраками опер, чтобы иметь возможность посещать премьеры. Наверное, и к соседским старушкам, которые имели к нему отдаленное отношение, он испытывал симпатию по причине сходства взглядов на этот вопрос. Иногда даже осчастливливал их билетами в Киевский оперный. Эти билеты оперный призрак Ахмет — в прошлом танцовщик при дворе какого-то турецкого султана — таскал у билетера. А еще он наловчился мастерски подделывать подписи всех администраторов, и иногда выписывал контрамарки.
Собинов шумно восторглася зонтиком.
— Подари, княже! — он тебе, как медведю ролики!
— И ничего, ездят косолапые, — отвечал на это Аскольд.
— Ну, как корове черкесское седло!
— Возможно, — соглашался князь. — Но он мне понадобится немного позже.
Спустя какое-то время Аскольд и Вася откланялись. Васе нужно было смотаться в «Молочный», а Аскольд решил его проводить с зонтиком дождь все еще лил, как из ведра.
Они спутились мимо бывшего Института благородных девиц на Крещатик. Благородные девицы, которым воспитание не позволяло кокетничать в открытую, отчаянно вздыхали при виде князя и завлекательно улыбались из-под вуалек. Но Аскольд был охвачен другой идеей. Недавно в Киеве объявили конкурс на лучший проект памятника, посвященный юбилею Независимости. Лучшие макеты выставлялись в Украинском доме (бывшим когда-то музеем лысого вождя), который старые киевляне и древние призраки недолюбливали, потому что при его строительстве была искалечена значительная часть Владимирской горки места уникального и самобытного. Однако с Украинским домом как-то свыклись, воспринимая его как неизбежное зло. Гораздо хуже обстояло дело с проектами памятника, который предполагалось поставить рядом с Институтом, прямо на Крещатике. Ознакомившись с экспозицией выставки, Аскольд решал, кому он станет являться в кошмарных снах первому. Кандидатур было много, и он хотел подключить к работе своих дружинников. Как всегда, и судьба позаботилась: на месте бывшего Козьего болота встретился им призрак джихангира.
Батый расхаживал вдоль ярко освещенного Главпочтамта взад и вперед, заложив руки за спину.
— Чего печален так, супостат? — рявкнул князь на всю площадь.
Пробегавшая мимо кошка зашипела и выгнула спину: кошек не обманешь, они всегда видят призраков.
— Тоска заела, — меланхолически ответил Батый. — Был в Монголии, был в Крыму, был в Китае — понимаешь, какая петрушка выходит — здесь моя родина. Даже смешно подумать. По здешним местам тоскую.
— А по степи?
— По степи реже, экая напасть! Ну, поскачу денек-другой, проветрюсь, и снова сюда.
— Где остановился? — спросил Аскольд. — Можно у меня.
За давностью лет вражда их остыла. Только перебрав эля или крепкого вина они принимались тузить друг друга, да и то не со зла, а из-за идеологических противоречий. Батый упорно не желал признавать свою вину в смысле проявленных им подлости и коварства и упирал на то, что русские князья и без него воевали между собой; так что политическую обстановку на Руси он использовал — было дело, однако сам ее не создавал.
— Не люблю у тебя, — признался Батый. — Я у Тугор-хана гощу.
— У-у-у, — прогудел Аскольд.
Проходящий мимо страж порядка в высоких черных ботинках на шнуровке и квадратной фуражке, смахивающей на конфедератку, невольно положил ладонь на рукоять своей дубинки. Что-то такое ему почудилось. Однако, оглядевшись по сторонам, он не заметил ничего подозрительного и спокойно прошел дальше, пронизав джихангира.
— На ногу наступил, — скосил тот глаза на красный сафьяновый сапог с загнутым носком, отороченный драгоценным мехом.
— Тебе не повредит, — буркнул Аскольд.
Упоминание о Тугор-хане его всколыхнуло. Этот полководец разбил когда-то свой лагерь на Трухановом острове, который и назывался тогда иначе. Этот хан был половецким; а с половцами вообще у Аскольда отношения были значительно теплее, чем с татарами. Однако Тугор-хан, или Тугоркан, как его обозвали в каком-то справочнике, предательски повел себя по отношению к собственному зятю, нарушив данное слово. Он напал на войска Святослава Изяславовича, и был наголову разбит и убит в этом бою. Аскольду его жалко не было, хоть хан после и винил во всем не себя, а свою жен