…Возле самого лица топчутся Ромкины сапоги.
- Тим… Тимка, погляди, какое чудо-юдо я привел.
Не открывать глаз… просто лежать… Могут они понять наконец, что он не железный?… Просто лежать…
Тимофей открыл глаза и сел. И увидел перед собой Чапу. Глаза Чапы были красны от недавних слез, лицо раздергано противоречивостью чувств: горе еще оттягивало вниз его щеки, концы губ и глаз, но радость уже давила изнутри, и уже угадывалась ухмылка в пляшущих, срывающихся чертах.
- Почему он плачет? - расцепил губы Тимофей.
- Вот и я подумал, с чего бы это он? Там в ложбине наши танки стоят: тридцатьчетверка и два БТ-7. И ни души вокруг, только вот этот сидит на земле и ревет чуть ли не в голос.
- Он тебя не трогал? - спросил Тимофей у Чапы.
- Этот? - Чапа смахнул под носом, а потом и последние слезы стер. - Навищо ему меня трогать? Или я на бабу схожий?
- Ну мало ли как можно обидеть…
- Обидеть? Он - меня?… Та вы шуткуете, товарыш командир. У нашем селе я таких гавриков…
- Понятно, - перебил Тимофей. - Где остальные?
- Тю! Та я сам токечки сюда пришкандыбал. Другим яром. Я ж на вас и подумал, что вы и есть оте остальные.
- А чего ж плакал?
- Обидно. Из сердца те слезы.
- Понятно. Красноармеец Страшных, доложите обстановку.
- Так я же доложил. Танки там наши стоят. Все на ходу, боекомплект в порядке. А горючего - ни грамма. Сухие баки.
- А экипажи?
Ромка развел руками.
- Помогите подняться…
Ложбина была просторная; скорее не ложбина - маленькая долинка. Сочная трава была раскурочена, изжевана траками. Над нагретой солнцем тускло-зеленой броней дрожал воздух. И это был не мираж. Если не веришь глазам - подойди и потрогай угловатую броню и аккуратные клепки…
- Но ведь это же не мотоцикл! - сорвалось у Тимофея.
- Ты думаешь - они вроде нас?…
- Конечно! - Он удержался от стона и сказал себе: - Ладно… ладно… - и почти успокоился.
- Здесь укромно, - сказал Залогин. - Ив стороне. Случайно разве кто набредет,
- А для обороны неспособно, - деловито добавил Страшных. - Даже охранять - погляди сам! - и то не с руки. Все подходы закрыты, Батальон - и тот не управится.
Да ведь они, похоже, пытаются как-то его утешить. Его, своего командира… Вот уж никуда не годится.
- Ладно… Послушайте, а может, их заминировали? - встрепенулся Тимофей.
- Ложбина не минирована, - сказал Страшных, - я проверял.
- А если мы их взорвем?
Он поглядел в глаза товарищам. Страшных отвел взгляд. И Залогин отвернулся.
- А что, можно, - сказал Чапа. - Управимся враз. - Он не понял, почему так изумленно взглянули на него пограничники, и торопливо пояснил: - Если не чесать по-дурному языком, то наши, когда бы сюда ни вернулись, не дознаются, чья работа. Выходит, обойдется без шухеру. А германец если наскочит - во что с этого будет иметь…
И Чапа показал, что с этого будет иметь германец.
Страшных приволок танковый брезент, расстелил в тени терновника; тень была не плотная, легкая, пропускала дыхание солнца, что было совсем не лишним - лощина оказалась сырой. Тимофей едва лег на брезент - словно провалился. И уже не слышал, как с него стянули сапоги и портянки, расстегнули драгунскую куртку и накрыли одеялом.
В этот день они не стали уничтожать танки. Мало ли что! А вдруг завтра на шоссе появятся свои? Утро вечера мудренее. К тому же двигаться дальше сейчас они не могли: у Тимофея начался жар, он никого не узнавал и бредил, и Чапа Сказал: раз нет лекарств, надо пустить кровь, он видел, как это делал их коновал, и всегда помогало. Но Герка сказал, что не позволит, мол, к ночи всегда больным становится хуже; другое дело, сказал он, холодный компресс на голову и на рану. На том и порешили.
После ужина их потянуло в сон.
- Давайте разберемся насчет дежурств, - сказал Залогин. - Только, чур, не я первый!
- Мальчик шутит? - сказал Страшных. - Зачем нам эта роскошь?
- Ну как же, дядя, - растерялся Залогин, - порядок вроде такой… Да и за командиром присмотреть…
- Кончай базарить, - отрезал Страшных. - Во-первых, какой Тимке от нас прок? Одни слюни. А во-вторых, кто припрется в эту дыру ночью? Я правильно говорю, Чапа?
- Солдат спить, а служба идеть, - сказал Чапа.
Этот древний аргумент оказался и наиболее весомым. Они натаскали в тридцатьчетверку молоденького лапника, сверху навалили травы. Было тесновато, зато ложе роскошное. Они задраили люки, изготовили к бою пулеметы - мало ли что! - Ромка и Герка еще какое-то время ворочались и даже успели разок поспорить, но Чапа едва прислонил голову в уголок - тут же засопел.
История его была простая.
Служил он в стрелковом полку ординарцем командира роты. Каким он был ординарцем - хорошим или плохим, предупредительным или растяпой - не суть важно; зато со всей ответственностью можно сказать, что Чапа был простодушен, за что и поплатился в первый же день войны. Естественно, пострадавшим оказался его лейтенант. Выяснилось это не сразу, когда полк подняли ночью по тревоге и стало известно, что война, а несколько погодя, когда после десятичасового непрерывного марша полк одолел чуть ли не полсотни километров, вышел на исходный рубеж и стал окапываться. Только тут подоспел лейтенант, догнал-таки свою роту и в первую же минуту обнаружил Чапину оплошность.
Этот лейтенант был личностью своеобразной, вернее - позволял себе быть таковым. Когда-то, еще в начале прохождения службы в полку, ему случилось отличиться неким оригинальным способом, каким именно, впрочем, никто уже точно не помнил, но репутация сохранилась. Даже командир полка и начштаба, когда речь заходила о лейтенанте, всегда говорили: «Ах, это тот, который… ну как же, помню, помню…» - следовательно, ко всему прочему создавалось впечатление, что лейтенант на виду. И он позволял себе время от времени высказываться смело и нелицеприятно, чем еще больше укреплял свою репутацию оригинала. А «раз человек такой, что с него возьмешь?» - и ему зачастую сходило с рук то, за что крепко пострадал бы другой.
В ночь начала войны лейтенант пропадал невесть где. У него был очередной бурный роман в заречном селе, с кем именно роман - не знал никто из приятелей, а тем более Чапа. Ему лейтенант приказал раз и навсегда: «Ты не знаешь, куда я иду. Внял? Ты не знаешь имен моих подружек. Внял? А если узнаешь случайно - тут же забудь от греха подальше…» Это случилось после того, как Чапа дважды подряд, проявив недюжинное упорство и смекалку, находил лейтенанта посреди ночи - естественно, по делам службы. С тех пор лейтенант и «темнил».
На этот раз судьба грозила ему немалыми карами. Диапазон был широк: от словесного нагоняя до штрафбата. Лейтенант готовился к любому повороту событий и все же не учел весьма существенной детали - и получил удар прямо в сердце. Чтобы не интриговать читателя попусту, скажем сразу, что он был страстным коллекционером. Он собирал бритвы и, понятно, едва объявившись на позиции, первым долгом пожелал узнать, где коробка с его коллекцией.
- Ваше личное оружие, шинель и смена белья в ротной линейке, товарыш лейтенант, - доложил Чапа, еще пуще округлив от старательности свои глаза.
- Я тебя про коллекцию спросил. Про коллекцию. Внял?
Лейтенант говорил тихим голосом. Если б он был злым богом, он превратил бы Чапу в камень. Разумеется, узнав прежде, что с коллекцией. А сейчас он глядел в непроницаемые, как у куклы, Чапины глаза и пытался прочесть в них правду. Знал ее, предчувствовал, но это знание казалось ему таким ужасным, что лейтенант боялся дать ему всплыть; топил его, надеясь на чудо, ласково заглядывал в глаза ординарца; он бы молился, если бы умел, но лейтенант не умел молиться и потому бессознательно (чем значительно снимается доля его вины) поминал бога в душу мать…
- А как же! Ясное дело, внял, товарыш лейтенант, - преданно объяснял Чапа. - Однако я так понял, товарыш лейтенант, - война…
- Коллекция где, Чапа…
- Ну где ж ей быть, товарыш лейтенант? Ну куда ж она денется? В казарме она, товарыш лейтенант. Как была у вашей в тумбочке.
Тут ему подумалось, что, может быть, он был не прав, что - черт с нею! - надо было кинуть ее в линейку вместе с остальными лейтенантовыми шмутками. Ну, война - это понятно. Только ж не все время война, не круглые же сутки, иногда ж захочется человеку душой оттаять, возле чего-то погреться. Одному - письма мамкины перечесть, другому, скажем, цветочки, а этот вот - бритвочками балуется… Но это была нечаянная слабость. Чапа не дал ей ходу. Он никогда не думал о высоких материях, но что для него было чисто - на то он пылинке сесть не давал, а что было свято - за то, не задумываясь, отдал бы жизнь.
Но это так, к слову…
А коллекция действительно осталась в той тяжелой казарменной тумбочке, в нижнем отделении, где под запасным комплектом голубого байкового белья лежали пачки аккуратно разобранных по адресатам и перевязанных шнурками от ботинок письма лейтенантовых корреспонденток. Блокнот с их адресами и пометками о днях именин и рождений, какой когда отправил письмо и о чем договаривался, он носил с собой; а эти письма лежали довольно открыто. Он не делал из них тайны и даже иногда, после второй или третьей бутылки, читал приятелям.
Кстати, небольшая поправочка: и бритвы-то не все были на месте. Одна из них, чуть ли не самая ценная, находилась в мастерской. Немецкая, с грубой костяной ручкой, с фашистской свастикой у основания лезвия, называлась она довольно просто, что-то там было насчет золы, только Чапа и не старался запомнить, сам он еще не брился ни разу и был убежден, что привередничать из-за бритв - блажь. Но как было потешно, просто слов нет, когда лейтенант, отдавая эту бритву мастеру для совсем пустячного ремонта - клепка в ней разболталась, - повторил раз пять, какая это ценность, и каждый раз добавлял еще, что она дорога ему как память. И вот теперь эта «память» осталась в мастерской, может быть насовсем, потому что с войны не удерешь, это не маневры; не сегодня-завтра пойдут вперед, через Венгрию на Берлин, чтобы задушить фашистскую гадину в ее собственном логове, вот и выходит, что в это местечко, где были их казармы, лейтенант если и попадет, то ого как не скоро, и вряд ли тогда его признают, а скорее всего не попадет вовсе. Значит, бритва тю-тю!…